Приглашаем посетить сайт

Артамонов С. У истоков французского Просвещения.

Артамонов С.

У истоков французского Просвещения.

В: Монтескьё Ш. Персидские письма. М., Прогресс, 1982.

«Во всяком произведении искусства, великом или малом, вплоть до самого малого, все сводится к концепции».

И. В. Гёте.

В 1721 году во Франции вышла небольшая книжечка под необычным названием и без имени автора – «Персидские письма». Книжечка содержала переписку нескольких богатых и знатных персов, прибывших в Западную Европу, их мнения и суждения о диковинных для них нравах европейцев. Попутно в той же переписке раскрывалась чрезвычайно колоритная и столь же удивительная для европейского читателя картина нравов Востока. Автор, не указавший своего имени, скромно укрылся за титулом собирателя и переводчика писем. Всем, конечно, была очевидна его хитрость, однако, сочинение вызвало к себе невиданный интерес. Книгу раскупили, ее читали, о ней говорили в литературных салонах, в парижских кафе.

Книгоиздатели дивились капризам публики, но, радея о приумножении своих прибылей, спешили разыскать нечто подобное, «хватали за полу всех встречных и поперечных. –Сударь, - говорили они, - сочините мне «Персидские письма». (Так вспоминал впоследствии Монтескьё). Находились простодушные авторы, которые соглашались (отчего же не согласиться, если есть такой спрос!). В 1730 – 1731 годах Сен-Фуа написал два тома «Турецких писем», в 1735 году в Лондоне появились «Новые персидские письма», а в 1780 году в Петербурге – «Русские письма» (на французском языке).

Сочинения эти, конечно, успеха не имели и погибали в безвестности, едва выйдя из-под печатного станка.

В чем же дело? Какая притягательная сила содержалась в тех «Письмах», которые печатались уже под именем Монтескьё? (При его жизни они издавались 12 раз). Очевидно, секрет их влияния на тогдашнего читателя и прежде всего, конечно, на француза, парижанина заключался в том главенствующем элементе книги, который Гёте именовал концепцией.

Но прежде чес говорить о ней, позволим себе несколько слов об одном комическом эпизоде в истории Франции, который, надо полагать, послужил первым импульсом к написанию книги. Дело в том, что лет за шесть до появления «Персидских писем» парижане воочию увидели на улицах столицы самого настоящего, как им казалось, персианина и притом со всеми экзотическими аксессуарами. В начале 1715 года (последнего года царствования Людовика XIV) в Марсель прибыл посол из Персии со специальной миссией к французскому королю. Последний был стар, ему шел уже 76 год, но пышные церемонии, которыми он тешил себя в молодости, не утратили для него своей привлекательности, прием же посла давал счастливый повод для дворцового торжества. Немедленно в Марсель помчались два вельможи (барон де Бретей и маршал Матиньон), дабы привезти почетного гостя в столицу.

Посол, некий Мехмет Ризабег, принял их сидя на ковре, скрестив ноги по восточному обычаю и заявив, что в одном «ящике» (карете) с «неверными» (христианами) он не поедет, что отправится в Париж верхом на коне и только после февральских лун.

Обо всем этом, конечно, узнали в столице. Далее последовал въезд посла в Париж и ажиотаж вокруг его персоны. Церемонию приема посла королем обставили с необычайной пышностью. Людовик XIV надел на себя камзол, расшитый золотом и усыпанный бриллиантами, которые настолько отяжелили одежду, что король немедленно после аудиенции ее сбросил. Стоимость камзола превосходила 12 миллионов ливров. Со всей роскошью были одеты вельможи и придворные дамы числом более 400 персон.

Мехмет Ризабег, подписав союз с Францией, отправился восвояси. Как полагают, это был авантюрист, якобы даже португальский иезуит, проживший несколько лет в Персии, арестованный в Турции, откуда его вызволил французский посол для спектакля, задуманного, по слухам, госпожой де Ментенон, морганатической супругой Людовика XIV, дабы развлечь скучающего короля.

Книга Монтескьё самим своим названием намекала на это комическое происшествие. Письмо XXX прямо с ним соотносится («Ах! Ах! Этот господин – персианин? Вот необычайная редкость! Неужели можно быть персианином?»). О том же – письмо XCI.

Интерес к экзотическим странам и экзотическим нравам возник во Франции еще в XVII столетии. Появились описания путешествий Тевено – на Ближний Воток и Индию, Дю Тертра – на Антильские острова (1671), Тавернье – в Персию и Индию (1681), Шардена – в Персию (1711). Издание в 1704 году перевода Антуаном Галланом «Тысячи и одной ночи» было поистине открытием неведомой для французов культуры. Началось широкое увлечение арабским Востоком. В 1710 гожу Пети де ля Круа напечатал сочинение «Тысяча и один день», будто бы переведенное им с персидского.

Неудивительно, что молодой автор – а «Персидские письма» были его ранним произведением – начал эту литературную мистификацию с малоизвестной тогда французскому читателю Персии.

Шарль-Луи де Секонда, а позднее барон де ля Бред и де Монтескьё (1689 – 1755), ставший в 1714 году советником, а в 1716 – пожизненным президентом Парламента (председателем суда) в Гиенни, был по образованию и по профессии юристом. Его главное сочинение «Дух законов» (L'esprit des lois, 1748), хоть и написанное с блеском большого стилиста, никакого отношения к художественной прозе не имеет. Это научный труд, которому автор посвятил более двадцати лет кропотливого изучения правовой системы как Древнего Рима, так и современных государств. Другое его сочинение «О причинах величия и падения римлян» (Considération sur les causes de la grandeur des Romains et leur décadence,1734) также выдержано в строгих рамках научного исследования.

Перед нами скорее ученый, философ, чем писатель-романист, да и «Персидские письма» являются в сущности философскими размышлениями автора в беллетризированной форме. “XVIII век создал себе свой роман, в котором выразил себя в особенной, только одному ему свойственной форме”[1], - писал В. Г. Белинский, называя при этом имена Вольтера, Свифта, Стерна. Однако зачинателем жанра философского романа XVIII века был Монтескьё. Его «Персидские письма» открывают целую галерею великолепнейших произведений, ставших вехами в истории литературы и общественной мысли, среди которых «Путешествие Гулливера» Свифта, «Кандид» Вольтера, «Племянник Рамо» Дидро, «Новая Элоиза» Руссо и др.

Здесь вряд ли уместно вдаваться в детальное рассмотрение жанровой специфики философского романа. Скажем лишь. Сто авторы XVIII века постоянно обращались к нему, выдвигая на первое место идеи и заботясь главным образом об их наглядности. Впоследствии литературу XVIII века стали называть противопоставляя ее литературе образов «литература идей» достаточно ярко живописала реальный мир. Бальзак справедливо отмечал как важное ее достоинство «обилие фактов, трезвость образов, сжатость и точность» и «особое – отличающее главным образом XVIII век - чувство комического».[2] «Этот жанр имеет несчастье казаться легким, но он требует редкого таланта, а именно – умения выразить шуткой, штрихом воображения или самыми событиями романа результаты глубокой философии»[3], - писал о философском романе Кондорсе.

Монтескьё скромно сообщал о своем методе: «Автор позволил себе выгоду присоединения к роману философии, политики и морали и связал все это вместе таинственной и некоторым образом незаметной цепью». [4]

«Персидские письма» - образец блестящей философской прозы. Пожалуй, это была шутка гения, забава остроумца, насмешника, переложившего философские категории на язык непринужденной светской болтовни, не лишив их при этом глубины, но освободив от тяжеловесного педантизма.

Все на свете можно обратить в шутку, - и во всем есть глубокий смысл, - говаривал впоследствии Лоренc Стерн. Эту фразу можно поставить эпиграфом ко всей литературе XVIII века. Писатели этого века смеялись и, смеясь, высказывали самые серьезные, самые важные для народа и истории идеи. Разве только Жан-Жак Руссо писал без улыбки, но он и отличался решительным образом от своих собратьев по перу. Искусство иронии, лукавой насмешки довел до совершенства Вольтер, но уже в книге Монтескьё оно проявилось во всем блеске. Здесь все полно иронии и лаконично до предела. На двух, трех страничках излагаются подчас важнейшие события и проблемы, которые болезненно переживались тогда современниками автора.

«Когда умирал покойный король...» - читаем мы в письме CXXXIX. Позволим себе маленькое отступление. Антуан Ватто, мастер философской живописи во Франции, в своей знаменитой картине «Лавка Жерсена», которая создавалась с те же годы, что и «Персидские письма», показывает, как складывают в ящик. парадный портрет Людовика XIV. Король умер. Ушла в прошлое целая эпоха, начиналась новая. Что-то она предвещает? Пока ничего хорошего, как бы говорит художник, с иронической улыбкой рисуя светского щеголя, склонившегося к картине в овальной раме – на ней что-то розово-голубое, обнаженные женские тела, амуры... Начинался век рококо, погоня за любовными утехами, все то, чему споспешествовал новый правитель Франции, герцог Филипп Орлеанский, регент при малолетнем Людовике XV. Однако в правом углу картины Ватто изобразил группу молодых людей, зачарованно смотрящих на что-то, видимо, необыкновенное и прекрасное. Что это? Ватто оставил нас в неведении: маленький шедевр повернут к нам обратной стороной. Но прекрасное грядет. Ватто верит в это с грустью уходящего из жизни человека (он умрет в 1721 году молодым, в самом расцвете своего чудесного таланта).

«Когда умирал покойный король, Франция представляла собой тело, пораженное множеством болезней» (CXXXIX). Так открывается читателю родина Монтескьё первых десятилетий XVIII века.

Предшествующий, XVII век оканчивался для Франции печально. В 1694 г. страшный голод поразил страну и, конечно, беднейшую часть ее населения. В 1685 году Людовик XIV отменил Нантский эдикт, изданный без малого за столетие до того Генрихом IV и умиротворивший в стране религиозные страсти. Теперь они снова разгорелись. Возобновились гонения на гугенотов, дикие репрессии. Началось их бегство из страны. Они увозили с собой и свои капиталы, что ослабило находившуюся в катастрофическом положении экономику страны. XVIII век открылся войной за так называемое Испанское наследство, которая тянулась 13 лет.

Век Людовика XIV французские историки называют «великим веком», однако уже во второй половине XVII столетия раздавались тревожные голоса, выражавшие беспокойство за судьбы страны. Писатели возвышали свой голос в защиту обездоленных крестьян. Лабрюйер писал об их бедственном положении («Характеры» - Caractères, 1688-1696), Фенелон в романе “Приключения Телемака» (Les aventures de Télémaque, 1699) прозрачно намекал на пороки государственной системы. Предвосхищая Монтескьё, Фенелон уже рисовал на страницах своего романа различные типы государственных систем, в частности, просвещенную монархию, что Людовик XIV признал как упрек себе. Тогда же Расин осмелился написать «Записку о народной нищете»[5]. Это были скорее призывы к состраданию.

Политические же мыслители не ограничивались эмоциональными сетованиями, а попытались вскрыть причины народных бедствий и даже предложить свои меры по спасению государства. Наиболее интересны выступления двух авторов – генерала Буагильбера (1646 – 1714) и крупного военного инженера Вобана (1633 – 1707).

В книге «Состояние Франции, причина уменьшения ее богатств и легкий способ исправления положения» (Le détail de la France, la cause de la diminuation de ses biens et la facilité du remède, 1697) Буагильбер предвосхищал идеи физиократов XVIII столетия, указывал на плачевное состояние земледелия как на главную причину падения национального дохода, на обнищание и голодание крестьян, задавленных непомерными налогами и поборами. Он предложил уничтожить средневековую систему взимания внутригосударственных пошлин во Франции и ввести налог на доходы со всего населения (два господствующих сословия – духовенство и дворяне налогов не платили). Буагильбер впервые заговорил о непреложности «экономических законов, попрание которых никогда безнаказанно не проходило».

«Эта часть населения королевства, наиболее разоряемая и наиболее униженная, в то же время самая многочисленная и самая необходимая для него ввиду реальной и эффективной пользы, которую она приносит, несущая на своих плечах все тяготы, более всех страдала и страдает... Это она дает деньги королю, приносит богатство королевству, поставляет солдат и матросов, вооружает армию и флот, развивает искусства и ремесла, возделывает землю...»(Dîme royale,1699).

Людовик XIV не внял советам этих честных людей. Фенелон и Буагильбер были сосланы, книга Вобана осуждена на сожжение. Положение нисколько не улучшилось и в XVIII веке. Королевский двор и знать прожигали жизнь, растрачивая национальное достояние. 26 сентября 1789 года Мирабо с трибуны революции заявлял: «Два века хищений и грабежа довели страну до пропасти, в которую она вот-вот рухнет. Это страшная пропасть!».

“Персидские письма» Монтескьё открывают целую эпоху во французской общественной жизни, которую историки называют Просвещением (Siècle de Lumières). В изящной, остроумной, полной литературного блеска форме книга содержит в себе, как в ядре, все те социальные, политические, философские, нравственные и эстетические идеи, которые автор приведет в строгую систему в своих последующих трудах научного характера. Широкое наступление на приходившую в упадок социально-политическую систему сословно-монархического режима возглавляла интеллигенция, в первых рядах которой был Монтескьё.

Просветительская философия во Франции опиралась прежде всего на глубокие национальные культурные традиции. Критика по адресу церкви, паразитирующего дворянства, королей – «демоворов» (греч. Пожирателей народа) обильно насыщала еще роман Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» (1532 – 1564). Скептицизм Монтеня воспитывал у поколения XVIII века критическое отношение к государственным институтам и официальной идеологии Франции. Наконец, непосредственным предшественником просветителей был Пьер Бейль (1647 – 1706). Вынужденный покинуть Францию и укрыться в республиканской Голландии, он осмеивал суеверия и предрассудки, выступал против принципа авторитарности, призывал современников признавать только одну власть, один авторитет – истину и здравый смысл. Его «Исторический и критический словарь» (Dictionnaire historique et critique, 1696 – 1697) непосредственно подводил к фронтальной критике феодализма и в сущности послужил прообразом знаменитой Энциклопедии Дидро и Д'Аламбера. Мысль Пьера Бейля о том, что мораль не зависит от религиозных верований и что общество атеистов так же придерживалось бы гражданских и нравственных законов, как и всякое другое общество, показалась позднее слишком смелой даже Вольтеру (последнему, как известно, принадлежит фраза: «Если бы бога не было, его надо было бы выдумать»).

были Ньютон, Локк, Толанд. Первый открыл законы всемирного тяготения (Монтескьё с восторгом писал о нем: «Познание пяти-шести истин преисполнило чудесами науку», XCVII). Книга второго – «Опыт о человеческом разуме» (1690), в которой излагалась материалистическая теория об ощущениях (сознание есть не что иное как взаимосвязи идей, рожденных ощущениями), питала веру французских просветителей в преображающую мир силу идей (мнения правят миром) и подвигала их к всеобъемлющей просветительской деятельности. «Письма о терпимости» (1689 – 1692) Локка содействовали их борьбе с религиозным фанатизмом. Сочинения Джона Толанда «Христианство без тайн» (1696) и «Письма к Серене» (1704) несли во Францию идеи если не атеизма (они были еще очень опасны), то новой философской религии – деизма. На страницах «Персидских писем» мы встречаем далеко идущий религиозный скептицизм: «если бы треугольники создали себе бога, то они придали бы ему три стороны» (LIX).

Письмо XCVII по сути своей – первый во Франции эскиз просветительской программы со всем ее благородным энтузиазмом и верой в человеческий разум и со всей наивностью этой веры во всесилие разума. Доля изящной иронии, которая ощутима во всей книге, избавляет ее от патетики.

«Есть здесь философы, которые, конечно, не поднимались до восточной мудрости (!), не простирались с восторгом перед сверкающим троном всевышнего, никогда не внимали хору небесных ангелов, не трепетали перед неукротимым гневом господним, но, предоставленные самим себе, лишенные божественной благодати, молча следовали по пути, указанному им разумом. Не можешь вообразить, каких высот они достигли. Они рассеяли сумрак Хаоса, они объяснили принципиальные основы Вселенной, ее механизм» (XCVII).

Монтескьё полагал, что, подобно этим законам, управляющим вселенной, существуют и законы человеческого общежития, вечные, нерушимые, универсальные в своей основе, что их так же просто постигнуть, как и законы небесной механики. Только надо их открыть, показать людям, и всеобщая гармония воцарится в мире. И он занялся этим. Всю свою последующую жизнь он посвятил поискам сущности законов. Результатом его исследований стала книга «Дух законов», которая впоследствии легла в основу политического устройства буржуазных парламентарных государств (принцип разделения власти – законодательно, исполнительной, судебной).

«Персидских письмах» Монтескьё осмеял Людовика XIV. Надо, однако, заметить, что на такую смелость писатель решился только после смерти короля, зная, что регент, Филипп Орлеанский, был в обиде на покойного монарха и не станет преследовать дерзкого автора.

«Монархия есть полное насилия состояние... Святилище чести, доброго имени и добродетели, по-видимому, нужно искать в республиках и странах, где позволено произносить имя отечества» (LXXXIX). (Позднее он сдержаннее относился к идее республики).

Монархия, по мысли Монтескьё, менее свирепа, чем деспотия, но вся беда в том, что монархия всегда клонится к деспотии: «Из всех правительств ему (Людовику XIV – С. А.) больше всего нравилось турецкое» (XXXVII) – в то время в Турции царил ничем не ограниченный произвол султана.

Сопоставляя две, в сущности, близкие государственные системы, монархию и деспотию, он указывает на различие поведения личности в них. В деспотии чувство страха руководит личностью. Последствия этого страха – всеобщая нивелировка. «У нас все характеры однообразны, так как все они вымучены: совершенно не видишь, каковы люди на самом деле, а видишь их только такими, какими их заставляют быть. В этом рабстве сердца и ума слышишь только голос страха, у него же лишь один язык, а не голос природы, которая выражается столь разнообразно и проявляется в столь многих формах» (LXIII), пишет в романе Рика, живший в деспотическом государстве. В государстве же монархическом личность в своем поведении, полагает Монтескьё, руководствуется принципом чести.

По этому поводу имеется исчерпывающее высказывание Маркса: «Принцип монархии вообще – презираемый, презренный, обесчеловеченный человек; и Монтескьё был совершенно не прав, когда объявил честь принципом монархии. Он старается выйти из затруднения, проводя различие между монархией, деспотией и тиранией; но все это – обозначения одного и того же понятия, в лучшем случае они указывают на различие в нравах при одном и том же принципе» [6]

Знаменательна история троглодитов, рассказанная в «Персидских письмах». Она содержит две части, в первой повествуется о троглодитах злых. Они эгоистичны, каждый думает только о себе, не признает никакого порядка, попирает законы справедливости, гуманности. (Я счастлив, и какое мне дело до других, лишь бы мне было хорошо и т. д.).

«чувства добродетели, вложенные природой, и разрушает эти чувства с самого детства» (XCVI).

Злые троглодиты погибли. Сохранились только две семьи, троглодиты честные и добрые, они и основали новое общество – добродетельных, справедливых людей. С несвойственным ему умилением Монтескьё создает здесь картину всеобщего благоденствия народа, живущего по законам добра и гуманности.

Вопросы, поднятые в этих притчах французским писателем, широко обсуждались в Англии. Умонастроениям Монтескьё была близка теория англичанина графа Шефтсбери, сочинение которого «Характеристики людей, нравов, мнений, времени», собрание ранее созданных работ, вышло в 1711 году, за два года до смерти автора. Впоследствии идеями Шефтсбери увлекался Дени Дидро.

Английский философ верил в изначально добрую природу человека, во врожденное «моральное чувство» (moral sense), в его «представления о прекрасном, добром и честном» - этим представлениям он придавал вечный, неизменный и универсальный характер. Монтескьё также верил в добрую природу человека. «Мы окружены людьми, которые сильнее нас, они могут вредить нам тысячью различных способов и притом в большинстве случаев безнаказанно. Какое успокоение для нас сознавать, что есть в сердце этих людей некое внутреннее начало, которое постоянно борется за нас и ограждает от их козней» (LXXXIII).

Другой английский автор, Бернард Мандевиль, в философской «Басне о пчелах» (1705, переизд. 1714, 1723) осмеял ханжество буржуазии, со слезами умиления прославлявшей моральные добродетели, а на деле творившей чудовищные преступления ради корыстных, эгоистических интересов.

идей, решили стать добродетельными и стали ими, но за этим последовали их несчастья и в конце концов они погибли. Финал и мораль, как видим, прямо противоположны истории троглодитов.

Маркс писал о Мандевиле: «Он доказывает, что в современном обществе пороки необходимы и полезны. Это отнюдь не было апологией современного общества».[7]

Трудно сказать, сочувствовал ли автор «Персидских писем» идеям Мандевиля, брошенным в мир столь откровенно, во все непривлекательной наготе. Пожалуй, он ответил бы устами своего персианина Узбека: «Нет ничего прискорбнее утешений, говорящих о необходимости зла» (XXXIII). Тем не менее в духе Мандевиля рассуждал и он сам: «выгода – величайший монарх на земле». Не будь этого чувства (желания разбогатеть), «народ хирел бы с каждым днем, и государство настолько ослабело бы, что его могла бы завоевать любая незначительная держава» (CVI).

Просветители прокладывали дорогу буржуазному обществу, потому в своей политической и социально-экономической программе немало идеализировали раскрепощенное, освобожденное от феодальных пут свободное предпринимательство.

Мы находим в «Персидских письмах» восторженные гимны этому предпринимательству («Честны труд и благородная изобретательность», CXVI) и свободе («Сладостная свобода, столь согласная с природой, человечностью и разумом», CXXXVI).

«Чтобы один человек жил наслаждаясь, нужно, чтобы сотня других работала не покладая рук» (CVI). Его современник Вольтер по этому поводу высказывался совершенно определенно: «Люди не могут на нашей несчастной планете, живя в обществе, не делиться на два класса – богатых, которые командуют, и бедных, которые служат.. Равенство, следовательно, одновременно вещь и самая естественная и самая химерическая».[8]

Монтескьё в этом вопросе был более оптимистичен, он полагал, что политическое равенство (за которое ратовал всеми силами своей души и Вольтер) если не решит, то смягчит социальные проблемы. «Само гражданское равенство, обычно влекущее за собой и равенство состояний, вносит изобилие и жизнь во все части политического тела и распространяет их всюду» (CXXII). Политическое равенство и свобода для Монтескьё и его единомышленников-просветителей были залогом всех общественных благ. Они искали примеров и подтверждений этому своему взгляду на историю, искали и находили («Любовь к свободе, ненависть к деспотам долго ограждали независимость Греции...», CXXXI).

Литературные произведения всегда несут в себе печать своей эпохи. «Персидские письма» создавались в годы Регентства (1715 – 1723), о котором красноречиво писал Вольтер:

О времена Регентства, дни утех,
Когда никто уже не ищет славы,

В книгу Монтескьё тоже вошли мотивы гедонизма. В «Персидских письмах» немало страниц, полных чувственности, восточного эротизма, расписанного яркими красками еще в стихотворных новеллах Лафонтена («Джоконд» - Joconde, 1665), и того галантного эротизма, который воспевали поэты рококо (Шолье, Грекур, Парни), сочетавшие «вольное легкомыслие»... с жаждой наслаждений и рассеянностью» (А. С. Пушкин). Такова вставная новелла в письме CXLI о посмертной жизни Зюлемы.

Просветители не чуждались этого «вольного легкомыслия», о чем свидетельствуют и «Орлеанская девственница» (La Pucelle d'Orléans) Вольтера и «Нескромные сокровища» (Les Bijoux indiscrets, 1747) Дени Дидро. Эротическая тема в данном случае вступала в конфликт в идеей христианского аскетизма. Антиклерикальная направленность книги Монтескьё очевидна, ирония, насмешки над церковниками переполняют ее. Автор видит в христианских установлениях противоестественные принципы, резко осуждает институт монашества.(«Монастыри зияют, точно бездны, где погребаются будущие поколения»... «Промысел безбрачия уничтожил больше людей, чем все моровые язвы и самые кровопролитные войны» (CXVII). Он осуждает запрет, наложенный христианской церковью на развод супружеских пар в случае невозможности их совместного проживания, и видит в этом одно из чудовищных нарушений естественных прав личности (церковники «вздумали сковать сердце, то есть то, что является самым изменчивым и непостоянным в природе», и это «исподволь повлекло за собой такие ужасные последствия, что даже поверить трудно» (CXVI). Он посмеивается над представлениями о христианском рае, над царящей там скукой: подумать только, «блаженные тени» там «без устали миллионы лет играют на флейтах» или «грезят о земных любовницах».

Жизнь гаремов, которую он так красочно описал в «Персидских письмах»Ю имела для него более важное значение, чем просто картина экзотических нравов, способная привлечь праздное любопытство европейского обывателя. Она давала писателю пищу для глубоких размышлений. В гаремах насиловалась человеческая природа, личность оказывалась в противоестественных условиях, а потому извращалась, искажалась психика и все поведение человека. Особенно чудовищно это проявилось в судьбе евнухов, искалеченных физически и, следовательно, духовно.

Природы Монтескьё , а за ним и другие французские просветители построили всю свою социально-политическую и экономическую систему. Природа и есть тот Разум, тот Здравый смысл, человек, общество, законодатель. Всякое отклонение от Природы, от естественных потребностей есть зло, преступление и должно караться как преступление. Когда-то говорили: «Глас народа – глас божий». Монтескьё вряд ли с этим согласился бы, ибо, по его концепции, личность правителя накладывает свою печать на весь народ («Душа властелина – форма, по которой отливаются все другие», XCIX), иначе говоря голос народа не всегда является его собственным голосом. Другое дело – «голос Природы». То, что предписывает Природа, - есть выражение абсолютной истины. Природа – высший арбитр, высший судья, высший законодатель.

Последние страницы «Персидских писем» полны гневной патетики: дело касается священных прав личности. Речь идет о тирании, жестокости, мучительстве. Персианин Узбек шлет в свой исфаганский сераль «кровавые приказания» («Пусть все пребывают в ужасе...», «Пусть страх и трепет...» и пр. и пр.). Взбунтовались его жены, и самая любимая из них Роксана ввела в гарем постороннего юношу, преступая все законы восточного деспотического государства, противоестественные, преступные в своей основе законы. Не колеблясь идет она на смерть, гордо заявляя своему мучителю: «Я заменила твои законы законами природы».

Перед нами не просто трагический эпизод из истории экзотических нравов, перед нами политическая программа в полном смысле этого слова. Бунт Роксаны – это восстание против государственной тирании и оправдание права на него. В письме CIV Монтескьё сформулировал уже без всякой беллетризации этот тезис – право народа на революцию. Оно исходит, по его концепции, из велений той высшей инстанции, имя которой – Природа. Это она предписала человеку счастье и свободу, и когда правительство посягает на них, оно становится противозаконным.

«Если государь, вместо того, чтобы обеспечить подданным счастливую жизнь, вздумает угнетать или истреблять их, основания для повиновения исчерпаны: ничто более не соединяет подданных с их государем, ничто не привязывает к нему, и они возвращаются к своей естественной свободе» (CIV – перевод мой – С. А.). Монтескьё касается здесь опасной для его времени темы – казни английского короля Карла I, «государя, начавшего войну против своего народа».

Вот в сущности главная идея книги. Монтескьё молод, чувствуется его молодой темперамент. «Письма», пожалуй, - апогей его политического радикализма. Позднее он станет сдержаннее и умереннее.

Его современники, читая «Письма», быть может, не всегда понимали главные идеи автора, но воспринимали с величайшим удовольствием дух критики и насмешливого скептицизма, прозрачные намеки на известные им факты. К примеру, письмо XXIV: персианин Реди рассказывает о своих парижских впечатлениях. Сколько иронии! Король (речь идет о Людовике XIV) одним своим прикосновением «излечивает от всех болезней», Монтескьё имел в виду варварское суеверие своих современников. Существовал даже особый ритуал во время коронации – возложение руки короля на головы больных. Верили в чудо. С серьезным видом – серьезнейшие люди. Как же мог молодой скептик Монтескьё не посмеяться над этим?

Король – «великий волшебник», - пишет далее Реди. Стоит ему сказать, что один равен двум, как его подданные начинают видеть в одной монете две, а в клочке бумаги – деньги. Современникам Монтескьё был понятен намек на бумажные деньги, введенные в оборот министром финансов Джоном Ло. Их печатали без ограничения, они наводнили страну и, конечно, совершенно обесценились. Тысячи людей обанкротились, а королевская казна между тем избавилась от долгов населению, расплатившись фиктивными денежными знаками.

Такой же, если не больший «волшебник» - некий человек, живущий в Риме, имя которому – папа, сообщает Реди. Он заставляет верить, что «хлеб – не хлеб», а «вино = не вино». Речь идет о ритуале причащения, когда кусочек просфоры овеществляет якобы тело Христа, а вино – его кровь. Тот же «волшебник» (папа) утверждает, что три – это единица (намек на христианскую догму о триединой сущности бога). Персианин Реди (а за ним лукаво улыбающийся автор книги) иронизирует над святая святых религиозных верований христиан.

«Характеров» Лабрюйера; насмешек над каким-нибудь тщеславным генералом, который когда-то участвовал в небольшой стычке с неприятелем и потом всю жизнь говорил о ней, как о величайшем сражении, чуть ли не спасшем нацию; над бедно одетым поэтом, который перебивается подачками от вельмож за эпиталамы по случаю брачных торжеств; над каким-нибудь разбогатевшим откупщиком, неотесанным мужланом, что «выше всех по богатству, но ниже всех по рождению» - старая, как мир, насмешка над выскочкой-богачом, от «Пира Тримальхиона» Петрония до «Тюркаре» (Turcaret ou le Financier, 1709) Лесажа; над спесивыми вельможами – перед нами колоритная фигурка маленького человечка, который нюхает табак, будто совершает акт государственной важности, и сморкается и чихает с самым надменным видом.

Мы увидим здесь Париж времен Монтескьё: многочисленные кафе, где собираются поиграть в шахматы, почитать газету за чашкой кофе, а чаще побеседовать с друзьями. Наиболее известным в литературных кругах было кафе «Прокоп», которое посещала парижская свободомыслящая интеллигенция. Бывал там и Монтескьё, и он наслаждался кофе и беседами с собратьями по перу.

О чем же спорили тогдашние витии, на что расточали богатства своего ума и знаний? – О Гомере. Право, что за предмет! Будто и нет более важных проблем! Спорить о человеке, о котором и две тысячи лет тому назад не знали почти ничего! Современникам Монтескьё (конечно, читающей публике), было понятно, что в книге речь шла о разгоревшемся во французской прессе споре между поэтом Антуаном Ударом де Ламотом и г-жей Дасье, переводчицей Гомера.[9]

«Персидских писем» был желанным гостем, особенно, после успеха его книги. Во главе их стояли образованные женщины (герцогиня дю Мэн, г-жа де Ламбер – у которой на улице Ришелье по вторникам, с 1710 по 1733 гг., бывал Монтескьё – г-жа де Тенсен, г-жа де Дефан , г-жа Жоффрен и др.). В салонах обсуждались литературные новинки, встречались истинные таланты, слава нации. Одаренные умом и тактом женщины, вносившие дух согласия в творческое общение гостей, сыграли большую роль в истории французской культуры.

Вольтер писал по этому поводу: продолжительная столь яркая и столь пристойная совместная жизнь двух полов создала во Франции какую-то особую культуру, которой нет нигде в другом месте. Общество создают женщины, Все народы, которые имели несчастье их обособить, лишались общества.

в некоторых письмах.

Монтескьё высмеивает слабости века. («Я испытываю сострадание к человеческому сумасбродству»). Мы видим женщин с «тонкими талиями и острыми язычками» (XCIX0, поэтов, которые «превращают свое искусство в сладкозвучную чушь»; моды, невообразимые прически дам, столь высокие и громоздкие, что лицо оказывается где-то посередине фигуры, а архитекторы вынуждены увеличивать высоту дверных проемов; светское злословие, тщеславие, глупость и т. д. В «Письмах» есть сентенции в духе «Максим» (Rélexions ou Sentences et Maximes morales,1664) Ларошфуко («Человек, лишенный всякого таланта, вознаграждает себя тем, что презирает его»; «Всеобщее одобрение обыкновенно бывает на стороне посредственного человека» и пр.).

Итак, мир, по мнению Монтескьё, несовершенен, писатель негодует по поводу царящего в нем зла. Но просветителей окрылял исторический оптимизм. Они верили в прогресс, в развитие и процветание наук и искусств. Монтескьё вложил эту веру в стилизованную под восточную патетику речь своего персианина: «истина прорывается и всегда пронизывает окружающий ее мрак. Всесокрушающее время развеет и заблуждения. Люди с удивлением увидят, что все они осенены одним и тем же знанием, все, в том числе и закон, станет совершенством» (XXXVI).

Однако при всей своей вере в научный прогресс и желании всеми силами содействовать ему, Монтескьё, предвосхищая сомнения и опасения Руссо, останавливался в глубокой тревоге, когда задумывался о возможных ужасных последствиях научных открытий. «Я содрогаюсь при мысли, что в конце концов откроют какой-нибудь секрет, при помощи которого станет еще легче уничтожать людей и истреблять целые народы» (CD). И, предвосхищая Руссо, он с сожалением вздыхал о простодушии первобытных народов («Блаженно невежество детей Магомета!»).

В полемике, развернувшейся между Узбеком и Реди о последствиях научных открытий, Монтескьё, пожалуй, все-таки на стороне первого – он остается убежденным сторонником прогресса. «Ты говоришь, что боишься, как бы не изобрели какого-нибудь еще более жестокого, чем теперешний, способа истребления. Нет. Если бы обнаружилось такое роковое открытие, оно вскоре было бы запрещено человеческим правом и, по единодушному соглашению народов, было бы похоронено» (CVI).

Подводя итоги, вернемся к мысли Гёте: главное для произведения искусства – концепция. Это непосредственно относится к литературе идей, иначе говоря к просветительской литературе XVIII столетия и, конечно, к «Персидским письмам» Монтескьё, открывшим во Франции Просвещение. В концепцию книги входит в сущности весь комплекс идей, которые будут готовить Францию к свершению ее великой революции, венчавшей XVIII век. В этом историческое значение романа.

Монтескьё большую часть жизни провел в своем замке Ла Бред, недалеко от города Бордо. Этот замок сохранился и поныне – с башенками, узкими окнами-бойницами выглядит он довольно странным, пожалуй, непривлекательным сооружением. Деревенское уединение давало философу возможность спокойно и кропотливо трудиться. Мы не касаемся здесь его последующих книг. Однако все идеи, вошедшие в них, так или иначе затронуты уже в «Персидских письмах». Он оставил неопубликованные при жизни личные записки (Cahiers). Его признания 9его автопортрет) весьма интересны: «Я никогда не испытывал ни печали, ни скуки. Моя машина так удачно сконструирована, что всякий предмет живо может меня поразить и скорее доставить радость, чем какое-либо неудовольствие.

У меня достаточно честолюбия, чтобы принять участие в делах нашей жизни, и не достаточно для того, чтобы жаловаться на место, которое мне уготовила Природа.

Занятия стали для меня главным лекарством от всех неприятностей, не было у меня никогда печали, которую бы я не прогнал часом, проведенным за книгой.

Ночью сплю не просыпаясь, и вечером, когда ложусь в постель, меня охватывает такое оцепенение, что я уже ни о чем не могу размышлять.

Мне так же весело с дураками, как и с людьми умными, и мало найдется скучных особ, которые не доставили бы мне веселых минут – ведь нет ничего потешнее смешных людей...

Если что-то полезно моему народу, но вредно другому, я не стану рекомендовать это моему государю, ибо я прежде всего человек, а уж потом француз, или точнее я человек в силу общего закона, а француз лишь по чисто случайным обстоятельствам.

Если что-то полезно мне, но предосудительно по отношению к моей семье, я выброшу это из головы. Если что-то полезно моей семье, но не полезно моей родине, я постараюсь забыть об этом. Если что-то полезно моей родите, но невыгодно Европе, или полезно Европе, но невыгодно роду человеческому, я рассматриваю это как преступление».

обездоленным, верили в прогресс, во всепобеждающую силу разума, были патриотами, но без националистического эгоизма, иначе говоря, трудились во имя общечеловеческих идеалов – и увлеченно, благородно.

1. В. Г. Белинский. Эстетика и литературная критика в 2-х томах, т. 2, М., 1959, стр. 163.

2. Бальзак. Собр. Соч. В 15 томах, т. 15, М., 1955, стр. 364.

3. Condorcet. Vie de Voltaire. Œuvres complètes de Voltaire, P., MDCCCLIV,p. 30.

4. Монтескьё. Некоторые размышления о «персидских письмах» (цит. по кн.: Монтескьё. Персидские письма. Academia, 1936, стр. 353.

6. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., изд. Второе, т. 1, Госполитиздат, М., 1955, стр. 374 – 375.

7. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч.,т. 2, стр. 146.

8. Voltaire. Dictionnaire philosophique, p.,1964,p. 172

9. Речь идет о споре между Антуаном Ударом де Ламотом и г-жей Дасье ( Anne Lefèbre, 1647 – 1720), возникшем из-за того, что в 1714 г. Ламот выпустил свой перевод «Илиады», составленный на основе перевода г-жи Дасье, убрав из него пространные описания и повторения и наделив гомеровских богов и героев светскими манерами. Спор между Ламотом и г-жей Дасье – новая стадия спора древних и новых авторов, развернувшегося в конце XVII в. между Н. Буало и Ш. Перро.