Приглашаем посетить сайт

Цветков С. Забытые истории: Вольтер и Фридрих II

Цветков С

ЗАБЫТЫЕ ИСТОРИИ
ВОЛЬТЕР И ФРИДРИХ II

«Цветков С. Э. Великое неизвестное: Исторические миниатюры»:

Центрполиграф; М.; 2002

http://www.gumer.info/bibliotek_Buks/History/cvet2/index.php

Судьба заставила меня перебегать от одного короля к другому, хотя я боготворил свободу.
Вольтер

Мелкие мотивы, как всегда, переплетаются с великими идеями.
Рене Полю

На свете есть люди, как будто созданные для того, чтобы любить друг друга только на расстоянии. Их встречи оборачиваются поединком, в котором каждый из них старается подчинить другого или, по крайней мере, не поступиться своей независимостью; они обмениваются колкостями в лицо и злословят друг о друге за глаза и, наконец, расстаются, раздраженные взаимными упреками и обиженные собственным разочарованием в предмете своей любви. Какое-то время они дуются друг на друга, потом кто-нибудь из них — обыкновенно тот, кто, унизив другого, считает себя еще более им униженным, — делает жест примирения; отношения возобновляются, оживленные неумеренными заверениями в любви и преданности, пока новая ссора не заставляет их призвать гром небесный на голову вероломного притворщика и лицемера. Дальнейшие отзывы таких людей друг о друге полны самых высоких оценок добродетелей противной стороны и самых неподдельных сожалений, что эта сторона не употребила своих добродетелей на пользу единственной персоны, которая их заслуживала.

Вольтер и Фридрих II были именно такими людьми.

Среди галантнейших вельмож и наиболее обаятельных проходимцев того времени немногие могли бы сравняться с королем-философом и королем философов в умении очаровывать; в искусстве искренне обманывать самого себя относительно своих чувств к другому им не было равных (обмануть в своих чувствах друг друга Вольтеру и Фридриху не удавалось никогда). Вольтер и Фридрих были, без сомнения, очень похожими натурами. Дети своего скептического века, они обладали счастливой смесью смелости и гибкости, умением то уступать времени, то пользоваться им, то порождать его. Что побуждало их тянуться друг к другу? — Не симпатия, и, уж конечно, не любовь, и не потребность в любви, а чувство некоего глубинного родства темперамента и умонастроения. Что гнало их друг от друга? — Не ненависть, но понимание, проникновение в сокровенные мысли и намерения другого. Их личные отношения не продолжались и трех лет и закончились гнуснейшим разрывом, но их переписка длилась с небольшими перерывами сорок два года, до самой смерти Вольтера, и составила многотомное руководство для желающих усовершенствоваться в недостойном искусстве лести, причем лести зачастую совершенно бескорыстной и идущей от самого сердца. Впрочем, заметил Вольтер в мемуарах, «эпитеты нам ничего не стоили». Тем не менее они кое о чем говорят.

ЗНАКОМСТВО

Немногие вольнодумцы XVIII столетия испытали столько гонений и издевательств, сколько пришлось вытерпеть Фридриху, наследному принцу Прусского королевства, за свою приверженность к французским книгам.

Пруссия тогда только что вошла в число ведущих европейских держав. Дед Фридриха II, Фридрих I, в 1701 году добавил к своему титулу курфюрста Бран-денбургского титул короля Прусского. Соперничая с Австрией и Саксонией за влияние на германские княжества, он хорошо понимал значение не только военного, но и культурного превосходства и потому, как мог, подражал роскоши Версальского двора. Кое-что перепадало также наукам и художествам: в Берлине была основана Академия наук, душой которой стал Лейбниц. В конце концов Фридрих I добился того, что его столицу стали называть «германскими Афинами».

После вступления на прусский престол его преемника, Фридриха Вильгельма I Толстого, об Афинах больше не вспоминали, зато заговорили о «германской Спарте». Отец Фридриха II, прозванный «фельдфебель на троне», был без ума от рослых солдат и не останавливался ни перед какими расходами, чтобы укомплектовать первые шеренги своих гвардейских полков двухметровыми молодцами. Один из этих великанов получал 1300 талеров жалованья — больше, чем профессор Берлинской академии. Ученых король почитал за ничто; о Лейбнице он отзывался как о совершенно бесполезном человеке, не способном, по его мнению, даже хорошо стоять на часах.

Появление на улицах Берлина коренастой фигуры Фридриха Вильгельма с увесистой дубинкой в руке вызывало панику среди гуляющих. Вид праздношатающихся подданных вызывал в короле сильнейший гнев, который он вымещал на попавшихся под руку бездельниках при помощи дубинки и пинков. Даже слабый пол не мог рассчитывать на снисхождение. «Честная женщина сидит дома и занимается хозяйством, а не шляется по улицам!» — гремел Фридрих Вильгельм, пинками направляя несчастную к домашнему очагу.

величества. «Ах, негодяй! — возмутился Фридрих Вильгельм. — Ты должен не бояться меня, а любить!» Эта заповедь любви была подкреплена дюжиной самых убедительных колотушек.

Король не был более сдержан и в семье. Французские гувернеры приохотили наследного принца к чтению, игре на флейте и хорошим манерам, чтобы сделать из него настоящего galant homme. Вид чувствительной задумчивости на лице сына выводил Фридриха Вильгельма из себя. «Нет, Фриц повеса и поэт: в нем проку не будет! Он не любит солдатской жизни», — горевал коронованный фельдфебель. Чтобы выбить из принца французскую дурь, король бросал в камин книги, ломал флейты и усердно, до вывихов пальцев на ногах, пинал доморощенного galant homme'a и его учителей. Принцу приходилось ночью тайком покидать дворец и в доме у кого-нибудь из своих молодых друзей предаваться порокам образованности. Но если дежурному офицеру удавалось выследить его, то король не ленился подняться с постели, чтобы лично накрыть всю компанию и раздать всем сестрам по серьгам.

Деспотизм и побои отца навели принца на мысль искать убежище в Англии. Но побег не удался, он был пойман и арестован за дезертирство. Фридрих Вильгельм настаивал на смертном приговоре для него, однако такая неслыханная дикость возмутила судей и министров, они отказались осудить на смерть наследника престола. Вмешательство иностранных дворов окончательно образумило взбесившегося солдафона. Фридрих отделался несколькими месяцами заключения; был казнен лишь его паж, принявший участие в заговоре.

Буря, пронесшаяся над головой Фридриха, оборвала последние лепестки его юношеского идеализма. Он постиг важнейшую заповедь придворного евангелия: «Лицемерие сделает вас свободными» . Выказав интерес к военному делу (впрочем, далеко не притворный), принц добился примирения с отцом, а подарив ему несколько дюжих гренадеров, он вконец растрогал старика. Прошлое было забыто. Король выделил сыну придворный штат, подарил замок Рейнсберг и позволил ему жить как заблагорассудится.

Рейнсберг называли еще Ремусберг, «город Рема», по имени брата легендарного основателя Рима. Историки того времени верили старинному немецкому преданию, согласно которому Рем, изгнанный Ромулом, нашел пристанище на берегах Рейна и основал здесь поселение. В окрестностях замка велись археологические раскопки с целью обнаружить следы пребывания героя на немецкой земле. Фридрих так увлекся этой легендой, что дал своим приближенным римские имена.

Вообще антично-средневековая театральность пропитывала весь быт Рейнсберга. Принц основал рыцарский орден, избравший своим покровителем Баярда. Эмблемой ордена была шпага, лежащая на лавровом венке, а его девиз: «Без страха и упрека» — повторял девиз легендарного рыцаря. Рыцарское братство состояло из двенадцати ближайших друзей Фридриха, у каждого из которых было свое прозвище: сам принц назывался Постоянный, Фуке, гроссмейстер ордена, — Целомудренный, герцог Вильгельм Баварский — Золотой колчан и т. д. Рыцари носили кольца в виде согнутого меча с надписью: «Да здравствует кто не сдается!» — и давали обет блюсти доблесть душевную, храбрость воинскую и славу вождя. В разлуке они обменивались выспренними письмами в старофранцузском рыцарском стиле. Позже Фридрих вступил в масонскую ложу «Авессалом», а после восшествия на престол сделался гроссмейстером Великой ложи.

Не стесняемый более отцом, окруженный друзьями, разделявшими его мысли и увлечения, Фридрих зажил в свое удовольствие, деля досуги между книгами, музыкой, театром и веселыми беседами, в которых оттачивал свое остроумие. Вообще он любил все развлечения, кроме охоты, считая ее «убийством души, потерей времени и столь же полезным занятием, как сметание пыли в камин».

Принц верил только во французскую культуру. Его кумиром был Вольтер, к тому времени уже прославленный автор «Эдипа», «Заиры», «Генриады», «Трактата о метафизике» и «Истории Карла XII». В кабинете принца висел портрет поэта, о котором Фридрих говорил: "Эта картина, как Мемноново изображение, звучит под блеском солнца и оживляет дух того, кто на нее взглянет". В своем поклонении он заходил так далеко, что утверждал: "Одна мысль «Генриады» стоит целой «Илиады».

Фридрих и сам считал себя поэтом, так как писал французские стихи, подражая стилю Вольтера, что, впрочем, по самим стихам понять было нелегко — его лучшие оды не поднимались выше образцов тогдашней школьной поэзии. Родной язык Фридрих презирал и знал по-немецки ровно столько, сколько было необходимо, чтобы выбранить лакея или подать команду гренадерам. К немецким писателям он был равнодушен и не читал их, полагая, что немецкий язык не способен достичь силы выражения, грации в оборотах и гармонии в стихах, свойственных языку французскому. Правда, состояние немецкой литературы того времени отчасти оправдывало такое мнение. Но несчастье Фридриха как поэта заключалось в том, что он и по-французски знал как иностранец, из-за чего, при всем своем незаурядном воображении и остроумии, не мог придать должной живости стихам и убедительности выражениям и образам. До конца своей жизни он нуждался в литературных секретарях-французах, поправлявших его солецизмы и фальшивые рифмы ].

В 1736 году Фридрих вступил в переписку с Вольтером, послав ему на первый раз не стихи, а почтительную прозу и свой портрет. (Надо сказать, что письма прусского короля, как и его исторические сочинения, стоят много выше его стихотворных опусов, в них виден талант простоты и здравомыслия — явление редкое среди эпигонов.) Польщенный поэт подарил принцу рукопись одной из своих трагедий, которую Фридрих называл с тех пор своим золотым руном. Тогда же принц попросил Вольтера взять на себя труды по изданию «Анти-Макиавелли» — сочинения, в котором Фридрих разоблачал политический цинизм великого итальянца. Вольтер охотно взял на себя эту почетную обязанность.

Их первое свидание состоялось в августе 1740 года, когда Фридрих, уже в качестве короля прусского, предпринял поездку по Рейну. В Везеле он заболел и очень сокрушался, что не может приехать в Брабант, где тогда жил Вольтер. Поэт поспешил явиться сам. Во дворце маркграфини, куда его немедленно проводили, он увидел маленького, изможденного болезнью человечка с большими голубыми глазами, лежащего в постели в одной рубашке. Первые впечатления Фридриха вряд ли были лучше: перед ним стоял сухой старикашка, казалось готовый вот-вот отдать Богу душу, но, впрочем, весьма живой и любезный.

В этот день Вольтер, сидя на постели короля, читал ему «Магомета». Фридрих только «удивлялся и молчал».

Славословия поэта в адрес венценосного покровителя поэзии и философии щедро оплачивались звонкой монетой и королевскими милостями. Однако, когда они расстались, Вольтер отозвался о своем меценате как о «респектабельной, любезной потаскушке» , а Фридрих пожаловался друзьям, что «придворный шут» обошелся ему слишком дорого. Тон последующих отношений был задан.

Следующая их встреча состоялась через два года, во время Силезской войны. Вольтер прибыл в Берлин в качестве неофициального представителя французекбго двора и тщетно пытался заставить прусского короля отнестись к нему как к дипломату. Фридрих не придал значения этим потугам. Расстались они холодно.

Причина их взаимного неудовольствия заключалась в том, что они оба были подвержены странному желанию поменяться ролями и обнаружить превосходство именно в той области деятельности, в которой другой по праву считал себя стоящим неизмеримо выше. Вольтер снисходительно поправлял королевские стихи, а Фридрих возвращал поэту его заметки о политическом положении Европы, приписав на полях несколько игривых строф. Таким образом, первый видел в другом лишь неисправимого графомана, а тот в свою очередь считал его тщеславным стихотворцем, возомнившим себя государственным человеком. Раздражение мешало быть справедливым.

Фридрих был посредственным литератором, но выдающимся государственным деятелем. Едва ли будет преувеличением сказать, что он занимался государственными делами больше, чем все европейские государи, вместе взятые. Он желал быть не первым, а единственным своим министром; при нем не было места не только для Ришелье или Мазарини, но и для Кольбера и Лувуа. Он лично разбирал дела, от которых отмахнулся бы начальник департамента; если иностранец хотел получить хорошее место на плацу во время развода, он писал королю и на другой день получал его собственноручный ответ. Эта почти болезненная деятельность не оставляла ни сил, ни времени, чтобы дать развиться литературному таланту. Зато Пруссия являла собой образец порядка и уважения к собственности. Фридрих придерживался широкой веротерпимости и уничтожил пытку; смертные приговоры в его царствование были редки и выносились только убийцам. Его бережливость в придворных расходах была иногда чрезмерной и более приличной содержательнице пансиона, нежели королю: из-за нескольких лишних талеров, переплаченных его поваром за устриц, он мог поднять шум, как из-за сданной крепости; но он украшал Берлин великолепными постройками и не жалел средств, чтобы привлечь в академию выдающихся ученых. Право, Фридриху можно было простить несколько дурных од.

В свою очередь Вольтер, проведший полвека при самых разных дворах Европы, менее всего походил на «придворного шута». Ему можно поставить в вину льстивость, но не раболепие. «У меня хребет не гибкий; я согласен сделать один поклон, но сто сразу меня утомляют», — с полным правом говорил он. При дворах он искал безопасности. Его сто тридцать семь псевдонимов не всегда спасали от преследований; чтобы свободно мыслить и писать, Вольтеру нужен был сильный покровитель. Его пресловутое корыстолюбие тоже объясняется довольно просто. Вольтер ценил деньги так, как они того заслуживают. («Не нужно думать ни о чем другом, кроме денег, пока не имеешь шести тысяч франков годового дохода, а потом вовсе не нужно о них думать», — говорил в этом случае Стендаль.) Материальная обеспеченность оберегала его независимость от диктата издателей и капризов сильных мира сего.

Несмотря на скрытую борьбу и плохо сдерживаемое раздражение, их отношения внешне оставались прекрасными. Каждый из них надеялся в конце концов взять верх.

ПЕРЕГОВОРЫ И ОТЪЕЗД

В конце сороковых годов Фридрих стал настойчиво приглашать Вольтера навсегда поселиться в Берлине. Король, победоносно окончивший к тому времени две войны и выигравший пять сражений, писал поэту, что теперь его честолюбие состоит в том, чтобы писать свой титул следующим образом: «Фридрих II, Божьей милостью король Пруссии, курфюрст Бранденбургский, обладатель Вольтера и проч.». Вольтер благодарил, однако не спешил с отъездом.

«обладателем» поэта Фридрих зашел так далеко, что велел своим агентам в Париже подбрасывать под двери влиятельных вельмож письма, порочащие Вольтера, в надежде, что того вышлют из Франции. К счастью для Вольтера, этим письмам не придавали значения. Напротив, казалось, что двор благоволит к нему. Госпожа де Помпадур поручила ему написать пьесу по случаю бракосочетания дофина. Пьеса была поставлена в срок — за это Вольтер получил звание камергера и историографа Франции. Сам он не питал иллюзий насчет достоинств своего нового творения. «Мой Генрих IV, моя Заира и моя американка Аль-зира не доставили мне ни одного взгляда короля. У меня было много врагов и весьма мало славы; почести и богатство сыплются наконец на меня за ярмарочный фарс».

Еще более сильным доводом в пользу жизни в отечестве была давняя связь Вольтера с «божественной Эмилией», маркизой дю Шатле, образованной женщиной, с которой он уединился в поместье Сирей. Госпожа дю Шатле считала прусского короля своим опаснейшим соперником и, пока была жива, с успехом противостояла его посягательствам на «обладание» поэтом. «Из двух философов я предпочитаю даму — королю», — говорил Вольтер.

Но в 1749 году произошло несколько событий, приблизивших для Фридриха желанный миг.

Во-первых, в этом году умерла госпожа дю Шат-ле — во время родов, ставших печальным концом ее увлечения драгунским офицером де Сен-Ламбером. Вольтер знал об их отношениях, но смотрел на них сквозь пальцы. Однако для него было сильным ударом обнаружить в медальоне, снятом с шеи покойной, портрет своего соперника: он полагал, что занимает гораздо больше места в сердце женщины, с которой прожил рядом шестнадцать лет.

Вольтер был раздавлен горем. Некоторое время он избегал общества. Удрученный, рассеянный, он бродил ночью по комнатам в парижском доме на улице Тра-верзьер и звал свою Эмилию.

Постепенно он все же утешился. Место госпожи дю Шатле заняла госпожа Дени, его племянница. (Фридрих сразу же выказал свою ревность: «О служанке Мольера все еще говорят; о племяннице Вольтера говорить не будут».) Это была веселая, в меру легкомысленная женщина, уже успевшая стать вдовой и с тех пор отвергавшая новые предложения, — быть может, не без тайного намерения когда-нибудь сделаться госпожой де Вольтер. Она стала любовницей Вольтера еще в 1744 году, но ни одна живая душа из их окружения не подозревала об этом.

Во-вторых, Париж поставил под сомнение его трагический талант. Успех «Катилины» старого Кребильона превзошел все ожидания, Людовик XV назначил пенсию счастливому автору. В парижских кофейнях решили, что истинное трагическое вдохновение, которое отличало Корнеля и Расина, можно теперь найти только у Кребильона. Взбешенный Вольтер написал «Семирамиду», «Ореста» и «Спасенный Рим», но не сумел восстановить свое пошатнувшееся положение первого трагического поэта. Мнение о превосходстве Кребильона поддерживалось с такой страстью, что позднее д'Аламберу в «Предварительной речи к Энциклопедии» нужно было иметь настоящее мужество, чтобы поставить Рольтера наравне с ним.

Наконец, на Вольтера дохнуло холодом со стороны Версаля. Людовик XV не переносил его, королевская свита не хотела, чтобы он заправлял придворным театром (этого желания Вольтер не скрывал), госпожа Помпадур дулась на него за экспромт, в котором он фамильярно журил ее за небольшие погрешности в произношении. Вольтер попытался восстановить свое положение, написав в придворном духе историю войны 1744 года и похвальное слово Людовику Святому, но ни то ни другое не поправило дела.

В досаде на двор и столицу он сделался более внимательным к соблазнительным посулам из Берлина. В ответных письмах прусскому королю он стал подробно излагать причины, по которым не может поехать к прусскому двору: в общем, Вольтер желал, чтобы его уговорили. Фридрих так и понял своего корреспондента и постарался быть как можно более убедительным. Вольтер сетовал на климат Пруссии — король слал ему дыни, выращенные в Потсдаме; поэт намекал на непостоянство королей — Фридрих указывал на свою академию, почти всю состоявшую из иностранцев; Вольтер вздыхал о своем безденежье — король сулил выдать шесть тысяч франков на дорожные расходы и т. д.

"Нет, дорогой Вольтер, — убеждал его Фридрих, — если бы я предполагал, что переселение будет неблагоприятно для Вас самого, я первый бы Вас отговорил. Ради Вашего счастья я пожертвовал бы удовольствием считать Вас своим навсегда. Но Вы философ, и я философ, у нас общие научные интересы, общие вкусы. Что же может быть более естественным, чем то, чтобы философы жили вместе и занимались бы одним и тем же?! Я уважаю Вас как своего наставника в красноречии, поэзии, науках. Я люблю Вас как добродетельного друга. В стране, где Вас ценя г так же, как на родине, у друга, чье сердце благородно, Вам незачем опасаться рабства, неудач, несчастий. Я не утверждаю, что Берлин лучше Парижа, будучи далек от такой бессмысленной претензии. Богатством, величиной, блеском Берлин уступает Парижу. Если где-либо господствует изысканный вкус, то, конечно, в Париже. Но разве Вы не приносите хороший вкус всюду, где бы Вы ни появились? У нас есть руки, чтобы Вам аплодировать, а что касается чувств, питаемых к Вам, мы не уступим никакому другому месту на земном шаре.

Я уважал дружбу, которая привязывала Вас к маркизе дю Шатле, но после ее смерти считаю себя Вашим ближайшим другом. Почему мой дворец должен стать для Вас тюрьмой? Как я, Ваш друг, могу стать Вашим тираном? Признаюсь, я не понимаю такого хода мыслей. Заверяю Вас, пока я жив, Вы будете здесь счастливы, на Вас будут смотреть как на апостола мысли, хорошего вкуса… Вы найдете тут то утешение, которое человек с Вашими заслугами может ожидать от человека, умеющего ценить Вас".

Вольтер был прав, когда утверждал, что «такие письма редко пишутся их величествами».

Не довольствуясь этим, Фридрих играл на тщеславии Вольтера, делая вид, что перенес свое уважение на д'Арно — многообещающего молодого поэта, вынужденного покинуть Францию и нашедшего убежище в Берлине. Король сочинил несколько стишков, развивавших одну поэтическую метафору: Вольтер — заходящее солнце, д'Арно — восходящее. Уловка помогла. Друзья Вольтера не преминули прочитать ему эти стихи. Поэт, лежавший в это время в постели, в бешенстве вскочил и забегал по комнате в одной рубашке; прислуга немедленно была послана за паспортом и почтовыми лошадьми. Нетрудно угадать, чем должна была закончиться поездка, начавшаяся таким образом.

Перед отъездом Вольтер в последний раз посетил Компьен — он еще надеялся, что его, может быть, станут удерживать или, по крайней мере, дадут дипломатическое поручение. Но Людовик лишь сухо подтвердил, что камергер и историограф может ехать, куда он сочтет нужным, а госпожа Помпадур ограничилась тем, что холодно попросила передать прусскому королю ее комплименты. Никаких других поручений не последовало.

Париж проводил поэта карикатурой, продававшейся за шесть су: на ней Вольтер был изображен пруссаком, одетым в медвежью шкуру.

пристегнуть еще двух. «Я направляюсь в рай, но путь выложен сатаной», — писал он с дороги Фридриху.

Наконец дорожная тряска закончилась. 10 июля 1750 года Вольтер прибыл в Сан-Суси.

САН-СУСИ

Однажды, гуляя по Потсдаму, Фридрих любовался окрестностями города и решил построить дворец на месте так называемого «королевского виноградника». Он сам наметил план постройки и парка. Строительство продвигалось быстро. В 1745 году был заложен фундамент, а через два года король уже поселился в Сан-Суси (так он назвал свою резиденцию).

Дворец возвышался на холме, срытом в шесть уступов, которые образовали широкие террасы, обсаженные деревьями и кустарником; бюсты античных героев, мудрецов и скульптуры на мифологические сюжеты отражали политические, философские и художественные пристрастия хозяина. Легкая, изящная, гармоничная архитектура Сан-Суси подчеркивала его частное, неофициозное назначение. Внутреннее убранство дворца было выдержано в том же стиле. Здесь не было тяжеловесной роскоши и пышности отделки. Комнаты выглядели несколько холодновато, так как деревянная обшивка из резного дуба была выкрашена в очень светлые тона, а простые шелковые шторы на больших окнах позволяли свету заливать все пространство залов и галерей. Мода еще запрещала увешивать стены картинами; их заменяла столярная резная работа или скульптурная лепка, покрытая матовым золотом, благодаря чему она с удивительной четкостью выделялась на белом, голубоватом или лиловом фоне стен. Дикие розы, ветви с плодами, диковинной формы раковины и тысячи других фантастических орнаментов гармонично сочетались с декоративными рисунками, изображавшими четыре времени года, четыре стихии, пастушеские идиллии, аллегории, мифологические или сельские сцены, — иногда в стиле китайской живописи.

— ничего громоздкого, никаких «музеев редкостей». Все предметы искусства были вынесены в галереи. Из-за этого высокие салоны казались, быть может, чересчур обширными и пустыми.

Сан-Суси был слит с частной жизнью Фридриха: название этой резиденции фигурирует в его письмах друзьям, в то время как на деловых бумагах король неизменно ставил название своей столицы, подчеркивая этим, что он хочет быть в Берлине — королем, а в Сан-Суси — человеком. Свои сочинения Фридрих выпускал в свет за подписью «Философ Сан-Суси», что можно было прочитать и как «Беззаботный философ» .

Название дворца имело для короля и другой смысл — в духе чувствительного и несколько унылого романтизма, который так любила та эпоха. Под одной из террас он распорядился устроить склеп для своих останков. Это святилище было скрыто от посторонних глаз скульптурной группой, высеченной из каррарского мрамора и изображавшей Флору, играющую с амуром. Однажды Фридрих указал одному из друзей место своего склепа и произнес: «Quand je serai la, je serai sans souci!» («Когда я буду там, — я буду без забот»).

Кабинет короля выходил окнами как раз на это место. Передают, что, когда Фридрих бывал раздражен, он подходил к окну и при первом взгляде на богиню цветов, хранительницу его гробницы, успокаивался.

Образ жизни Фридриха был изнурителен для него самого и его окружения.

— например, уступив приказанию сонного господина оставить его в покое, — то немедленно терял свое место; поэтому прислуга не останавливалась даже перед таким радикальным средством, как обливание спящего Фридриха холодной водой.

Королевская спальня могла показаться роскошной: серебряная решетка прекрасной работы, украшенная амурами, окружала балюстраду, на которой вроде бы должна была стоять кровать. Но за пологом находились книжные полки, а Фридрих спал на жалкой койке с тоненьким тюфяком, спрятанной за ширмой, — за эпикурейской декорацией Сан-Суси скрывался аскетизм его владельца.

Лакей разводил огонь в камине и брил короля; одевался Фридрих без посторонней помощи. Королевский гардероб состоял из одного великолепного парадного костюма, прослужившего Фридриху всю жизнь, и двух-трех старых, нескольких заношенных, запачканных табаком жилетов и огромных, порыжевших от ветхости сапогов. Одевшись, король пил кофе в обществе двух-трех фаворитов. Тот, кому он бросал платок, проводил четверть часа с ним наедине — «без последних крайностей», по выражению Вольтера, так как Фридрих «плохо излечился».

После кофе в кабинет являлся паж с огромной корзиной, наполненной письмами на имя короля, привезенными последним курьером. Это были депеши из посольств, доклады министров, известия о сборе податей, планы строений, проекты осушения болот, жалобы, просьбы о титулах, чинах, должностях. Фридрих был вполне уверен, что его окружают шпионы, поэтому тщательно осматривал печати на каждом письме. Затем он делил бумаги на несколько кучек и выражал свое решение по каждому документу двумя-тремя словами, а иногда и резкими эпиграммами; секретари быстро записывали его резолюции. Одновременно генерал-адъютант получал распоряжения по военному ведомству.

Покончив с делами к одиннадцати часам, король шел осматривать сад, но делал это не с удовольствием, а с придирчивой мелочностью, указывая садовникам на упущения и выражая свои пожелания. Затем он устраивал смотр гвардейскому полку. (В это время секретари отвечали на письма, о которых Фридрих высказал свое мнение; для них не существовало ни выходных, ни праздников, ни даже перерывов на обед: их никогда не отпускали до ужина.) Возвратясь в кабинет, Фридрих, опасаясь измены, выборочно прочитывал несколько ответов на утреннюю корреспонденцию. Если он замечал малейшее отступление от своей резолюции, то бедняга-секретарь, получивший пять-шесть лет тюрьмы, мог считать, что он еще счастливо отделался. Деловая часть дня заканчивалась подписанием приготовленных бумаг; курьер в тот же день развозил их.

экю в день; ни одной бутылки шампанского нельзя было откупорить без его личного указания.

Два-три часа после обеда король посвящал сочинению стихов. В семь часов вечера избранное общество собиралось на домашний концерт, чтобы послушать флейту Фридриха. Потом все шли ужинать, и за столом беседа принимала самый непринужденный характер. Порой собеседники расходились в четыре часа утра; у лакеев от долгого стояния распухали ноги.

В Сан-Суси не проникали ни женщины, ни священники: первых отвергала королевская плоть, вторых — его разум. Ближайшее окружение Фридриха состояло из нескольких лиц, преимущественно иностранцев.

Из старых рейнсбергских друзей ближе всех к королю стоял Жордан. Он происходил из французской купеческой семьи и некоторое время был протестантским проповедником. После смерти жены он оставил Францию и много путешествовал. Его незаурядные познания доставили ему в Рейнсберге место библиотекаря, а после коронации Фридриха — титул тайного советника и должность вице-президента Академии наук. Знаток большого света, Жордан отличался огромной работоспособностью, из-за чего Фридрих называл его «андалузским конем, запряженным в плуг». Он был незаменим как литературный советник. Высокие душевные качества Жордана закрепили за ним прозвище «ваше человеколюбие».

Другим ближайшим другом короля был маркиз д'Аржанс, заурядный писатель, обладавший единственно талантом любезности. Этот провансалец, изгнанный из Франции за вольнодумство, был суеверен без капли религиозности. Он с ожесточением обрушивался на христианство, но безоговорочно верил снам и предсказаниям, не решался садиться обедать, если за столом было тринадцать человек, бледнел, когда кто-нибудь опрокидывал солонку, и умолял гостей не класть ножи и вилки крест-накрест. Собственное здоровье было предметом его неустанных и самых тщательных забот. Если у него вдруг учащался пульс или начинала болеть голова, то меры, принимаемые им для восстановления хорошего самочувствия потешали весь Берлин. Малодушный и самонадеянный, он был нужен Фридриху главным образом как объект для шуток, не отличавшихся особым добродушием.

этих заслуженных воинов и держал их при себе в качестве военных советников.

Постоянное место за столом короля имели также д'Арже, литературный секретарь Фридриха, поэт д'Арно (оба французы) и Альгаротти, ученый-нью-тонианец, сын итальянского банкира. Последний был одним из немногих, кто сохранял в Сан-Суси независимость — финансовую и умственную.

Фридрих переманил к себе и европейскую знаменитость — ученого-естествоиспытателя Мопертюи, сделав его президентом Берлинской академии и своим собеседником. Мопертюи прославился после того, как в 1736 году вместе с Цельсием совершил экспедицию в Лапландию для подтверждения гипотезы Ньютона о сплющивании земного шара у полюсов. Ученым удалось измерить дугу меридиана. В память об этой экспедиции Мопертюи заказал свой портрет, где он был изображен слегка надавливающим на Северный полюс своей рукой. Вольтер в стихотворении, прославляющем научный подвиг «новых аргонавтов», подхватил этот образ: «Земной шар, который Мопертюи сумел измерить, станет памятником его славы». Мопертюи был смел и тщеславен, носил вызывающий костюм и рыжий парик; его манера держать себя говорила о том, что президент Берлинской академии вовсе не стремился быть сносным человеком для окружающих. Однако король уверял, что «на него можно положиться».

Некоторой известностью, правда скорее скандального рода, пользовался и Ламетри, врач по образованию и философ по призванию, автор трактата «Человек-машина». Он приехал в Берлин со своей любовницей, бросив в Париже жену и дочь. Ламетри даже по отзыву Вольтера был «самый откровенный безбожник во всех медицинских факультетах Европы…»; он «писал и печатал по вопросам морали все, что можно только представить себе наиболее бесстыдного… Избави меня Бог от такого лекаря! Он бы прописал мне вместо ревеня средство от запора, да еще сам бы надо мной насмеялся!». Впрочем, добавляет Вольтер, Ламетри был «человек веселый, забавник, ветрогон». Фридрих, разумеется, назначил его не придворным врачом, а профессором философии.

Одним из немногих немцев, пользовавшихся расположением короля, был барон фон Кноббельсдорф, творец Берлинского оперного театра и Тиргартена. Он основательно изучил архитектуру и садоводство в Италии и Франции; это был знаток своего дела, однако отсутствие светского лоска закрепило за ним прозвище «королевский дуб».

Иностранцы были весьма высокого мнения о прусском дворе. «Можно по справедливости назвать прусский двор школой вежливости, — писал один путешественник. — Там господствует такая простота в обращении, что совершенно забываешь о различии рангов и сословий». Немцы-провинциалы, напротив, осуждали царящие там гомосексуальные нравы и называли Сан-Суси центром атеизма и враждебности ко всему немецкому.

МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ

В Берлине Вольтер был принят как признанный глава республики свободных умов. Фридрих даже поцеловал его костлявую руку. Правда, король оборвал Вольтера, когда тот начал сыпать комплиментами от имени госпожи Помпадур. «Я ее не знаю», — процедил Фридрих, который вообще был любезен с дамами, но продажных женщин не переносил. Однако медоточивые уста короля тут же заставили поэта забыть об этой неловкости.

Оба делали вид, что очарованы друг другом. Фридрих писал Жордану: "Я видел Вольтера… Он обладает красноречием Цицерона, приятностью Плиния и мудростью Агриппы ". Вольтер в свою очередь писал в Париж: «Я видел одного из самых приятных людей в мире. Каждый стал бы искать его общества, даже если бы он не был королем. Это философ, без всякой суровости, кроткий и снисходительный, любезный и обаятельный в общении. Он сам забывает о том, что он — монарх, в сношениях со своими друзьями, и меня самого заставил позабыть, что возле меня сидит государь, повелевающий стотысячной армией. И я должен был насильственно напомнить себе об этом».

— никому не хотелось сплоховать перед этим великим насмешником.

Вольтеру отвели замок Шарлоттенбург, в его распоряжение были предоставлены королевские повара и кучеры. Фридрих пожаловал ему камергерский ключ, почетный крест и назначил пять тысяч талеров жалованья.

Придворные обязанности Вольтера, по сути, сводились к тому, чтобы жить в роскоши, вдыхая фимиам лести и почестей. Казалось, он наконец обрел то убежище, о котором мечтал. Большую часть дня он был совершенно свободен и мог всецело посвятить себя творчеству. В утренние часы он трудился над окончанием «Века Людовика XIV» и «Опыта о нравах и духе народов», писал новые песни «Орлеанской девственницы» и сочинял стихи принцессам. «Я люблю их всех девятерых, — говорил он о музах, — надо искать счастья у возможно большего числа дам».

Он ставил домашние спектакли для прусского двора — в Берлине этот вид развлечения был в новинку и вызывал всеобщий восторг. Играли, разумеется, трагедии Вольтера — «Заиру», «Альзиру», «Магомета», «Брута», «Спасенный Рим» и др. Братья и сестры Фридриха наперебой требовали ролей для себя и покорно внимали наставлениям автора, не стеснявшегося в выражениях. «У вас внутри должен сидеть дьявол! — кипятился Вольтер. — Иначе нельзя добиться чего-либо в искусстве. Да, да, без дьявола под кожей нельзя быть ни поэтом, ни актером». Нередко он и сам принимал участие в спектакле. Передают, что особенно ему удавалась роль Цицерона.

Вечер Вольтер должен был проводить с Фридрихом. Часа два они занимались разбором королевских сочи-нений. Присутствие Вольтера заставило Фридриха с новым рвением взяться за перо: он готовил к печати «Сочинения философа Сан-Суси», стихотворную «Военную науку» и ряд биографий современников (сочинения короля выходили малым тиражом — только для немногих избранных). Вольтер был суровым критиком. Он хвалил удачные места и безжалостно вычеркивал все, что, по его мнению, никуда не годилось. «Эта строфа ни гроша не стоит!» — то и дело восклицал он или ехидно спрашивал, прослушав длиннейшую оду: «Как это вам удалось сочинить четыре хорошие строки?» Фридрих безропотно по сто раз правил свои рукописи. В записках, пересылаемых учителю, он пытался убедить его, что невысоко ставит свои стихотворные опыты: «Занятия поэзией служат мне лишь отдыхам. Я знаю, что мои поэтические дарования весьма ограничены, но писать в стихах для меня удовольствие, которого я не хотел бы лишиться, тем более что оно решительно для всех безвредно: публика никогда не видит моих произведений и, стало быть, не имеет случая над ними скучать. Стихи мои не назначаются для света. Они стерпимы для друзей — и этого довольно. Я плаваю в поэтическом океане на пробках и пузырях и пишу гораздо хуже, чем мыслю; идеи мои почти всегда сильнее, чем выражения. Вы, любезный г-н Вольтер, пишете для славы; я — для препровождения времени. И мы оба достигаем цели, хотя различными путями. Пока солнце на небе, пока сохранится хоть тень знания, хоть искра вкуса, пока не переведутся головы, любящие мысль, и уши, чувствующие гармонию, до тех пор ваше имя и творения ваши будут жить в веках. А о моих скажут: „Видно, этот король был не совсем слабоумный! Будь он простым гражданином, то мог бы, по крайней мере, служить корректором в какой-нибудь типографии и не умер бы с голоду“. Затем книгу мою бросят, потом употребят на папильотки, и делу конец». Был ли Фридрих искренен в своем поэтическом самоуничижении? Вольтер, безусловно, не верил ни одному его слову, но в виде утешения посылал в ответ стихи, воспевавшие короля, который утром управляет государством, после обеда пишет стихи, а вечером становится блестящим застольным товарищем. Час до ужина обыкновенно посвящался музыке. Фридрих появлялся из внутренних покоев с нотами и флейтой и сам раздавал оркестрантам их партии. Исполняли в основном его собственные музыкальные произведения или сочинения Кванца, директора придворной капеллы.

его глубокому знанию контрапункта и смелой фантазии. Он первый ввел в инструментальную музыку речитатив, что в то время считалось дерзостью, но вскоре это новшество было принято знаменитыми композиторами. В одном речитативе Фридрих удачно выразил мольбу о пощаде, чем привел в восторг слушателей. «Где вы берете эти звуки?» — спросил короля Фаш, основатель Берлинской певческой академии. "В моем воображении, — ответил Фридрих. — При сочинении этой пьесы я представлял себе минуту, когда Волумния, мать Кориолана, умоляет его удалить вольсков из Рима и спасти отечество , — оттого она и вышла удачно".

За веселым ужином начиналась война умов и остроумий. Постепенно собеседники уступали поле сражения двум сильнейшим бойцам — Вольтеру и Фридриху. Мопертюи, пылавший рыжим париком, считал себя слишком важной персоной, чтобы участвовать в словесном фехтовании, тем более что присутствие Вольтера делало его еще более угрюмым и кислым, чем обычно; д'Арже откровенно скучал в мужском разговоре; Ламетри больше следил за сменой блюд, чем за движением беседы; прочие от времени до времени вставляли более или менее удачные замечания.

Вольтер был превосходным собеседником. Госпожа Графиньи, незадолго перед тем посетившая его в поместье Сирей, вспоминала: «Все собирались за ужином, и тогда-то надо было послушать Вольтера! Его трудно было вытащить из-за стола, но раз он появлялся за ужином, то этот самый человек, который казался умирающим и как будто всегда стоял одной ногой в могиле, делая другой необычайные прыжки, вдруг оживлялся и расточал свое сверкающее вдохновение по поводу каждого предмета. Ужинать вместе с ним было истинным наслаждением». Что касается Фридриха, то природная живость его ума в сочетании с широкими житейскими и научными познаниями делали его достойным соперником Вольтера в застольных беседах.

«Нигде в мире никогда не говорилось с такой свободой обо всех человеческих предрассудках, — вспоминал Вольтер ужины в Сан-Суси, — нигде они не вызывали столько шуток и столько презрения. Бога щадили, но все, когда-либо его именем обманывавшие людей, не встречали никакой пощады». Папа Римский не совсем ошибался, когда называл Фридриха «еретическим маркграфом Бранденбургским».

Короля весьма занимал вопрос о свободе воли. Вольтер, отвечая ему, указывал на два главных аспекта этого вопроса: существование Бога и бессмертие души. «Бог существует — версия наиболее правдоподобная, которую могут принять люди, — говорил он. — И такой Бог не допустит ни мучеников, ни палачей. Он — то же самое, что понятие об атоме. С таким Богом связаны законы, управляющие вселенной. Но его свойства и его природа никому не известны. Все споры о провидении и справедливости Бога — праздные рассуждения».

«я вовсе не уверен, что имею доказательства против ее духовной природы и бессмертия, но все вероятности говорят против них». Бог, пожалуй, мог бы наделить материю свойством мыслить, но зачем вмешивать сюда Бога? По его словам выходило, что бессмертие души — гипотеза, малопонятная для разума и бесполезная для общества.

Из всего этого следовал непреложный вывод: «Шар, толкающий другой шар; охотничья собака, с необходимостью, но добровольно преследующая оленя, или этот олень, перепрыгивающий глубочайший ров с неменьшей неизбежностью и охотой; лань, порождающая на свет другую лань, а та в свою очередь третью, — все это не более неодолимо предопределено, чем мы предопределены ко всему, что мы делаем».

Иногда, воодушевленный венгерским, Вольтер читал «Орлеанскую девственницу». Фридрих восхищался новыми песнями этой поэмы, написанными Вольтером в Сан-Суси, а именно теми, где конюха принимают в аду и где прекрасную Доротею хотят сжечь на костре за сопротивление, оказанное ею дяде-епископу, пытавшемуся ее изнасиловать. Разговор, обыкновенно следовавший вслед за чтением, Вольтер сравнивал с беседой семи мудрецов, сидящих в борделе.

Итак, все выглядело как нельзя лучше. Но мудрецы, собиравшиеся за королевским столом, знали, что дружба, как и любовь, по большей части есть только промежуточный этап на пути от равнодушия к вражде.

НАЧАЛО РАЗМОЛВКИ

«…дружба Фридриха может оказаться ненадежной, вполне вероятно, он поведет себя как король». Далее письмо полно таинственных и многозначительных «но»:

«Вечерние собрания великолепны. Король — душа всего. Но… Я имею оперы и комедии, смотры и концерты, мои занятия и книги. Но, но… Берлин красивый город, принцессы восхитительны, фрейлины хорошенькие. Но…»

«Милое дитя, — заканчивает Вольтер, — ветер становится холодным».

Что же скрывалось за этими словами?

Сентиментальный гуманизм Фридриха носил абстрактный характер и редко принимал во внимание конкретного человека. Чувствительность в молодости обыкновенно оборачивается цинизмом в зрелую пору жизни; к тому же чувствительность Фридриха выражала скорее его литературные вкусы и пристрастия, чем природную склонность души. Король отнюдь не был добр; но его остроумие и образованность позволяли ему выражать свою злобу более приличным способом, чем это делали другие государи (правда, он оставил за собой наследственное право на пинки и тычки, но пользовался им только в минуты чрезвычайного раздражения и распространял его действие на одних немцев).

дурного сердца. Он очень ловко находил слабые стороны у других и охотно делился своими открытиями: досада и смущение захваченных врасплох «друзей» были лучшей наградой для него. Если в ком-то замечали чрезмерную заботу о своем платье — на него проливали масло; у скупца выманивали деньги; ипохондрика убеждали, что он болен; желавшего уехать пугали дорожными опасностями. Д'Аржансу король подарил дом, стены которого были украшены картинами из прошлой жизни его нового обитателя, неприличного и унизительного содержания. Когда у д'Арже умерла жена, Фридрих послал вдовцу сочувственное письмо и одновременно сочинил и распространил насмешливое стихотворение о покойнице. За столом король обычно просил забыть, что у него под началом состоит стошестидесятитысячная армия и что он волен над жизнью и смертью сотрапезников; однако последним было нелегко выбрать, как держать себя с ним. Если человек осторожничал, то говорили, что это портит королю удовольствие, а за доверчивую откровенность король платил оскорблениями. Вольтер говорил, что Фридрих гладит и ласкает одной рукой, между тем как другой наносит легкие царапины.

Ссора Вольтера и Фридриха была не столкновением идей (хотя было и это, — например, Вольтеру не нравилась милитаризация Пруссии, и он считал, что в Берлине «дух казармы сильнее, чем дух академии»); их скрытая и явная борьба была столкновением характеров, которые не умели подчиняться. Они оба все острее осознавали ложность своего положения и фальшивость чувств, высказываемых друг другу. Несомненно, Вольтер ничему не мог научиться в Берлине, и, что гораздо важнее, ему некого было поучать: король был вольтерьянцем, так сказать, по самому складу своего ума и характера. В свою очередь Фридрих-устал ждать признания своего превосходства от человека, который привык первенствовать сам. Конечно, сказывалась и усталость от многочасового ежедневного общения.

Их нараставшее раздражение прежде всего отразилось на ужинах, которые перестали быть веселыми из-за участившихся перебранок. Вслед за тем до Вольтера дошли слова Фридриха о нем: «У него все уловки обезьяны, но я не подам вида, что замечаю это, — он мне нужен для изучения французского стиля. Иногда можно научиться хорошему и от негодяя. Апельсин выдавливают, а корку отбрасывают». Вольтер не замедлил с ответом. Получив очередной пакет-с королевскими стихами, присланными для разбора, он обратился к Ламет-ри и Мопертюи, с которыми в это время беседовал: «Извините, госиода, что я вас оставлю. Король прислал мне свое грязное белье — надо его поскорее вымыть».

Вскоре после этого Вольтер заметил, что ему подают хуже очищенный сахар, безвкусный шоколад, чай и кофе без аромата и совсем перестали отпускать свечи. Он пожаловался королю на слуг, хотя, конечно, понимал, откуда дует ветер. Фридрих посочувствовал ему и пообещал разобраться. Тем не менее все осталось по-прежнему. На повторную жалобу король огрызнулся:

— Не могу же я повесить этих каналий из-за куска сахара!

«Я был в настоящей опале», — вспоминал Вольтер.

На всякий случай он перевел свое состояние — триста тысяч франков — на имя герцога Вюртембергско-го под залог его земель.

ДЕЛО ГИРШЕЛЯ

Зима 1750/51 года была очень тяжела для Вольтера. В замке царили холод и сырость — дрова, предназначенные для него, постигла участь сахара и свечей. Вольтер страдал от болей в желудке и стал похож на обтянутый кожей скелет. Как всегда в таких случаях, он принимал без разбора лекарства и возбуждал себя бесчисленными чашками кофе.

что он может совершить выгодную спекуляцию.

В то время в Германии весьма прибыльным делом считалась скупка и перепродажа саксонских податных свидетельств, с правом получения процентов с них в срок, указанный в документах. Однако Фридрих запретил пруссакам производить финансовые операции с саксонскими бумагами.

Вольтер был камергером прусского двора, но не прусским подданным. Соблазн наживы был слишком велик для него, между тем как ему более, чем кому-либо другому, следовало опасаться нарушить волю короля.

Он решил действовать через Авраама Гиршеля, берлинского негоцианта, у которого незадолго перед тем взял напрокат бриллианты для роли Цицерона в придворном спектакле. Теперь Вольтер поручил ему скупить саксонские податные свидетельства за шестьдесят пять процентов их стоимости. Гиршель выехал в Дрезден и написал оттуда, что может приобрести бумаги только за семьдесят процентов. Вольтер дал свое согласие на сделку. Буквально на следующий день он получил от Гиршеля письмо, где тот говорил уже о семидесяти пяти процентах стоимости. Вольтер заподозрил, что его поверенный ведет нечистую игру, и опротестовал самый крупный из выданных ему векселей. Гиршель возвратился в Берлин, потребовав возмещения дорожных издержек. Вольтер вместо этого выразил желание приобрести находящиеся у него бриллианты. Покупка состоялась за тридцать тысяч талеров; прибыль от сделки должна была удовлетворить все претензии Гиршеля к Вольтеру.

Мотивы и детали дальнейшего поведения Вольтера неясны. Он почему-то стал требовать обратно деньги, утверждая, что оценка камней была завышена; Гиршель отказывался это сделать и в свою очередь обвинил Вольтера в том, что он пытался возвратить ему поддельные драгоценности. Достоверно известно только то, что произошла бурная сцена, во время которой Вольтер схватил почтенного негоцианта за горло. Тот подал в суд. Начался скандальный процесс, закончившийся не в пользу поэта.

— куда уж дальше! (Впрочем, нелестный для Вольтера отзыв об этой истории дал и Лессинг, которому тогда было двадцать два года: его, голодного студента, Вольтер нанял для перевода на немецкий язык требуемых для суда бумаг.) Напрасно Вольтер пытался представить дело так, что будто бы лишь теперь узнал от берлинского бургомистра о запрете покупать саксонские податные документы, — король не дал провести себя.

Фридрих стал холоден и резок со своим камергером; после окончания рождественского карнавала он уехал в Потсдам, впервые не взяв с собой Вольтера, который заканчивал процесс. Рождество было для поэта необычайно грустным. «Я пишу тебе у печки, с тяжелой головой и больным сердцем, — делился он с госпожой Дени своими горестями. — Смотрю в окно на Шпрее, она впадает в Эльбу, а Эльба — в море. Море принимает и Сену, а наш дом в Париже близко от Сены. Я спрашиваю себя, почему я в этом замке, в этой комнате, а не у нашего камина?»

Через четыре дня в своем насквозь промерзшем жилище он получил письмо от Фридриха: "Вы можете вернуться в Потсдам. Я рад, что это неприятное дело кончено, и надеюсь, что у Вас не будет больше неприятностей ни с Ветхим, ни с Новым Заветом. Дела такого рода обесчещивают. Ни самыми выдающимися дарованиями, ни своим светлым умом Вы не сможете смыть пятна, которые угрожают навсегда запачкать Вашу репутацию".

Побитого пса пускали в дом.

В эту зиму несчастья сыпались на Вольтера одно за другим. У него началась цинга, и он потерял почти все зубы. Его впалый рот приобрел то саркастическое выражение, которое мы привыкли видеть на скульптурах Гудона.

Между тем королевский кружок редел. Первым его оставил Ламетри — он умер, съев в конце обильного обеда паштет, начиненный трюфелями. Кто-то пустил слух, что перед смертью он исповедался. Фридрих был этим возмущен и навел справки. Присутствовавшие при кончине заверили короля, что Ламетри умер, как жил, «отрицая Бога и врачей». Фридрих, «очень довольный», сочинил надгробное слово философу и назначил пенсию девице, с которой жил покойный.

Ему передали также, что Вольтер по этому поводу сказал: «Со смертью Ламетри освободилось место королевского атеиста». Фридрих оставил остроту без внимания.

Вслед за тем Сан-Суси покинули Альгаротти и д'Арже. Они уехали по своей воле, быть может не желая далее терпеть королевские шутки.

Оставшиеся участники ужинов косо посматривали на Вольтера, снова занявшего свое место за круглым столом. У каждого из них накопился свой счет к нему — Вольтер был не из тех, кто щадит чужие самолюбия. Более других был недоволен Мопертюи, которого приезд Вольтера отодвинул на второе место. Вскоре их отношения приобрели характер непримиримой вражды.

«Из двух французов, живущих при одном и том же дворе, один непременно должен погибнуть». Были, однако, и другие основания для раздоров.

Мопертюи недавно опубликовал исследование о так называемом «принципе минимального действия», которому он приписал значение нового закона механики (того же мнения, в частности, придерживался и Эйлер). Другой член Берлинской академии, Самуэль Кениг, выступил с возражениями, ссылаясь на отрывок из письма Лейбница, из которого явствовало, что великий ученый уже знал об этом принципе, но не счел его столь значительным, чтобы возвести в закон. Оскорбленный Мопертюи через суд потребовал от Кенига предъявить оригинал цитируемого письма. Кениг ответил, что владеет только копией, снятой для него владельцем письма, ученым Гиенци, который к этому времени уже умер, так что получить оригинал письма не представляется возможным. Научная честность Кенига до сих пор никем не ставилась под сомнение. Однако Мопертюи публично опозорил его и добился его исключения из академии.

Внимание Вольтера в этой истории привлекла не научная, а моральная сторона. Он написал памфлет под названием «Диатриба доктора Акакия», где взял под защиту Кенига и высмеял притязания Мопертюи на роль крупного ученого современности. «Философские письма» Мопертюи в самом деле содержали много нелепиц. Так, там утверждалось, что все животные произошли от некоего прототипа (вероятно, Мопертюи пытался приложить учение Платона к биологии); что при сильном душевном возбуждении можно предвидеть будущее; что при вскрытии мозга людей можно узнать о строении души, для чего предлагалось использовать в качестве подопытных жителей Патагонии. Мопертюи выдвигал проекты строительства «латинского города» для лучшего изучения латыни, отстаивал необходимость бурения дыр до центра земли для научных целей и советовал мазать больных слюной, чтобы остановить опасное потение, а главное — не платить врачам. Вольтер, как никто, умел подметить смешную сторону идей, поэтому памфлет удался на славу.

Фридрих, которому Вольтер прочитал рукопись «Акакия», от души посмеялся над Мопертюи, но взял с автора слово не публиковать это сочинение, порочащее авторитет президента академии, чье содержание обходилось королю в весьма кругленькую сумму. Он обещал выступить посредником в этом деле и действительно опубликовал статью, в которой, однако, весьма неравномерно распределил остроты между Мопертюи и Вольтером.

Последний счел, что это освобождает его от данного королю слова и напечатал «Акакия», правда анонимно. Впрочем, авторство памфлета ни у кого не вызывало сомнения — не узнать стиль Вольтера было невозможно.

резко ответил: «Пусть король идет в ж…». Когда Фридриху передали эти слова, он расхохотался.

Однако скандал разрастался. Мопертюи требовал человеческих жертвоприношений. Голос повелителя сто-шестидесятитысячной армии не мог успокоить двух раздраженных литераторов. 24 декабря 1752 года сатира Вольтера была по королевскому приказу сожжена под его окнами рукой палача.

1 января 1753 года Вольтер, по настоянию Фридриха, отослал ему камергерский ключ и крест, сопроводив их следующим четверостишием:

Je les resus avec tendresse,
Je les renvoie avec clouleur,

Rend le portrait de sa maîtraisse.

Раньше он называл эти вещи великолепными безделками, теперь — знаками рабства. В письмах в Париж он извещал, что трудится над составлением словаря королевских выражений. Согласно Вольтеру, «мой друг» на языке Фридриха означало «мой раб», «мой дорогой друг» — «ты безразличен для меня», «я вас осчастливлю» — «я буду терпеть тебя, пока ты будешь мне нужен», «поужинаем со мной сегодня» — «я хочу сегодня позабавиться над тобой» и т. д.

Пушкин в своей статье о Вольтере, касаясь этого эпизода, пишет: «К чести Фридерика II скажем, что сам от себя король, вопреки природной своей насмешливости, не стал бы унижать своего старого учителя, не надел бы на первого из французских поэтов шутовского кафтана, не предал бы его на посмеяние света, если бы сам Вольтер не напрашивался на такое жалкое посрамление. До сих пор полагали, что Вольтер сам от себя, в порыве благородного огорчения, отослал Фридерику камергерский ключ и прусский орден, знаки непостоянства его милостей; но теперь открывается, что король сам их потребовал обратно. Роль переменена: Фридерик негодует и грозит, Вольтер плачет и умоляет…»

Надо сказать, что Вольтер, желая загладить свой проступок, пытался свалить вину за опубликование «Акакия» на переписчика и издателя. Фридрих,. отвечая ему, писал: «Ваше бесстыдство меня удивляет. Тогда как поступок ваш ясен как день, вместо сознания вины вы еще стараетесь оправдаться. Не воображайте, однако, что вы можете убедить меня в том, что черное — бело: иногда люди не видят, потому что не хотят всего видеть. Не доводите меня до крайности; иначе я велю все напечатать, и тогда мир узнает, что если сочинения ваши стоят памятников, зато вы сами, по поступкам своим, достойны цепей. Я бы желал, чтоб только мои сочинения подвергались стрелам вашего остроумия. Я охотно жертвую ими тем, которые думают увеличить свою известность унижением славы других. Во мне нет ни глупости, ни самолюбия других авторов. Интриги писателей всегда казались мне позором литературы. Не менее того я уважаю всех честных людей, которые занимаются ею добросовестно. Одни зачинщики интриг и литературные сплетники в моих глазах достойны презрения».

… В тот же вечер состоялось формальное примирение; Фридрих даже пошутил над Мопертюи. Вольтер получил знаки рабства обратно.

Однако быть по-прежнему накоротке они, разумеется, уже не могли. В марте Вольтер выговорил себе отпуск на Пломбьерские воды, пообещав непременно вернуться в Берлин. Фридрих, сделавший вид, что верит клятве, все же попросил оставить ключ, орден и рукописи своих стихов, подаренные Вольтеру. Беспокойство короля относительно своих сочинений объяснялось тем, что в сборнике находились его эпиграммы на европейских государей, а также поэма «Палладиум», пожалуй превосходившая в непристойности даже «Орлеанскую девственницу», так как, по замечанию одного английского писателя, непристойный немец в большинстве случаев хуже непристойного француза.

26 марта Вольтер навсегда покинул Берлин. Он отбыл как барин: в карете, запряженной четверкой лошадей, с двумя лакеями на козлах. В багаже он увозил все те вещи, которые Фридрих просил возвратить ему.

Теперь он был свободен и зол.

Приехав в Лейпциг, он немедленно напечатал в местных газетах сатирические статьи против Берлинской академии и Мопертюи. Последний прислал ему вызов; Вольтер ответил новыми остротами. В Берлине по рукам ходила анонимная пародия на стихи короля. (В подобных случаях, желая отказаться от авторства, Вольтер обычно приводил неотразимый аргумент: «Я не мог написать таких плохих стихов!»).

греку нужно было для этого задать собеседникам множество вопросов, то славному профессору достаточно было просто некоторое время послушать их разговор. Обыкновенно он становился в оконной нише возле, карточного стола и записывал каждое слово научных и литературных светил. Дождавшись окончания игры, он подходил к столу и говорил примерно следующее: «Я долгое время мечтал побывать в обществе великих людей, работающих на пользу отечества. Поэтому я и почел себя счастливым сегодня, когда мое желание исполнилось». После этого многообещающего вступления он громко зачитывал мудрые изречения, которыми обогатили человечество ничего не подозревавшие светила в течение тех двух-трех часов, пока длилась игра: «Снимайте. Я сдаю первый. Разве это дозволено? О да! От всего сердца. Четыре трефы. Пять взяток. Играйте! Черви. Еще. Козырь. Победа. Зачем вы оставили карту? Для меня это слишком высоко. Наша взяла. Я играю бубны. Покупаю шесть. А я все остальные. Вы взяли игру. Победа. Ваш слуга. У вас была хорошая игра» и т. д. Готшед и Вольтер произвели друг на друга наилучшее впечатление.

Из Лейпцига Вольтер направился в Гот, где его радушно приняла принцесса Саксен-Готская. Пять недель, проведенных у нее, были для него счастливой передышкой, и он писал своим друзьям о «лучшей из всех земных принцесс, самой кроткой, самой мудрой, самой ровной в обращении» и к тому же не сочинявшей стихов.

Вечером 31 мая Вольтер прибыл во Франкфурт-на-Майне. Здесь его ожидала госпожа Дени, которая, по словам философа, «имела мужество покинуть Париж, чтобы разыскать меня на берегах Майна».

Во Франкфурте Вольтер для начала расхворался (это с ним случалось в каждом новом городе); затем его арестовали. Фридрих все-таки настиг беглеца.

Король мучился судьбой своих рукописей, боясь, что Вольтер опубликует их. Кроме того, он тешил свое литературное тщеславие, уверяя, что его камергер (теперь уже, без всяких сомнений, бывший), «вороватый, как сорока», совершит литературное воровство, то есть присвоит себе авторство «Палладиума» и других шедевров.

Коллини, секретаря Вольтера.

По Вольтеру, Фрейтаг явился к нему в гостиницу в сопровождении купца Шмидта, якобы некогда присужденного к штрафу за обмен фальшивых денег. «Оба уведомили меня, что я не выеду из Франкфурта, пока не возвращу драгоценности, мной у Его Величества увезенные».

Коллини сообщает: «Когда все было готово к отъезду и лошадь стояла у крыльца… Фрейтаг в сопровождении прусского офицера и франкфуртского сенатора именем короля потребовали у Вольтера возвращения ордена, камергерского ключа, рукописи Фридриха II и книжки его стихов». Потом он упоминает и Шмидта, но говорит о нем гораздо сдержаннее.

Между Вольтером и Фрейтагом произошел следующий разговор.

— Увы, месье, — сказал Вольтер, — я не взял с собой из этой страны ничего. Клянусь вам, что не увожу даже никаких сожалений. Каких же украшений бранденбургской короны вы требуете от меня?

— Сьер монсир, — отвечал Фрейтаг на ломаном французском языке, — летр де поэши де мон гран метр (это, месье, поэтические произведения моего повелителя).

Вольтер сказал, что его багаж еще не прибыл из Лейпцига, и затем стал уверять Фрейтага, что имел полное право увезти «летр де поэши», поскольку это подарочный экземпляр. Но Фрейтаг был неумолим и потребовал от Вольтера дождаться багажа и вернуть стихи.

По рассказу Вольтера, над ним учинили форменное насилие: его отправили в другую гостиницу под конвоем двенадцати солдат; госпожу Дени якобы даже «волочили по грязи» (Коллини не известны эти подробности). Содержали их в той же самой гостинице, где остановился Вольтер; откуда они 20 июня бежали в Майнц, но были возвращены Фрейтагом.

21 июня во Франкфурт пришел приказ Фридриха отпустить арестантов сразу, как только Вольтер отдаст требуемые вещи. 25-го король велел освободить обоих узников без всяких условий. Фрейтаг, однако, почему-то задержал их еще на две недели.

Вольтер был разъярен. Когда надзиратель Дорн вошел к нему в номер с вестью об освобождении, арестант чуть не пристрелил его из пистолета — Коллини едва успел схватить его за руку! Вольтер возмущался и тем, что с него взыскали сто гульденов за насильственное содержание в гостинице, и его, конечно, можно понять. Позже он утверждал, что его ограбили догола, хотя ему были возвращены все изъятые вещи вплоть до табакерки. (Справедливости ради следует заметить, что Фридрих иногда давал приказы грабить дома своих врагов, но с тем, чтобы его имя не было скомпрометировано.)

— ведь арест подданного чужого государства произошел по приказу прусского короля в свободном имперском городе.

Уплатив таким образом по всем счетам, Вольтер уехал в Майнц и прожил там три недели, чтобы «высушить свои вещи после кораблекрушения».

Может показаться невероятным, но через несколько лет Фридриха и Вольтера вновь потянуло друг к другу! Во время Семилетней войны они возобновили переписку, полную горьких упреков и великодушных уверений в забвении прошлого. Однако взаимная обида была слишком сильна; чтобы совершенно изгладиться из памяти. Вольтер впоследствии часто повторял друзьям:

— Он сто раз целовал эту руку, которую потом заковал.

История эта сильно подействовала и на других писателей. Так, д'Аламбер упорно отказывался ехать в Берлин, несмотря ни на какие посулы «философа Сан-Суси».

«Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы».


В буквальном переводе с французского: «галантный человек», выражение, заменявшее в то время понятие «джентльмен». Согласно тогдашнему авторитету в вопросах светскости, лейпцигскому профессору Готшеду, «galant homme» должно означать: учтивый человек, умеющий хорошо вести себя с дамами, носящий белое белье (обычай, медленно распространявшийся по Европе из Англии и Голландии), «действительно образованный»

Аллюзия на евангельское: «Истина сделает вас свободными» (Ин. 8, 32)

Мемнон — в греческой мифологии царь Эфиопии, принявший участие в Троянской войне и погибший в поединке с Ахиллом. Одна из двух колоссальных фигур Мемнона, воздвигнутая недалеко от египетских Фив, в древности была повреждена во время землетрясения и с тех пор на рассвете издавала звук, считавшийся приветствием Мемнона своей матери — богине утренней зари

Солецизм — неправильный языковой оборот, не нарушающий смысла выражения (например: «Сколько время?»)

даже вдохновлялся сю при создании своих «Чи?талагайских од» (1775)

После вступления на престол Фридрих благоразумно решил не публиковать эту книгу

Намек на гомосексуальные склонности Фридриха II

Эти лавры великого труженика, вторые по значимости в венце монархов после лавров милосердия, отняла у него Екатерина II, о которой Фридрих с неудовольствием и беспокойством осведомлялся: неужели правда, что русская императрица работает больше его?

Кольбер, Лувуа — знаменитые министры Людовика XIV

Фридрих II намеренно не ремонтировал дорог, усматривая в этом двойную выгоду: во?первых, он хотел, чтобы иностранцы, проезжающие через Пруссию (а их было немало), тратили как можно больше денег на дорожные издержки, вынужденные остановки в трактирах и т. д., что значительно пополняло казну и поднимало благосостояние пруссаков; во?вторых, он надеялся, что плохие дороги в случае войны задержат продвижение вражеских армий

Sans souci (фр.) — буквально: «без забот»

Агриппа Неттесхеймский Генрих Корнелий (1456 — 1535) — немецкий гуманист, философ?неоплатоник

Легендарный римский полководец и герой Гнсй Марций Корио?лан, в 491 г. до и. э. изгнанный из Рима плебеями, бежал к вольскам и в 488 г. до н. э. привел их под стены родного города. Лишь уговоры его жены (а не матери) Волумнии вынудили Кориолана снять осаду

Я их получил с нежностью, отсылаю с горем, как ревнивый любовник, в минуту досады, отдает портрет возлюбленной (фр.)