Приглашаем посетить сайт

Михайлов А. Д. Первый роман Дидро.

Михайлов А. Д.

Первый роман Дидро.

В: Дидро Дени. Нескромные сокровища. М., Наука, 1992 г.

если сам оказывался их жертвой. Вся его жизнь была по сути дела цепью мистификаций, подчас весьма рискованных и смелых [1]. Ведь даже его великое детище – несравненная «Энциклопедия наук и ремесел» - на первых порах выдавалась как непритязательный перевод словаря Чемберса, лишь слегка подправленный и подновленный.

Дидро мистифицировал власти, разыгрывал родных и близких. То ему удавалось провести школьного учителя, то он входил в доверие к жадному монаху-кармелиту брату Ангелу, уверив его, что хочет вступить в его орден, то изображал смирение и послушание и добивался денежной поддержки отца, то выдавал себя за начинающего благочестивого семинариста и исподволь завоевывал сердце рассудительной, но пылкой Антуанетты Шампьон, вскоре ставшей его женой.

Точно так же и в творчестве. Почти каждое его произведение, как философское, так и беллетристическое, окружено забавными легендами и некоторой таинственностью. Не стал тут исключением и первый роман Дидро «Нескромные сокровища». Вообще, многие его книги выходили без имени автора или же на десятилетия оставались в рукописи. Они выдавались либо за подлинные записки молодой девушки, упрятанной родственниками в монастырь, либо за записки отставного военного или же за сочинение «африканского автора».

Впрочем, последнее было настолько распространено, что придало своеобразный оттенок всей литературе эпохи [2]. В самом деле, с того момента, как переимчивый Антуан Галлан (1646 – 1715) принялся публиковать свой перевод сказок «Тысячи и одной ночи» (1704), мода на все восточное буквально захлестнула литературу. Для этого были свои причины.

Во-первых, это было, конечно, открытием Востока, попыткой получше узнать его и понять. Вот почему в такой чести оказались всевозможные записки путешественников, еще полные фантастических баснословий, но и весьма точных сведений. Интерес к Востоку был искренним (хотя и тут была порой дань моде) и во многом способствовал становлению научной ориенталистики, нащупывавшей пути подлинного историзма. Но было это и просто перекодированием поэтического языка, когда на смену квазисредневековому маскараду, столь типичному для прециозной прозы XVII столетия, пришел язык иных иносказаний, на этот раз восточных. Поэтому обращение к восточному колориту было на протяжении всего века Просвещения не только достаточно стойким, но и очень гибким и многообразным. Это открывало перед писателями новые возможности, в частности позволяло рисовать совсем иные нравы и порядки, резко отличающиеся от европейских. Такое сопоставление и противопоставление обычно оборачивалось – у просветителей – осуждением европейских обычаев и морали. Восточная же экзотика не столько заинтересовывала сама по себе, сколько служила средством отстраненного изображения опять-таки европейской цивилизации, на этот раз увиденной глазами человека иной расы, иных верований и взглядов.

«сказочностью», т. е. очень широким введением мотивов чудесного, феерического, чем была отмечена и подлинная восточная волшебная сказка. Затем, воздействие композиционных приемов последней обнаруживается и в структуре этой псевдовосточной прозы, например в столь для ее типичном мотиве путешествия героя, в ходе которого он сталкивался с неожиданными препятствиями, попадает в сложные ситуации, становится жертвой совершенно непредвиденных обстоятельств. Из восточных же повествований был заимствован изощренный эротизм; ведь Восток воспринимался тогда в Европе как прибежище утонченной неги, изысканных наслаждений, нескончаемых, изобретательных и соблазнительных. Надо сказать, что эротические мотивы в псевдовосточном французском романе и повести разрабатывались особенно увлеченно и неутомимо. Посредственные писатели ограничивались здесь плоскими шаблонами, талантливые обнаруживали находчивость и оригинальность. К тому же эротические мотивы в их «восточной» трактовке позволяли создавать ситуации не только возбуждающие, дразнящие, но нередко и откровенно комические, и этим также широко пользовались писатели. Наконец, и это особенно важно, экзотический восточный колорит очень часто становился просто иносказанием, аллегорией, метафорой – опять-таки заостренным, нарочито гротескным изображением современных писателям обычаев и порядков. Облаченная в восточные наряды, европейская действительность представала перед читателями как бы в обнаженном виде: то, что в своей привычной форме не так бросалось в глаза, в восточном маскарадном костюме выглядело вызывающе глупо, смешно, чудовищно.

Один из первых образцов романа такого типа – знаменитые «Персидские письма» (1721) Шарля-Луи де Монтескьё. Здесь французская действительность (из осторожности передвинутая во времена Людовика XIV) была преломлена в восприятии двух персов, Узбека и Реди, которым все увиденное кажется странным, аморальным, алогичным. Конечно, та резкая критика нравов и установлений своей страны, которую Монтескьё передоверил двум наблюдательным, но все же «диким» представителям Востока, была настолько метка и последовательна, что вряд ли у кого-нибудь вызывало сомнение, чьи взгляды, чьи недоумения и оценки, чьи насмешки в действительности содержались в переписке Узбека, его друзей и земляков. Не могло это обмануть и цензуру, впрочем, утратившую в это время свою бдительную настороженность.

Написаны «Персидские письма» были на исходе Регентства, когда, после смерти Людовика XIV (1715) и в малолетство его правнука Людовика XV, государством управлял герцог Филипп Орлеанский. Это короткое восьмилетие заметным образом изменило лицо общества, именно его внешние черты, оставив, конечно, незыблемыми основные государственные установления и порядки. Замечательную характеристику того времени дал Пушкин, внимательно изучавший по все имеющимся документам ту эпоху. «По свидетельству всех исторических записок, - писал он в «Арапе Петра Великого»,- ничто не могло сравниться с вольным легкомыслием, безумством и роскошью французов того времени. Последние годы царствования Людовика XIV, ознаменованные строгой набожностию двора, важностию и приличием, не оставили никаких следов. Герцог Орлеанский, соединяя многие блестящие качества с пороками всякого рода, к несчастию, не имел и тени лицемерия. Оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен. На ту пору явился Law (Лоу. – А. М.); алчность к деньгам соединилась с жаждою наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла; французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей».[3]

Однако государство, пережив острый кризис, даже пошатнувшись, не только устояло, но и снова стало укрепляться. Новые министры старались навести, где надо, порядок, и нельзя сказать, что это им не удавалось. Ужесточилась цензура, особенно церковная. Опять пошли аресты инакомыслящих, а «инакомыслие», как это обычно бывает при «наведении порядка», вновь стало трактоваться весьма расширенно и произвольно. Но напор новых идей, в частности под воздействием английской философии, науки, политической мысли, все усиливался и делался необратимым. Необратимым стало и постоянное усилие репрессий.

Примечательным эпизодом этих акция государства было обнародование 20 февраля 1737 г. канцлером Анри-Франсуа Дагессо королевского указа, согласно которому отныне публиковать романы на территории Франции можно было лишь по особому разрешению. [4] Инициаторами этого запрета на художественную прозу явились иезуиты, но их очень активно поддержали и их заклятые враги янсенисты. И те и другие видели в романах опасное чтение, смущающее умы, повреждающее нравы, сеющее прельстительное свободомыслие, критикующее власти предержащие и по сути дела подстрекающие к мятежу. По мысли иезуитов и их сторонников, романы портили и литературные вкусы читателей, губительно сказывались на языке, приучали к бездумному, чисто развлекательному чтению.

автора «Жиль Бласа», роман обратился к действительности, к изображению различных слоев общества в их сложном брожении и переплетении, к созданию социально детерминированных образов. Под пером Мариво и Прево, авторов соответственно «Жизни Марианны» и «Манон Леско», роман сделал значительный шаг вперед в изображении всех тонкостей психологии рядового человека, прихотливой жизни сердца, непредсказуемых движений души. В ряде произведений (у того же Прево, в «Удачливом крестьянине» Мариво) на первом плане были выходцы если и не из самых низов общества, то из кругов в достаточной мере демократических, что явилось попыткой создания произведения совершенно нового типа, а не просто вызовом прежнему прециозному роману (который все еще был популярен).

Но рядом с этим так называемым реально-психологическим романом в 30-е и 40-е годы большое распространение получил роман иного рода. Он был совсем невелик по объему, его темой в основном были галантные похождения героев, описываемые нередко не просто скрупулезно и точно, но и в достаточной степени откровенно. Среди персонаже такого романа на первом плане оказывался молодой распутник, идущий от одной любовной победы к другой. В этом отношении очень показателен роман талантливого Шарля Пино Дюкло (1704 – 1772) «Исповедь графа де...» (1742), который часто переиздавался под другим, не авторским, но очень ему подходящим названием «Признания повесы эпохи Регентства». Это увлекательный рассказ об альковных приключениях героя, с протокольным бесстрастием повествующего о своих связях с испанкой, итальянкой, англичанкой и т. д. Характеры его партнерш, их манеры и склонности описаны не без юмора, но страстность испанки, фригидность англичанки, беззаботность итальянки выглядят условными национальными черточками, и ни эти девицы, ни сам герой-рассказчик не обладают – в трактовке Дюкло – психологической глубиной, какой были наделены персонажи Мариво или Прево. Есть у героя и опытная наставница в любви – некая светская дама не первой молодости, разворачивающая перед юношей целую философию любви и обольщения. Характерно, что автор приводит своего героя после бесчисленных любовных интрижек без любви и наслаждений, без страсти к большому любовному чувству, предмет которого, молодая и прекрасная светская женщина, испытывает к графу де... не только плотское влечение, но и чувство духовной близости. Такой финал романа, несколько неожиданный и искусственный, является по сути дела отрицанием светской гедонистической морали, которой до этого жил герой и которой была пронизана литература подобного склада.

Хотя этот катехизис соблазнителя и повесы и завершается обращением героя, хотя гуманистическая мораль и противостоит в книге аморальности света, Дюкло в своем романе не без воодушевления и даже известного любования описывает хитроумные уловки, беззастенчивую ложь и дерзкую смелость, выказываемые графом де..., идущим от одного любовного похождения к другому. За год до «Исповеди» Дюкло выпустил другой роман, «Историю госпожи де Люз». Героиня этой книги совершает увлекательный путь от падения к падению; она уступает настойчивым домогательствам одного судьи, подчиняясь ложно понятому чувству долга; не может ни в чем отказать своему исповеднику, завороженная его ламентациями; она пасует перед светским волокитой, побежденная его наглым приступом. Условности света и условия жизни оказываются сильнее слабой женщины, ставшей жертвой трагических обстоятельств.

Забегая несколько вперед, отметим, что книги Дюкло оказали несомненное воздействие на Дидро как автора «Нескромных сокровищ”; так, история любовных похождений Селима в Испании, Франции, Англии, Германии, Италии, как об этом рассказывается в сорок четвертой главе, по повествовательному ритмы, тональности, взгляду на общество, бесспорно, перекликается с книгами Дюкло.

Еще больше был обязан Дидро Кребийону-сыну (1707 – 1777), чьи традиции в области псевдоориентального романа он столь успешно развивал. Недаром Дидро не раз ссылается на такие романы Кребийона, как «Уполовник, или Танзаи и Неадарне» и особенно «Софа». В первом из этих романов Кребийон описал любовные неудачи Танзаи , принца из заколдованного королевства Шешианы. Утратив свою мужскую силу как раз накануне первой брачной ночи с очаровательной Неадарне, злосчастный принц оказывается втянутым во всевозможные авантюры, где он всякий раз терпит позорное иаско и выплывает наружу его роковой недостаток. Книга Кребийона написана легко и остроумно. Помимо необузданной фантазии, выливающейся в причудливые феерии, в ней немало психологических наблюдений и пассажей, проникнутых мягким лиризмом, например описание переживаний юной Неадарне, в душе которой, в борьбе между любовью и стыдливостью, просыпается робкая и наивная чувственность. Вместе с тем в книге немало рискованных описаний и прямых скабрезностей, хотя все это подано с виртуозным изяществом и неподдельным остроумием. Отметим также, что в романе под прозрачными квазивосточными именами были выведены влиятельнейшие лица – кардинал Дюбуа, кардинал де Роган, герцогиня дю Мэн. За все это автор был посажен в Венсен, и лишь вмешательство принцессы де Конти вызволило его оттуда.

«Софа», которая долго распространялась в рукописи и даже приписывалась иногда Вольтеру. Нравы высшего парижского света здесь прикрыты вполне прозрачными покровами, а аналитическое развенчание морали дворянского распутства достигает особой зрелости и силы. Основные персонажи книги – это повеса Насес, прожженный обольститель Мазульхим, утонченно развратная Фатьма, делающая первые шаги на пути порока Зефиса, опытная распутница Зулика и т. д. И это все – современники писателя, не раз виденные им в дворянских салонах. Развенчание гедонистической, а по существу вполне циничной морали света достигает особой остроты в нескромных откровениях Мазульхима, который волочится т обольщает лишь потому, что не хочет утратить своей славы неотразимого соблазнителя. Чувства в нем давно остыли, а вместе с ними прошла и чувственность, и когда наивная Зефиса уступает его домогательствам, убежденная потоком громких слов и напыщенных фраз, Мазульхим терпит позорнейшее фиаско. Но он слишком хорошо владеет любовной казуистикой, чтобы растеряться: свою слабость он находчиво объясняет ни больше ни меньше как силой охватившего его любовного чувства (что, впрочем, действительно случается и о чем не раз рассказывал Стендаль). «Софа» вызвала скандал не откровенно изображенными любовными сценами (в то время, вопреки всем запретам, печатали и не такое») и не беспощадным аналитизмом, с каким Кребийон обрисовал характеры своих героев вскрыв неискренность их любовных порывов и глубочайшую пустоту и черствость души. В книге опять увидели опасные намеки «на лица», и писатель был выслан из Парижа (правда, не надолго).

Повторим, Дидро хорошо знал эти книги, точно так же, как аналогичные произведения изобретательного и полного юмора Вуазенона (1708 – 1775) и менее талантливых Монкрифа, Берни, Бонневаля, маркиза д'Аржана, Вилларе, Годара д'Окура, Ла Морльера и др. У всех этих авторов в их книгах было много эротики, но они, как правило, не впадали в откровенную порнографию, были веселы и находчивы, дерзки по отношению к властям и вызывающе антицерковны. Последнее отметим особо. Свой смелый юмор и озорную откровенность они противопоставляли – и весьма успешно – расхожей морали святош и религиозных ханжей. С их легкой руки постные фигуры священнослужителей получили хлесткую кличку «браминов» и закочевали из романа в роман. Антиклерикальность и даже антирелигиозность стали модой и воодушевили многих авторов на создание сатирических куплетов, едких эпиграмм, после чего и вошли органической частью в поэтику «малого» романа (повести) и новеллы. Здесь была, конечно, вина самого духовенства, погрязшего во внутренних склоках и все более догматизировавшего и выхолащивавшего христианское учение, но была и «вина» моды, потворствовавшей поверхностному взгляду на кардинальные проблемы бытия. Здесь была, наконец, «вина» науки, с одной стороны, не порывавшей окончательно с богословием, с другой же, сделавшей целую серию революционных открытий, неизбежно выдвинувших новые вопросы, ответов на которые еще не было в общепринятых воззрениях на человека и мир.

после ордонанса 1737 г.? А очень просто: издавалось либо в соседних Англии и особенно Голландии, либо в самой Франции, но анонимно и с совершенно фантастическими выходными данными – «В Константинополе», «В Нагасаки, год от сотворения мира 59749», «В Гоа, по высочайшему повелению императора», «В Агре, с разрешения Великого Могола», «В Томбукту», «В Ирокополисе, у преподобных», «В Пекине, у Уша-лу-лу, книгоиздателя императора Хоанти, на улице Тигров» и т. д.[5]

Все эти книги пугали, конечно, не своей легкомысленностью и игривостью – тут уж было ничего не поделать, таково было столетие, - а намеками на конкретных лиц, изображаемых подчас нарочито гротескно, скандальными разоблачениями, антирелигиозным духом, резкой сатирой на нравы, порядки, государственные установления. Все это мы найдем и в «Нескромных сокровищах» Дидро.

Надежный товарищ и покладистый муж, Дидро был также самоотверженным любовником. Своей Антуанетте он стал изменять чуть ли не в первый год их брака, рационалистически считая, что свой основной долг перед семьей он выполняет неукоснительно, а все остальное – его личное дело. Так было на протяжении всей его жизни: семью он не бросил (в отличие от своего друга Руссо), всегда старался содержать жену и дочь в разумном достатке и, видимо, не очень страдал из-за отсутствия какой бы то ни было интеллектуальной близости с работящей, доброй, по-женски очень привлекательной, но все же совершенно простой Туанеттой, бесконечно далекой от интересов и научных работ Дидро. Впрочем, как полагал Д. Морне, [6] Антуанетта испортила мужу немало крови, была импульсивна и скандалезна, а Дидро так нуждался в женской мягкости, нежности, понимании. Недаром всеми этими чертами (не говоря уж о красоте, конечно) он наделил героиню своего первого романа.

– длительная любовная связь Дидро с Софи Волан, отсюда же и первое серьезное увлечение писателя, предметом которого стала некая г-жа Пюизьё. О ней мы знаем немного. Мадлена д'Арсан де Пюизьё (1720 – 1798) была очень типичной для своего времени светской дамой; видимо, она тоже имела «салон», где принимала «философов», сама не была чужда писательству, интересовалась передовыми идеями и почитывала новые книги. При дворе она не бывала – рангом не вышла. Она была, вероятно, красива, по крайней мере считала себя такой, была амбициозна и капризна; она любила развлечения и то, что их столь надежно приносит, - деньги. Поэтому она требовала от возлюбленного не только поклонения, но и «презренного металла», и как можно больше.

Нередко случается, что житейская необходимость способствует совершению значительных поступков, в том числе появлению примечательных книг. Так произошло и с Дидро в начале его романа со своенравной Мадленой. Именно таковы были обстоятельства появления «Философских мыслей» Дидро, написанных с завидной быстротой, в самом начале весны 1746 г., и со столь же завидной быстротой напечатанных в Париже, но с предусмотрительным указанием на Гаагу. Хотя семейная легенда и повествует о том, что книга была сочинена всего за три дня, заготовки для нее, видимо, делались исподволь, возможно – без намерения все это напечатать. Но г-же Пюизьё понадобились деньги, Дидро сел к столу, набросал свои философские фрагменты, отнес рукопись к издателю и получил нужную сумму.

«Философские мысли» - это прелюдия ко всему дальнейшему философскому творчеству Дидро, в известной мере – подступ и к его «Нескромным сокровищам». Фрагментарность была заложена в самом жанре книги: это были именно разрозненные мысли, подчас изложенные афористически кратко (что вскоре повторится и в «Сокровищах»). Они были лишены глубины и выстраданности аналогичной книги Паскаля, но были написаны бойким пером и отличались отменной смелостью. Правил бал в книге убежденный материализм, питаемый, скорее не сенсуалистскими воззрениями автора, а попросту здравым смыслом. Разум оказывался не только самым надежным, но и единственным критерием истины, он подкреплялся опытным знанием, которое давало множественность подтверждений искомого вывода (как и в «Сокровищах», но там, правда, - об уж особом предмете[7]). С этих позиций велась критика церковных установлений, суеверий, предрассудков. Вслед за лордом Шефтсбери (1671 – 1713), которого Дидро внимательнейшим образом читал, он стал отстаивать в «Философских мыслях» передовые для того времени идеи деизма.

Все с тех же рационалистических позиций и все с тем же отношением к религии Дидро написал в следующем году «Прогулку скептика, или Аллеи». Но если «Мысли» он издал, немного на них заработав, то «Прогулка» долго оставалась в рукописи, ходила в списках. Впрочем, судьба «Мыслей» была незавидной (но для того века обычной): 7 июля 1746 г. книга была осуждена к сожжению. Что же касается крамольной «Прогулки скептика», то один из ее списков был у Дидро при обыске и аресте изъят (24 июля 1749 г.); при допросах в Венсенском замке писатель авторство свое, скрепя сердце, признал. А вот принадлежность своему перу «Нескромных сокровищ» отрицал самым решительным образом.[8]

Много позже, в «Похвальном слове Ричардсону» (1761) Дидро напишет: «Под словом «роман» до сих пор понимали вереницу фантастических и легкомысленных событий, читать о которых опасно для вкуса и нравов». [9] Трудно предположить, что писатель не подумал в этот момент о себе и о своем первом романе, вполне соответствовавшем этим критическим замечаниям. Отметим, что Дидро этого «греха молодости» (как он говаривал на склоне дней) не забывал, однажды вернувшись к нему и дописав три главы (шестнадцатую, восемнадцатую и девятнадцатую) уже в новой манере острого диалога (как он стал писать после 1760 г., если не раньше; так написаны и «Племянник Рамо», и «Сон Даламбера», и «Добавление к путешествиям Бугенвиля», и многие другие произведения). Возвращение к старой уже книге – весьма симптоматично. Один из вождей передового философского движения в пору издания «Энциклопедии», Дидро видел проблемность своего романа и в дополнительных главах эту проблемность усилил. Он не сочинил новых подробностей для той картины общества (сатирической картины), которая вставала со страниц романа, он написал о об относительности наших суждений, наших нравов, наших порядков. Вот суждение Мирзозы: «Без сомнения, мы показались бы такими же странными островитянам, как они нам. А в области моды безумцы издают законы для умных, куртизанки для честных женщин, и ничего лучшего не придумаешь, как следовать им. Мы смеемся, глядя на портреты наших предков, не думая о том, что наши потомки будут смеяться, глядя на наши портреты». Других тем Дидро не затронул, дописывая новые главы старого романа. Но эти, видимо, волновали его тогда, и он откликнулся на них и здесь (а не только в ряде философских произведений конца 60-х годов). Таким образом, и в более поздние времена Дидро относился к своему роману серьезно, хотя больше в таком духе не писал.

«Нескромные сокровища» - не просто раннее произведение автора, а вообще одно из первых. Художественное – вообще первое. К его созданию Дидро приступил с весьма скромным литературным багажом. В самом деле, у него за плечами были лишь переводы, да две философские книжечки, о которых уже шла речь. Тем не менее на переводах он, что называется, набил руку, выработал стиль живой, непринужденный, легкий. Переводы эти назовем: «История Греции» Т. Стеньяна (1742), «Всеобщий медицинский словарь» Р. Джеймса (1745 – 17489), «Опыт о заслугах и достоинствах» лорда Шефтсбери (1745).

«Нескромные сокровища» - произведение не такое уж раннее. Ведь Дидро было, когда он писал этот роман, уже тридцать пять лет, он много знал, прочел, продумал, многое пережил. К тому же он был наделен талантом и прекрасно владел слогом. Однако к «Нескромным сокровищам» как к произведению несерьезному, легкомысленному относились многие критики и исследователи. Показательно, что аббат Рейналь (1713 - 1796), который вскоре стал соратником Дидро, в своих рукописных «Литературных новостях» дал весьма резкую оценку книги, посчитав ее «неясной, плохо написанной, злоупотребляющей грубым тоном и принадлежащей писателю, плохо знающему то общество, которое хотел бы описать». Рейналь добавлял: «Автором книги является г-н Дидро, обладающий обширнейшими знаниями и острым умом, но он не создан для жанра, в котором принялся работать». [10] А такой тонкий исследователь, как Д. Морне, обнаружил в книге лишь явное тяготение к реалистическому осмыслению действительности, [11] в целом же не уделил книге сколько-нибудь пристального внимания. Столь же мало сказал о первом романе Дидро и Р. Кемпф. [12]

Подобная оценка понятна и даже закономерна: роман Дидро хорошо вписывается в поток прельстительной, несерьезной, полугривуазной беллетристики, наводнявшей книжный рынок Европы в те годы. Однако другие повествовательные произведения Дидро («Монахиня», «Племянник Рамо», «Жак-фаталист», новеллы) настолько из этого потока выпадали, настолько были ни на что не похожи (недаром писатель, как правило, их не печатал), что оставляли «Нескромные сокровища» в таком неудобном одиночестве (или почти одиночестве, но об этом чуть ниже), что сопоставлять их с другими книгами писателя было попросту не с руки.

Между тем первый роман Дидро, пусть и написанный за какие-то две недели, к тому же на пари, вопреки вот этим случайным обстоятельствам своего появления, стал произведением значительным. Как верно заметил Жак Шуйе, ««Сокровища» заслуживают быть рассмотренными в свете того, чем они являются: литературным памятником и одновременно этапом, и весьма серьезным, выработки концепции опытного знания».[13] Причем значительность «Сокровищ», и литературная, и философская, обнаруживает себя как бы исподволь, постепенно, по мере разворачивания повествования. От главы к главе эта значительность все время нарастает, крепнет, ширится; по мере развития сюжета (если здесь, конечно, можно говорить о сюжете) возникает перекличка с другими произведениями Дидро, как уже созданными (например, «Прогулка скептика»), так и с теми, которые ему еще предстояло написать.

Но скажем немного подробнее об обстоятельствах появления книги. Согласно семейной легенде (ее сообщает дочь писателя Анжелика, г-жа Вандейль), Дидро в начале 1748 г. заключил с г-жой Пюизьё пари, что писать скабрезные романы в духе Кребийона совсем не трудно и что он берется это доказать. С подобными книгами, как мы уже говорили, он был хорошо знаком, а тут как раз появилась забавная книжонка, не то Кейлюса, не то Берни, «Нокрион, аллоброгская сказка» (1747), в которой рассказывалось, как женские «сокровища», благодаря волшебству, обрели способность говорить и принялись выбалтывать все тайны своих хозяек. Итак, основной фабульный мотив был под рукой, стиль писателей школы Кребийона был легко освоен, остальное доделали изобретательное воображение и недюженный литературный талант. Дидпр и в самом деле очень быстро написал книгу – и выиграл пари (обратим внимание, что мотив пари играет существенную роль и в сюжете романа). Напечатать роман оказалось нетрудно: известный издатель Дюран выпустил книгу в Голландии, пометив ее, правда, некоей «Мономотапой», и бойко стал ею торговать. «Сокровища» принесли ненасытной г-же Пюизьё еще одну кругленькую сумму (пятьдесят луидоров).

«обозрения» (вслед не только за Ф. Кеведо, Велесом де Геварой, Лесажем, но и за Кребийоном-сыном как автором «Софы»), и в этом смысле он представляет собой форму открытую: ведь испытания кольца (вернее было бы сказать кольцом) можно было бы множить до бесконечности, точно так же можно было бы провести читателя по всем без исключения этажам общества, показать все сословия, побольше профессий, побольше общественных институтов. Дидро, однако, выбирает далеко не все, ибо дать сквозную критику нравов и установлений не входило в его задачу. Она оказалась иной. «Нескромные сокровища» - роман философский (или написанный философом) и роман любовный (или написанный любящим человеком).

Впрочем, ни у кого из читателей книги не возникало сомнения, что Конго – это Франция, Банза – Париж, Брама - христианский Бог. Что касается основных персонажей романа, то их прототипы не отыскиваются с такой же безошибочной легкостью. Тут Дидро позволил себе тонкую психологическую игру. Напрашивающиеся отождествления Мангогула с Людовиком XV, а его фаворитки Мирзозы с г-жой де Помпадур не исчерпывают всей аллюзивности книги. Дело в том, что, помимо такого отождествления (бесспорно ощущавшегося современниками), возможно и другое: в этом случае в Мангогуле мы увидим самого Дидро – таким, каким он хотел бы себя видеть (мудрым, справедливым, слегка скучающим, ироничным, пылко и верно любящим и т. д.), - а в Мирзозе – г-жу де Пюизьё, вечно подозреваемую в неверности, несколько скучноватую на ласки, но, в конце концов, оказывающуюся безупречной возлюбленной. Тем самым Дидро, описывая взаимоотношения Мангогула и султанши, моделировал идеальные отношения себя со своей любовницей. И еще шире: вообще отношения двух любящих, и это стало тем не внешним ( о чем уже говорилось), а внутренним стержнем книги, обеспечившим ей четкость развития глубинного сюжета и композиционную завершенность.

В самом деле, начинается роман (если оставить в стороне его, так сказать, «предысторию», к которой мы еще вернемся) со сцен, где изображены скучающие султан и его наложница, не знающие, чем себя занять. Счастливый случай посылает им волшебное кольцо Гения Кукуфы, и начинается вереница испытаний кольца. Но вот тут и возникает внутренний конфликт произведения, который, с пространными отступлениями и откллонениями, держит в напряжении не столько читателя, сколько протагонистов книги. Читатель тех лет удовлетворился бы тем хороводом «сокровищ», подвергаемых испытанию, который четко и весело вырисовывает социальные, психологические, физиологические типы их владелиц (в этом смысле нам представляется явным преувеличением точка зрения Р. Кемпфа, согласно которой в ходе этих забавных испытаний буржуазки берут верх над аристократками[14] : Дидро такого лобового столкновения социальных типов явно избегает). Султана Мангогула эти веселые откровения «сокровищ» явно не удовлетворяют. Даже напротив: убеждаясь в повсеместном женском распутстве, он становится все более озабоченным, и тревога его нарастает.

Так на протяжении романа разворачивается и все время растет напряженнейшая дуэль Мангогула и Мирзозы. На спокойную кротость и глубокую уверенность в себе молодой женщины постоянно наталкивается раздражение султана, позволяющего себе то иронические замечания, то резкие реплики, то взрывы еле сдерживаемого недовольства. Но недовольство это – не Мирзозой, которая ведет себя безупречно, а той двусмысленной ситуацией, в которую Мангогул по собственной же воле попал. Ему безумно хочется направить роковое кольцо на «сокровище» возлюбленной, но он каждый раз запрещает себе это, ибо считает Мирзозу вне подозрений ( и только на этой вере может базироваться его любовь), а для себя недостойным – ее подозревать. М он сердится на себя, что в сердце его закрадываются подозрения, сердится на Мирзозу, что она становится их объектом. А кругом – непрерывные подтверждения неверности возлюбленных и жен, тайного разврата и открытого распутства. Это не может не волновать героя и не придавать остроты его взаимоотношениям с султаншей.

В позиции Мангогула на первых порах доминирует прямолинейный скепсис – хотя бы в этом частном и таком тонком вопросе женской верности, - подкрепляемый как бы материалистическим, а по сути дела упрощенно физиологическим взглядом на мир. Вот его мнение: !Я думаю, - восклицает он, - что сокровище заставляет женщину вытворять сотни вещей без ее ведома. И я замечал не раз, как женщина, которая воображает, что повинуется разуму, на деле повинуется своему сокровищу». Мирзоза ему возражает, настаивая на том, что женщина может быть чувствительной, т. е. подчиняться зову сердца, а не своего «сокровища». Отсюда взволнованный риторический вопрос фаворитки: «Неужели же нет ничего среднего, и женщина непременно должна быть или недоступной, или легкого поведения, или кокеткой, или сладострастной, или куртизанкой?» И затем, несколько запинаясь, но не от неуверенности в себе или смущения, а из-за явной интимности того, что она должна сказать, добавляет: «Чувствительная женщина – это та..., сокровище которой высказывалось лишь в пользу человека, которого она любит».

– на любительницах болонок, молодых вдовах, актрисах и т. д. И везде шаткость суждений Мирзозы становится все более очевидной. Так продолжается до заключительной главы, когда происходит последнее испытание кольца, и Мангогул обретает вновь спокойствие и счастье, убедившись в верности и искренности Мирзозы.

О верности в любви грезят и другие персонажи книги. Так, придворный Мангогула Амизадар лишь однажды встретил искреннее и сильное чувство, о котором всегда мечтал. Министр Мангогула Селим также один раз нашел подлинную любовь, отдав свое сердце Сидализе, но вскоре потерял свою возлюбленную. Когда же Селим столь же искренне и пылко полюбил Фульвию, то первая же проба кольца показала, как жестоко он обманулся

Итак, в основе конфликта книги Дидро, как верно подметил Жак Шуйе (пожалуй, самый тонкий исследователь романа) [15], лежит противопоставление истинного и кажущегося, причем для подавляющего большинства персонажей книги подобное противопоставление оборачивается резким разоблачением. К такому разоблачению приводит не одна болтовня нескромных «сокровищ», но простой, непредвзятый взгляд на царедворцев, министров, правоведов, светских щеголей, священнослужителей, актеров, литераторов, музыкантов, ученых и т. д. В самом деле, Дидро в сатирическом обзоре людей и положений затронул очень многие стороны жизни своей эпохи, коснулся мнений и споров, живо волновавших его современников. Тут и столкновения последователей Декарта и Ньютона, Люлли и Рамо, «старых» и «новых» в литературе и театре (недаром это место книги так живо заинтересовало молодого Лессинга[16]), тут беглые отклики на новые книги, научные открытия, изобретения инженеров и медиков, работы ювелиров и краснодеревщиков, портных и фармацевтов. Наверняка актуализованность повествования, т. е. его соотнесенность со временем, была бы еще большей: просто многие намеки нам уже непонятны, а прототипы десятков персонажей отыскиваются теперь с трудом.

В книге много говорится о правах и картина представляется удручающей. В этом смысле был прав Ж. Помье, увидевший в романе сатиру на нравы [17]. Однако Дидро не был плоским моралистом. Нравам, извращенным и лживым, которые он остроумно и находчиво разоблачал, писатель противопоставлял, как уже говорилось, простоту и искренность чувств, естественность человеческих отношений.

«приводные ремни» - министры, военачальники, губернаторы провинций и т. п. Новому правлению (Мангогула – Людовика XV) противопоставляется предшествующее царствование, которое Дидро, устами Селима, позволяет себе резко осудить (см. Главу пятидесятую). Но похвалы новому правлению (особенно в главе четырнадцатой, но не только там) носят вполне ощутимый привкус иронии: создатель «Энциклопедии» не очень верил в просвещенную монархию, хотя много позже и пытался содействовать ее укреплению в России.

больше места, однако в дальнейшем он как бы уходит от этой темы, касаясь ее лишь от случая к случаю и не разрабатывая детально образ идеального монарха. Мангогул прежде всего человек, а уж потом монарх, и неурядицы и несправедливости в его государстве обходят его стороной (хотя они в книге изображены подчас достаточно ярко). Если же что-либо попадает в поле зрения султана, он разрешает все проблемы быстро, мудро и справедливо.

Что касается философской стороны книги, то и тут есть свой сюжет. По сути дела в центре романа оказывается проблема опытного знания, которое, казалось бы, является надежной опорой в освоении мира, но на деле также обнаруживает свою относительность: все повторяющиеся пробы кольца все-таки всегда индивидуальны и не ведут, так сказать, к глобальным выводам, каковые, к великой радости Мангогула, предполагают всевозможные исключения. Вместе с тем нельзя не отметить ту защиту эмпирических знаний, опыта, основанного на разуме, а не на неких привнесенных извне идеях, что настойчиво проводит Дидро в своей книге. Это получит, и очень скоро, подкрепление в его последующих работах, в частности в «Письме о слепых в назидание зрячим» (1749).

Именно материалистические идеи и проблески атеизма в «Письме» (как и в «Прогулке скептика») привели Дидро в тюремную камеру. Из-за одних «Нескромных сокровищ» он там бы не оказался, как не стал бы подвергаться преследованиям из-за небольшой повести-диалога «Белая птица», созданной, видимо, почти одновременно с романом и подхватывающей его стилистику и в известной мере сюжетику. Но эта повесть, в которой опять фигурировали султаны, султанши, эмиры, одалиски и т. д., явно уступала первому роману Дидро.

«Нескромные сокровища» обозначили в этой эволюции определенные рубеж. Это не был, конечно, последний роман со столь ярким использованием восточной тематики и вообще восточного маскарада. Даже напротив: эта книга Дидро, не претендуя на подобную роль, безусловно оказала воздействие на многие философские повести Вольтера – на его «Царевну Вавилонскую», «Письма Амабеда» и т. д., - не говоря уже о произведениях других авторов.

Иногда полагают, что, работая над «Нескромными сокровищами», Дидро использовал опыт Вольтера, автора философских повестей[18]. Беремся, однако, предположить, что, преклоняясь перед Вольтером-философом, Дидро не знал первых произведений главы просветителей в новом для него жанре философской сказки. В самом деле, вольтеровские «Кривой крючник», «Микромегас», «Cosi-Sancta» уже были, скорее всего, написаны, но еще ждали публикации. Был написан и «Задиг». Но его лондонское издание конца 1747 г., вышедшее к тому же под другим названием, осталось современниками незамеченным. Во Франции эта повесть Вольтера выдержала в 1748 г. два издания – они появились в июле и сентябре, т. е. после появления романа Дидро. В противном случае Дидро, сославшийся на Вольтера в сороковой главе, возможно, бросивший несколько замечаний о его трагедии «Магомет» (глава тридцать восьмая), вряд ли ограничился бы его «Генриадой» и не упомянул «Задига». К тому же не без основания считается, что «африканский автор», сочинение которого якобы Дидро и перевел с «конголезского», был все тот же Вольтер, уже опубликовавший «Историю Карла XII» и работавший (о чем было известно) над «Веком Людовика XIV». Так что не Вольтер прокладывал дорогу автору «Нескромных сокровищ», а совсем наоборот. Итак, изменения происходят После «Нескромных сокровищ» из французской ориентальной повести и романа почти уходит эротика (ее можно отныне найти лишь в произведениях третьестепенных авторов); напротив, усиливается разоблачительный дух, в чем так преуспел Вольтер, нарастают антицерковные и антисословные мотивы. И еще. Мы отметили уже определенную жанровую трансформауию, которую претерпела традиционная гривуазная повесть (в духе Кребийона и Вуазенона) под пером Дидро – автора «Нескромных сокровищ»: рядом с веселой эротикой в ней если и не появились» чувствительные» мотивы, то был поставлен вопрос о подлинном чувстве, и эта проблематика оказалась весьма существенной не только в концептуальном, но и в композиционном плане.

соединяющей острую сатиру с мягкой иронией и даже известной долей чувствительности, книгой, бесспорно, во всех отношениях примечательной м важной.

1. См.: Catrysse J. Diderot et la mystification , P.,1970

énoy M. –L. L’Orient Romanesque en France. 1704 – 1789. En 2 vol. Montréal, 1946 – 1947.

3. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10 т. М. - Л., 1950. Т. VI, стр. 10.

4. См.: Разумовская М. В. Становление нового романа во Франции и запрет на роман 1730-х годов. Л., 1981.

7. См., например, главу тридцать четвертую романа.

8. См.: Billy A. Diderot. P.,1932. p. 131 – 133.

9. См. Дидро Д. Эстетика и литературная критика. М., 1980, стр. 300.

11. См.:Mornet D. Op. cit., p. 121.

12. См.: Kempf R. Diderot et le roman, ou le démon de la présence. P., 1964

13. Chouillet. J. Diderot. P.,19677. p. 78.

17. См.: Pommier J. Diderot avant Vincennes. P.,1939, p. 64.