Приглашаем посетить сайт

Стефанов О. Жан-Жак Руссо - отец тоталитаризма

Орлин Стефанов (Болгария, София)


ЖАН-ЖАК РУССО – ОТЕЦ ТОТАЛИТАРИЗМА

Отвечая теперь, в начале третьего тысячелетия и по прошествии больше двух с половиной столетий со времени конкурса Дижонской академии на тему: «Способствовало ли возрождение наук и искусств очищению нравов», мы можем оказаться в весьма необычную ситуацию. Ведь роль этих сфер человеческой деятельности наверняка может подвергаться сомнению, поскольку фанатизм и насилие с нарастающей силой потрясают мир.

искусства, что запечатлено в научных открытиях!!! Подобную двузначность можем выделить еще в рассуждении, сделавшем Руссо победителем в этом конкурсе. На первый взгляд, ответ, с чьей помощью никому неизвестный выходец из Женевы прорубил себе дорогу к славе, вполне однозначен:

«…Успехи наук и искусств ничего не прибавили к нашему истинному счастью, они испортили наши нравы и нанесли ущерб чистоте вкуса». (Руссо, Ж. -Ж. Трактаты. М., 1969, с. 28. Далее при ссылках по этому тому, в скобках будет указана только страница.)

Если высказано столь категорическое утверждение, то присуждение академического отличия прямо-таки парадоксально. Оказывается, однако, что негативизм Руссо не абсолютен, и сей лауреат возлагал на академические институции особые функции и задачи. Он предписывает, чтоб впредь нравы очищались с их помощью. Захотят же люди вступить в привилегированное общество академиков, захочется им получить награду за свой труд в литературе, а, значит, авторы предпочтут «темы, способные возродить в сердцах граждан любовь к добродетели». (27) В сфере наук, благодаря мудрости Людовика ХІV, тоже не все потеряно:

«Из самых недр науки и искусств, источников тысячи неурядиц, этот великий монарх, чья слава из века в век будет лишь возрастать, извлек эти знаменитые общества, наделенные одновременно опасным грузом человеческих знаний и священным бременем нравственности». (26-27)

Тут я предвижу возражений, что такого рода реверансы надо объяснять учтивостью и ими ничто существенное во взглядах Руссо не выясняется. Даже в комментариях прямо внушается, что восхваление короля-солнца «не могло быть искренним». (614) Принимая на веру тезис просветителя, мы не смогли бы восхищаться незаменимым вкладом, который наука и искусство вносят в жизни человеческой. Если же кто-то примется оспаривать его пророчества, то пусть подыщет собственную аргументацию, а не довольствоваться ненароком просочившимися несоответствиями, возразили бы апологеты Жан-Жака.

инвективах Руссо против спонтанного творчества, а также в его нежелании, чтоб научные постижения распространялись свободно. Воспринятый со школьной скамьи респект при упоминании Жан-Жака, не должен скрывать, как он стремится поставить мудрость и просветительство в услужении власти. Вот каким заклинанием Жан-Жак объявляет себя заступником покорности:

«Но до тех пор, пока с одной стороны будет только власть, а с другой – только знания и мудрость, ученые редко будут думать о великих вещах, государи будут совершать хорошие поступки еще реже, а народы будут все так же порочны, испорчены и несчастны». (29)

Однако, слияние науки и искусства с властью присуще тоталитарным режимам, когда подобное «единение» выдвигается единственным условием для «всеобщего» счастья…

Увы, с именем гражданина Женевы сопрягаются идеологические стереотипы, которые сохраняют силу своего влияния и поныне. Ему отведена как бы немеркнущая слава благодетеля всего человечества, поскольку он выдвинул лозунг о свободе и равенстве. Тут приходится уточнить: идея братства выдвинута едва во время Французской буржуазной революции. Диктатор Робеспьер объявляет Руссо ее отцом и по его инициативе тленные останки мыслителя перезахоронены в Пантеоне.

После этого начального акта канонизации, идут по очереди многие попытки со стороны идеологов всех мастей провозгласить себя последователями Руссо. И будет недальновидным забывать, что эти «последователи» исповедуют в свои доктрины противоположные социальные устремления. Проследить, как конструкции одного из самых прославленных просветителей привлекались в качестве аргументов для их политических целей, очень и очень поучительно.

подчеркивает, сколь важную агитаторскую роль возлагалась на нее при развертывании социалистического движения. И, наконец, согласно Г. дела Вольпе, Руссо – решительный революционер, поставивший основы учения о диктатуре пролетариата.

Уже это дает достаточный повод осмысливать подобное учение в проблемном ключе. Но мыслимо ли сохранять хрестоматийный глянец, если апологетическим отношением к Руссо «блестит» и другой полюс? Ведь там тоже выдвинуты претензии правоверного ученичества и преемственности. На теорию Руссо о государственности опирается идеология нацизма в стремлении подчинить личную волю любого поданного. Об этой тенденции обобщенно говорит Л. Дюмон, но при этом он подыскивает щадящее объяснение. Наблюдается-де некоторая вульгаризация, сползание к стереотипам массового сознания. Только вследствие такого рода манипуляции накатывается идеология человеконенавистничества. Очень показателен и адвокатствующий пафос А. Каплана. Как раз в его книге приведено мнение Дюмона, а сам он оберегает положительную репутацию Жан-Жака, ссылаясь на случайные совпадения. Он настаивает: не следует проявлять к Руссо принципиальный критицизм.

Тягостные несообразности возникли – считает он – по воле весьма капризного субъекта, с которого нечего спросить – по воле Истории:

«Якобинское «государство разума» потерпело крах. Марат и Робеспьер мечтали об обществе народного блага, которое рисовал творец «Общественного договора». Но история распорядилась так, что идеологи якобинства пренебрегли основную мысль Руссо: насилие не может быть источником права, террор несовместим с подлинным народоправством». (Каплан, А. Б. Революционно-демократическая идеология и утопический социализм во Франции ХVІІ века. М., 1989, с. 181.)

В ходе дальнейшего исследования мы сможем убедиться, что в своих политических трактатах сей просветитель меньше всего заботится как раз о народоправстве. Даже наоборот, его основное стремление – это как обеспечить послушание граждан в государстве, и с подобными устремлениями весьма последовательно соотносятся и те взгляды об искусстве, которые он исповедует. А фраза, утверждающая, будто он стремится отбросить насилие, можем отнести в счет пустозвонной риторики. Даже специально сбалансированная статья о Руссо в вышедшем в 1967 г. четвертом томе «Философской энциклопедии» сказано, что он настаивал «изгонять атеистов из разумно организованного общества и даже казнить, если они упорствуют» (с. 541). Подобного рода «рекомендации» говорят о непримиримости, которая свойственна в первую очередь диктаторству, но ни в коем случае не свободе и не народоправству…

«гармонизировать насилие» (если вообще возможно такое кощунственное сочетание). Для подавления личности ему бы хотелось постигать смягчающую «органичность» с помощью эмоционального воздействия. А оправданием для этого манипулирования выдвигается некое высшее начало.

Мы сможем трезво проанализировать эти взаимные зависимости, и пробиться к нетрадиционным и недвусмысленным истинам, только отбрасывая те квалификации, которые превратились в своеобразный канон. Надлежит отказаться от снимающих проблемное осмысление эпитетов. Вот весьма характерный пример лишних условностей, из книги А. Каплана:

«Сколь часто политики, объявляющие своим учителем великого философа, вольно или невольно изменяют основным принципам его учения. Грань между революционным порывом и фанатизмом, вероятно, предельно тонка, умение не перейти ее свидетельствует о великом искусстве революционера. Но народные трибуны Французской революции часто переходили эту грань». (Каплан, А. Б., там же.)

Пусть будет так, но тогда получается, что можем избежать трагедий, уповая единственно на то, какой революционер нам «попадется» в каждом отдельном случае. Даст ли бог, чтоб он проявил чуткое понимание неких норм, которые по своей доброй воле он бы следовал неукоснительно. А при том, и для него, ведь, всевозможные границы, нюансы и подобные взаимоотношения не потеряют свою тонкость? Да и вообще мне кажется, чересчур наивно уповать на хорошее стечение обстоятельств, на… везение.

Ситуация делается еще более тревожной поскольку ход общественного развития не соотносится с личными прихотями, талантами и одаренностями. К этой истине нас ведет и исторический опыт, который можем извлечь из состоявшихся после Руссо революций. Оказывается, что на исторической сцене такие потрясения развертываются только с трагической стихией вдобавок.

«Государство и революция»: вооруженные отряды из рабочих не будут сентиментальными интеллигентами, и будут устранять врагов незамедлительно. Сия «радостная» уверенность высказана несколько месяцев до начала большевистского переворота. Она не является констатацией (а еще мене печальной) уже случившихся происшествий. О необходимости серийных экзекуций указано в теоретическом трактате!

Руссо не довелось перейти к действительному исполнению своих постулатов: они будут применены уже после его смерти. Нам же надлежит проанализировать и переосмыслить его взгляды и практические меры, которых он считал целесообразными. Тут важно иметь в виду, что, отказываясь от обычной апологетики, не пристало бы скатываться к риторике Ипполита Тэна, для которого Руссо – «нечистая пена общественной жизни». Ограничившись в рамках подобных определений, мы не сможем выяснить, несомненную привлекательность его учения. Откуда берется повальное желание любой ценой оправдать и увести в сторону все возможные несогласия со столь половинчатыми и сомнительными крайностями в его теории. Надо понять, ради чего необходим непрерывный низ «исключений».

По мне не стоит бесконечно повторять туманные утверждения о «гуманизме» Руссо. Гораздо более уместно углубиться без каких бы то ни было предубеждений в его программном произведении «Об общественном договоре или Принципы политического права». Ведь там с самого начала декларируется стремление обеспечить порабощение отдельного индивида, его несвободу. Чтобы избежать дальнейших недоразумений, давайте вникнуть в абзаце со слишком знакомой и патетически воспринимаемой первой частью, но сохраняя и его вторую часть:

«Человек рождается свободным, но повсюду он в оковах. Иной мнит себя повелителем других, что не мешает ему быть рабом в большей еще мере, чем они. Как совершилась эта перемена? Не знаю. Что может придать ей законность? Полагаю, что этот вопрос я смогу разрешить».(152)

Идеологически оформленные представления о Жан-Жаке выдвигают как особо значимые первые две предложения, приписывают им бунтарский, гневно-обличительный смысл. Даже у Бертрана Рассела в его «Истории западноевропейской философии» это фундаментальное заявление представлено в щадящем для Руссо урезанном виде! Увы, в действительности Руссо мнит себя призванным обеспечить законом превращение свободнорожденных людей в рабов. Ему хочется охранять status quo, чтобы возникшие общественные структуры были более устойчивыми и незыблемыми. Именно эти устремления являются определяющими и в его отношении к искусству и к наукам. Эту задачу пытается решить и его насквозь нормативная эстетика. Но прежде чем приступить к проблемному рассмотрению ее специфических черт, следует выяснить сущность тех политических взглядов, которые исповедовал, сей столь прославленный, но так и неразгаданный до конца мыслитель.

«Отказаться от своей свободы – это значит отречься от своего человеческого достоинства, от прав человеческой природы, даже от ее обязанностей». (156)

Но вот незадача. Сознавая все это, прославленный гражданин Женевы делает ставку на общественном договоре, что бы:

«Найти такую форму ассоциации, которая защищает и ограждает всею общею силою личность и имущество каждого из членов ассоциации, и благодаря которой каждый, соединяясь со всеми, подчиняется, однако, только самому себе и остается столь же свободным, как и прежде». (160)

Тут нам надлежит зафиксировать какова по собственному утверждению Руссо, сущность столь рьяно прокламируемого Общественного соглашения:

«Каждый из нас передает в общее достояние и ставит под высшее руководство общей воли свою личность и все свои силы, и в результате для всех нас вместе каждый член превращается в нераздельную часть целого». (161)

По всему видно, что здесь от свободы личности сохраняется единственно мотив добровольности. Оговаривая исподтишка эту удобоваримость, Руссо с ликованием исключает саму личность:

«Немедленно вместо отдельных лиц, вступающих в договорные отношения, этот акт ассоциации создает условное коллективное целое, состоящее из стольких членов, сколько голосов насчитывает общее собрание». (161)

Простите, но так получается, что быть «отдельным лицом» – это нечто осудительное, подлежащее преодолению. Потом на очереди новая спекуляция манящим словом «свобода»:

«…Поступать лишь под воздействием своего желания есть рабство, а подчиняться закону, который ты сам для себя установил, есть свобода». (165)

«преимущества» деспотической Спарты и ее законодателя Ликурга: ему хочется перенести облюбованные спартанские нравы в кальвинистскую Женеву. Жан-Жак все время ссылается на Платона, а имя Макиавелли взято под его защиту. Этим объясняется на первый взгляд странное, но столь логичное для Руссо восхищение исламской религией.

Утверждая подобного рода политических догм, Руссо вводит и понятие «отец народов», настаивает, что оно должно быть священным. Этот своеобразный титул полагается Законодателю и аналогия с большевистским диктатором Иосифом Джугашвили несколько не случайна. Ведь Руссо тоже рассчитывает на религиозную экзальтацию, на культовое преклонение. Необходимо, чтоб все уповали на внеземные силы, считает он. Еще до введения новых законов, Жан-Жак настаивает создать подходящих для будущего государственного строя людей. С помощью обожествления Законодатель: «прибегает к власти иного рода, которая может увлекать за собою, не прибегая к насилию, и склонять на свою сторону, не прибегая к убеждению». (181)

Следуя своему учителю, Робеспьер выдвинул законодательную инициативу для утверждения гражданской религии с культом к верховному существу. Вряд ли можем считать привлекательным способом для водворения божественности «верховного существа», повально практиковавшееся при этой диктатуре гильотинирование. Горькую же иронию можем усмотреть в том, что ликвидация непокорных, отстранение тех людей, которые не принимают «добровольное» принуждение с воодушевлением, не обходит стороной даже самого Неподкупного. Едва прошло полтора месяцев после того, как в Конвенте приняли декрет об обожествлении, а его рассчитывающий на собственное обожествление автор, перестает быть «верховным» существом, превратился в существо, лишенное головы…

Но вернемся к наставлениям его учителя Жан-Жака:

«Вот что во все времена вынуждало отцов наций призывать себе на помощь небо и наделять своею собственной мудростью богов, дабы народы… повиновались по своей собственной воле и покорно несли бремя общественного благоденствия». (181)

«Железной рукой загоним человечество к счастью». Тут уместна и аналогия с богоискательством известнейших деятелей революции: Горький, Богданов, Луначарский. Они будто буквально исполняли следующую рекомендацию Жан-Жака:

«Решения этого возвышенного разума, недоступного простым людям, Законодатель и вкладывает в уста бессмертных, чтобы увлечь божественною властью тех, кого не смогло бы поколебать в их упорстве человеческое благоразумие». (181)

Допускал ли Руссо вероятность, что кто-то позволить себе не «увлечься», и сохранит свою трезвость, пожелает найти свои собственные мотивы для жизненной активности? Допустим ли в его представлениях подобный плюрализм? Отнюдь нет, ни в малейшей степени. Если для кого «исповедание веры чисто гражданское» не является ценностью, его невозможно считать «ни добрым гражданином, ни верным поданным». (254) Вот для каких персон Руссо предписывает изгнание из государства. А экзекуцией следует наказать атеистов, которые вначале признавали верховенство гражданских догматов, но только потом стали вести себя как людей неверующих. Перебежчикам полагается смерть или «высшая мера наказания», выражаясь сталинским жаргоном. Пока про гильотину нет речи – машина смерти пока не изобретена. Но уже сформулировано теоретическое основание для якобинского террора, провозглашена безоглядная непримиримость к каждому, кто дерзнет выказать и малейшее желание для самостоятельного выбора!..

Давайте теперь остановиться на догматы, из которых Руссо сплетает конструкцию своей «гражданской» религии. Положительных правил насчитывается несколько, а отрицательной догмой объявлена только одна: отсутствие терпимости. Как раз из нее проистекает надобность прогнать и даже лишить жизни любого, кто не проникся официально насаждаемым «социальным чувством». Дрожью пробивает, когда подумаешь сколь субъективно определение столь судьбоносного соответствия или отсутствия оного. Пространство для развертывания властительского произвола безгранично.

Тоталитарным является и свод положительных предписаний:

«Существование Божества могущественного, разумного, благодетельного, предусмотрительного, заботливого; загробная жизнь, счастье праведных, наказание злых, святость Общественного договора и законов». (254)

Как знакомо звучат эти свойства божества! Ведь вместе с нарастающей могущественности всевозможных средств массовой коммуникации, любая авторитарная власть навязывает рядовым гражданам весь этот комплект непревзойденных качеств. Тут мы и вправду можем проникнуться скепсисом, насколько наука помогает очищения политических нравов. Специально следует отметить непреходящую властительскую стратегию обещать – но только для людей праведных – светлое, просто лучезарное будущее. А настоящее? Как быть ему совершенным, если никак не покончено с врагами. И поскольку благоденствие желанно для всех, то нельзя допускать и в мыслях своих никакой пощады для злодеев. Их надлежит выискивать, разоблачать и… ликвидировать.

Противопоставление между праведными и «плохими» единственно по признаку их противоположной участи тоже весьма коварно. Раз кто не успел вовремя зачислить себя в числе правоверных, ему нечего и думать о пощаде. Неотвратимо пойдут перегибы, перестраховка, и каждый примется опережать остальных.

Судя по последствиям, положительные догматы в гражданской религии тоже приводят к отрицающему отношению и непримиримым эмоциям, они внушают непримиримую ярость. В конечном счете, оформлена прихорашивающая косметика из будто бы благопристойных свойств. Но вместе с предписанной поначалу непримиримости, все неотвратимо приводит до политических убийств. До более или менее изощренных, а то и до брутальных расправ с теми, кого сильные дня сочли «плохими».

…Предлагая свой незамысловатый список догм гражданской религии, Руссо настаивает, что их не следует объяснять и комментировать. Конечно, такое требование является тавтологией: само понятие о религии включает в себе подобный запрет. Но наука не выполнила бы свою роль, если станет доверять шаманским заклинаниям. Кроме того, не слишком ли короткой бывает карательная процедура за несоблюдение такого рода требований. Не допускаются какие бы то ни было «интеллигентские штучки».

…Ну, как, не поблек ли уже иконописный облик Руссо? Если это так, мы можем определить какова политическая направленность его учения. Сориентируемся в характере его эстетических предпочтений. Напоминаю, что для Жан-Жака целью любого законодательства, всеобъемлющее благо – это свобода и равенство. Разве не звучит прекрасно? Но не стоит торопиться, не уточнив специфическое содержание понятий. Посмотрим же что это за стремления:

«К свободе – поскольку всякая зависимость от частного лица настолько же умаляет силу Государства; к равенству, потому что свобода не может существовать без него». (188)

Значит, Руссо ратует для свободы, но не личности, а политического тела. По отношению к этой «высшей» цели равенство не более чем средство для нашего подчинения чужой воле:

«Именно потому, что сила вещей всегда стремится уничтожить равенство, сила всегда и должна стремиться сохранять его». (189)

В системе мер, которыми Руссо берется отбросить силу естества, отведено особое место для искусства. Ему не следует быть спонтанным и независимым, а должно обслуживать завуалированное порабощение. Об этом позаботиться Государство, ему надлежит направлять эстетическую сферу в свою пользу. Вот почему исповедуемая победителем в конкурсе Дижонской академии эстетика полностью и без остатка прагматична. Она берет в расчет все наличные возможности чувственного воздействия, чтоб манипулировать и использовать человеческую природу. Весьма чуток его инстинкт для тех препятствий, которые глубокое художественное произведение неизменно ставит поперек стремлению государства искоренять личностное начало.

пьесы и рассуждает о необходимости организовать театрализованные гуляния и вечеринки. В изобразительном искусстве он выказывает резервированное отношение к живописному началу, а одобряет четкость рисунка. Не хочет допускать минорное звучание в музыке, клеймит полифонию и гармоническую разработку мотивов, а восхваляет только сливающееся с сопровождением одноголосное мелодическое пение!

Вот рекомендации Руссо в его «Письме о французской музыке»:

«…Единство мелодии кажется мне непреложным законом, не менее важным в музыке, чем единство в трагедии. (…) Именно в этом великом правиле надо искать причину часто встречающегося в итальянской музыке аккомпанемента в унисон; подкрепляя основную идею мелодии, он придает звукам мягкость, нежность и одновременно облегчает певцу исполнение мелодии». (Руссо, Ж. -Ж. Избранные сочинения. Т. І. М., 1961, с. 194)

Но разве легкость исполнения является критерием для значимости данного произведения? Да это – попросту костыль для весьма сомнительного утверждения. Сам Руссо провалился как реформатор нотного письма, а и промышлял переписчиком нот. Выходит, что и по техническим причинам ему претило музыкальных знаков. Но все же, его мотивация несколько иного плана. В разгоревшемся споре между почитателями французской и итальянской музыкой, Руссо торопится заявить свое пристрастие к однообразию целящее патетическую экзальтацию:

«Каким же образом удается музыканту добиться столь могучего воздействия? Быть может, контрастами темпа, множеством аккордов, звуков, партий? Нет, вся эта дребедень – негодная замена живого духа искусства – лишь заглушила бы пение, а не оживила его и, рассеивая внимание слушателя, уничтожила бы, интерес». (Там же)

результат какого-либо совпадения. Все коренится в их общих пристрастиях к авторитаризму. Ведь то, что Руссо предпочитает строгую субординацию не подлежит сомнению. Вслед за Платоном он тоже утверждает, что безропотными низшими созданиями должны управлять высшие особи. А раз так, то их волю нужно умело манипулировать. Поэтому делается ставка на имущественном равенстве, на одинаковой бедности. И Руссо подчеркивает, как Платон не брался предписывать свои законы Аркадии иле же Киренаики. Он сознавал: «оба эти народа богаты и не потерпят равенства».(182) Иными словами, если в своем физическом существовании будешь зависеть от воли своих повелителей, то участь обыкновенного поданного будет восприниматься как огромное счастье.

…Однако ощущение собственной незначительности, которое гарантировало бы свободу политического тела, насаждается и воздействиями, которые под силу искусства. При наличии подобающего «эстетического бульона» власть воспринимается весьма органично:

«Эти законы запечатлены не в мраморе, не в бронзе, но в сердцах граждан; они-то и составляют подлинную сущность государства; они изо дня в день приобретают новые силы; кода другие законы стареют или слабеют, они возвращают их к жизни или восполняют их, сохраняют народу дух его первых установлений и незаметно заменяют силою привычки силу власти. Я разумею нравы, обычаи и, особенно, мнение общественное. Эта область неведома нашим политикам, но от нее зависит успех всего остального». (190-191)

По всему видно: мыслитель, на который навешен ореол революционера, выискивает такие способы и силы, с чьей помощью можно воспрепятствовать нормальное развитие. Согласно его рекомендациям, власть нужно трансформировать до нечто свободное от проблем, воспринимаемое по привычке, поскольку такое положение дел предопределено раз и навсегда. Показательно и сразу сделанное уточнение:

«В этой области великий Законодатель трудится незаметно – тогда, как кажется, что он вводит лишь преобразования частного характера, - но это лишь дуга свода, неколебимый замочный камень которого, в конце концов, образуют гораздо медленнее складывающиеся нравы». (191)

«выковывающего» законы властителя является невежество его поданных. Вполне достаточно если они будут мужественно суровыми и по военному дисциплинированными. Поэтому он обобщает:

«…Роскошь, распущенность и рабство во все времена становились наказанием за все исполненные гордыни попытки выти из счастливого неведения, в которое нас погрузила вечная Мудрость». (18)

Уже мы смогли убедиться, как скользки понятия Руссо о свободе и рабстве. А даже не считая себя поклонниками роскоши и разложения, вряд ли согласимся, что какое-либо невежество («счастливое невежество» в переводе Н. Кареева для Избранных сочинений Руссо, изданные в 1961 г., переводчик А. Хаютин заменил для «Трактатов» в 1969 г. более безобидным словцом – «неведением».) в состоянии приносить счастье. Однако, сердцу Жан-Жака мила как раз «простота обычаев первобытных времен». (23) Следствием этого вожделенного идеала, явился и его пресловутый девиз: «Назад к природе!». В эти пристрастия коренятся его резервы к наукам и к искусству, которые уводили бы нас подальше от первобытной примитивности. Раз книгопечатание вносит вклад для распространения положительного знания, то оно соответственно объявляется «страшным умением». Вот почему христианские владетели должны последовать примеру султана Ахмеда, который распорядился: случайно проникнувший на территории империи печатный станок должен быть уничтожен! А как прикажете относиться к высказанной в адрес халифа Омара похвале. Наследник пророка Мухаммеда вполне резонно распорядился-де предать огню Александрийскую библиотеку. Руссо даже утверждает, что подобный поступок мог бы только украсить биографию папы Григория.

Наверное, самые восторженные почитатели радикальнейшего французского просветителя не поскупятся на упреки в мой адрес: не проявляю ли я слишком рьяную, тенденциозную дерзость. Им покажется, что я намеренно нарываюсь на скандал. Не очень уж приглядное отношение к искусству, которое наблюдаем у Руссо, они стремятся объяснить тем, что жеманная предвзятость тогдашних вкусов вполне заслуживала такое отношение. Но вот незадача – в своем пространном «Письме к г-ну Д'Аламберу о зрелищах» он гораздо шире обосновывает свои взгляды. Заявлены и основные принципы его эстетических канонов: надо показывать только примеры положительные, которым надлежит подражать. Все остальное следует строго-настрого запретить:

«Как? Платон изгонял Гомера из своей республики, а мы потерпим Мольера в нашей? Может ли с нами приключиться что-нибудь хуже, чем уподобиться людям, которых он выводит в своих пьесах, хотя бы даже сочувственно?» (Руссо, Ж. -Ж. Избр. соч. Т. І., с. 160.)

– законодатель из древней Эллады относился к слепому певцу, и Руссо не отрицает художественный дар великого комедиографа. Но чтобы предостеречь других от воздействия, которое не сделало бы нас более дисциплинированными или «мужественными», все запрещается. В трагедийном жанре нас тоже подстерегают сомнительные последствия. Изнеженность и галантность только портят нравственность. Мы то знаем – трагедия предлагает гораздо более широкий диапазон воздействий, но для Руссо важно подобрать хоть мало-мальски убедительный повод для своего «Нет!». В своем нетерпении откинуть театр полностью и бесповоротно, Руссо разражается настоящей лавиной восклицаний, клятв и риторичных утверждений:

«Я очень хотел бы, чтоб мне ясно и без лишних слов объяснили, каким образом театр может вызывать в нас чувства, которых мы лишены и заставляет нас судить о нравственном облике человека иначе, нежели мы судим о нем про себя. До чего все эти глубокомысленные претензии наивны и бессмысленны! Ах, если бы красота добродетели целиком зависела от искусства, оно давно уже исказило бы ее!». (Там же, с. 82)

Если бы мы остановились здесь, то окажется, что эстетические представления Руссо просто анти-эстетичны. Но, как и в его «гражданской» религии, тут тоже не обходится без «положительной» части. Потому что, после бесчисленных излияний в духе отрицания, нежданно-негаданно обнаруживаются некоторые «полезные» свойства театра. Вот, в очередной раз он набрасывается на эти «зрелища для немногих, зрелищ замыкающих маленькую группку людей в темном логове». (Там же, с. 167) Однако тут же Жан-Жак объявляет, что массовые представления необходимы. Для них не понадобится какой-либо сюжет, нет необходимости и в актерах – проявлять себя будут сами зрители. Достаточно организовать состязания, игры, застолья и всеобщее ликование.

Все эти рекомендации сводятся до обобщения:

«Вы хотите сделать народ деятельным и трудолюбивым? Дайте ему празднества, устройте ему развлечения, побуждающие его любить свое занятие, и отнимите у него повод желать другого, более легкого». (Там же, с. 168)

В своем споре с Д'Аламбером нужен ли или излишен для Женевы театр, Руссо отстаивает театрализованные формы, буквальной соответствующие праздничным манифестациям и спартакиадам, спортивным парадам и профессиональным праздникам, на которых делают ставку режимы в любом тоталитарном государстве нашего времени. И снова не можем говорить об обыкновенном совпадении. Можем утверждать наверняка: все идет от общих глубоких корней. Отнюдь неслучайно, что Луначарский разрабатывает свою концепцию о массовых праздниках в Советской России. И он предвидит, что участвующие в них будут в то же время и зрителями. Для полноценного проведения подобных «увеселений» нежелательно, чтобы кто-нибудь испытывал свои личные чувства, нечего погружаться в собственные размышления. Как раз наоборот – личность подвержена давлению, чтоб она отказалась от своих автономных интересов. Ей предписано исполнять только то, что повелели «свыше». Нечего размышлять, а не излишне ли все это. Не лишено ли здравого смысла…

И как ни горько это сознавать, но сила искусства признается единственно как средство для освобождения эмоциональной и физической энергии в угоду абстрактной государственности. Чтоб как можно более благополучно функционировало только политическое тело. Умыслы подобного рода дали свой горький плод снова же в наше время, хотя их направленность определена с предельной ясностью еще в «эстетике» Жан-Жака Руссо. Вот что он говорит в предисловии к своей комедии «Нарцисс»:

«Раздумья о несчастьях человечества подавляют наше воображение тяжестью этих бедствий, а избыток предусмотрительности, отнимая уверенность в безопасности, лишает нас храбрости». (Руссо, Ж. -Ж. Об искусстве. М., 1959, с. 93)

Разоблачительная сила этого утверждения уникальна. Для нас вполне естественно отнестись критически к позициям такого толка, но если кто принялся перекраивать действительность, смелость людей, которые пренебрегают собственную жизнь, просто необходима. Безрассудство поощряется всевозможными способами.

(вдобавок, ему приходилось пребывать в изоляции из-за хронической болезни), он хотел компенсировать вызывающим учением. Этим же объясняются его странные одеяния на мусульманский лад, его отшельничество и отбрасывание общепринятого. Не вступив в законный брак, Руссо делается отцом несколько детей, но сдает их в приют. После несостоявшийся отец раскаялся за это свое решение, но так и не нападает на след ни одного из них…

Эта личная трагедия возникает как результат вполне сознательного выбора и не стоит списывать личную ответственность Руссо. Нужно ли было ему выдвигать «героические» предписания с древних времен и неукоснительно следовать им? Не лучше ли было задуматься о несчастьях детей, которых лишил родительской любви? Увы, в своей приверженности к спартанским законам, воспринимая без всяких резерв рекомендации Платона, что в идеальном государстве младенцев надо воспитывать вне семьи до их превращения в идеальные воины, Руссо подавал свой «личный пример». Будто в соответствии с законами ислама, которые его восхищают: «У Магомета были весьма здравые взгляды» (249), он сдавал собственных детей как в янычарском корпусе.

Надеюсь, что уже выяснили: как в политических, так и в эстетических теориях Руссо равенство отнюдь не является безусловной ценностью. Им обслуживается направленная против личностного начала стратегия. Что касается его взглядов об искусстве, все направлено на усреднение, на нивелирование обыкновенных граждан, несмотря на то, что расслоение неизбежно. Хотя бы из-за того, что нельзя исключить возможность самостоятельного восприятия. Ведь, некоторые из авторов или соответственно читателей, зрителей, слушателей поймут и испытают душевное волнение, другие – наоборот, останутся равнодушными. Но нет, для Руссо понадобится специальный арбитр, который укажет каким образцам подражать. Необходимы также и цензоры, чтоб присматривали, организаторы, чьими усилиями будут проводиться соответствующие празднества и состязания. Ведь, для неомраченной патетичности принимаются методичные холодно рассчитанные меры. С помощью искусства будет поддерживаться важнейший, по мнению Руссо, вид законов только стараниями подобных исполнителей, которым «отцы народов» обеспечат привилегии и тайные вознаграждения. Как конкретно функционировали бы подобные уполномоченные лица, Руссо не уточняет, но его директивные законы относительно сферы прекрасного порождают до боли знакомые ассоциации с кошмарной практикой в знакомой нам действительности.

Я полностью сознаю, что подобные обобщения, не приводят в восторг людей, которым внушили почитать прославленного философа. Но все же моя развернутая критика более уважительна, чем презрительное отношение к Жан-Жаку как «нечистой пене общественной жизни», которое, судя по Тэну, тоже имеет места. Только так можем уловить, что исподволь сдваивается сама личность Руссо. Вначале он сделал свою ставку на абсолютную свободу для политического тела, но философ с неизбежностью опускается до отказа от своей самостоятельности. Так можем выяснить, почему его представления о назначении искусства, опровергаются признанием, что при встрече с подлинными ценностями в сфере прекрасного, он неподдельно восторгается. Т. е., ему воздействуют произведения, чья сила в возвышении, а не в нивелировании наших душ!..

Вот весьма существенные покаяния заядлого идеолога:

«В действительности же я очарован Расином и не пропустил по своей воле ни одно представление Мольера» (Руссо, Ж. -Ж. Избр. соч. Т. І, с. 173)

Чуточку дальше он, однако, поспешно перечеркивает эту исповедь:

«Никогда пристрастие не оскверняло моей беззаветной любви к тебе, святая и неподкупная истина». (Там же)

Эти оговорки он выказывает в длиннющем уточнении под линией к письму Д'Аламберу. На мгновенье ему захотелось как-то смягчить нормативную непреклонность в своих инвективах против театра. Но, увы! В конце письма этот «просветитель» все же восхваляет другое:

«Пусть молодежь всегда чувствует насколько прочное счастье предпочтительней суетных удовольствий, которые его разрушают». (Там же, с. 177)

– и не раз – и после Руссо. За истекшее четверть тысячелетие после конкурса Дижонской академии, цензура над науками и искусствами принимала гибельные размеры. До подобной непримиримости к свободному изъявлению человеческого духа Жан-Жак вряд ли додумывался. Верно, что поводы для выдвижения строжайших критериев, для определения, что будем считать «прочным», а что – прогнившим, растленным и губительным все время меняются. Но нам следует понять, что поляризация по таким признакам является просто удобной фразой, служит прикрытием государственных мифов, которыми заправилы власти тщатся раздавить личностное начало. Поэтому я хочу в конце наших размышлений сослаться на мнение Теодора Адорно из «Философии новой музыки»:

«Истину в искусстве можем открыть, отбрасывая ту покорность, к которой его привела основной принцип ненарушимой гармонии». (Адорно, Т. Философия на новата музика. София, 1990, с. 188)

И еще:

«…Все искусство противопоставляется мифологии». (Там же, с. 213.)

Ценою огромных трагических сотрясений человечество получило исторический опыт, нам надлежит понять, сколь вероломные взгляды исповедовал овеянный великой славой Жан-Жак. Его учение может быть полезным только «от противного» – если не допустим, чтоб нас убаюкивали мифами о «здоровом счастье». Наше упование должно быть в сокровенном, глубоком искусстве, под чьим обаянием попадал сам Руссо.

…Эстетическое наслаждение коренным способом отличается от искушений гедонизма. Оно пробуждает в нас самостоятельный выбор, защищает от вводимых по официальным каналам образцов для подражания. Художественная сопричастность заряжает нас человеческим достоинством, внушает императивы нравственности, перед которыми отчужденная и раздавливающая личность «общая воля» бессильна. Если уравнительная «эстетика» Руссо обслуживает свободу политического тела, под воздействием высокого искусства рассудочная корысть отступает, и мы приобщаемся к высшей, божественной свободе.

Тогда очищается человеческая нравственность, и люди сохраняют себя от соблазнов возврата к своей животной природе!..

Для контактов: orlin_stefanov@abv. bg