Приглашаем посетить сайт

Заборов П. Р. Пушкин и Вольтер

П. Р. ЗАБОРОВ

ПУШКИН И ВОЛЬТЕР

Пушкин: Исследования и материалы / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). — Л.: Наука. Ленигр. отд-ние, 1974. Т. 7. Пушкин и мировая литература. — С. 86—99.

http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/is7/is7-086-.htm

Отношение Пушкина к творчеству и личности Вольтера издавна и неоднократно привлекало к себе внимание исследователей. До настоящего времени выявлено и освещено множество фактов такого рода, среди которых и несколько эпизодов первостепенного значения, и едва уловимые реминисценции, и мимолетные упоминания в различной связи.

Однако и по сей день тема эта отнюдь не исчерпана: вне поля зрения историков литературы остался целый ряд достойных внимания фактов, далеко не все известные факты получили правдоподобную интерпретацию и точную оценку, а главное — не прослежена эволюция пушкинского восприятия Вольтера на протяжении всей творческой жизни русского поэта.

Вольтер фигурировал в лицейских программах: отрывки его произведений изучались на лекциях по французской риторике, которые читал Давид де Будри (показательно, что во многих из них звучала тема политического убийства), не могло не быть в них и оценок вольтеровского творчества, тем более что Будри обучал своих воспитанников в том числе и «по Лагарпу». 1 Однако Вольтером Пушкин зачитывался еще до поступления в Лицей, в последующее время лишь расширяя и углубляя свои представления о полюбившемся ему с детских лет поэте.2 — в его незавершенной сатирической поэме «Монах» (1813). «Воззвание» к «фернейскому старичку», которым открывается поэма, содержит краткую, но очень выразительную его характеристику; однако преимущественно речь все же идет о Вольтере — авторе «Орлеанской девственницы». Это и понятно: среди шедевров французской антиклерикальной поэзии XVIII в., которыми вдохновлялся, создавая свою поэму, Пушкин, «Жан д’Арку», несомненно, принадлежало одно из первых мест.3

В равной мере относилось это к другой неоконченной поэме Пушкина-лицеиста — «Бова» (1814), в зачине которой поэт указал на «Орлеанскую девственницу» как на главный источник своего вдохновения:

... вчера, в архивах рояся,
Отыскал я книжку славную,
Золотую, незабвенную,

Словом: Жанну Орлеанскую.
Прочитал, — и в восхищении
Про Бову пою царевича.

(1, 63—64)

«воззванием» к Вольтеру начинался также «Бова» Радищева) не означала его неискренности. Речь шла о первом толчке, данном юному певцу Бовы замечательной герои-комической эпопеей Вольтера, и о вольтеровских реминисценциях, которыми была насыщена пушкинская поэма.4

В том же вступлении к «Бове» заключалась общая — высочайшая — оценка Вольтера («о Вольтер! о муж единственный!»). Но действительно полную, хотя и очень лаконичную, характеристику этого «человека-Протея» Пушкин попытался дать несколько позднее — в стихотворении «Городок» (1815), принадлежавшем к столь распространенному в то время жанру «дружеских посланий».5 Показательно, что в «Городке» он употребил ту же самую формулу, правда, слегка видоизмененную — «единственный старик», но здесь она явилась как бы итогом более частных наблюдений, сделанных с разных точек зрения. Пушкин касался и особенностей дарования Вольтера в целом («Сын Мома и Минервы»), и отдельных сторон его («Соперник Эврипида, Эраты нежной друг, Арьоста, Тасса внук — Скажу ль?.. отец Кандида»), и, наконец, собственного восприятия вольтеровского творчества:

Всех больше перечитан,
Всех менее томит.

—98)

Особенно примечательно упоминание в «Городке» столь одиозного в ту пору «Кандида», на которое Пушкин решился не без опасений. Впрочем, эту повесть он назвал и в стихотворном отрывке «Сон» (1816). Более того, увлечение «Кандидом» (и вообще вольтеровской художественной прозой, «развратной прозою», как чуть раньше сказал он сам в послании «К другу стихотворцу», как бы цитируя недругов Вольтера — I, 341) проявилось также, по-видимому, в его романе (до нас не дошедшем и известном лишь по ряду поздних свидетельств) «Фатам, или Разум человеческий». 6 Философический сюжет, «контурные» персонажи, аллегоричность следующих один за другим эпизодов, ориентальное оформление, ироническая повествовательная манера, наконец, двойное заглавие — все это напоминает Вольтера с достаточной отчетливостью. К тому же в дневниковой записи от 10 декабря 1815 г. «Фатам» соседствует с именем Вольтера. Накануне этого дня Пушкин окончил третью главу романа «Право естественное», а «поутру читал Жизнь Вольтера» Кондорсе (XII, 298)7. С вольтеровской традицией была, по-видимому, связана и стихотворная комедия, над которой Пушкин работал в то время, но которую, вскоре охладев к ней, уничтожил.8

К 1815 г. относится также эпиграмма Пушкина «Угрюмых тройка есть певцов», одно из самых ранних свидетельств его проарзамасских настроений (I, 150). Возможный ее источник — триолет Вольтера «Dépêchez-vous, Monsieur Titon», в котором он подверг осмеянию трех незначительных поэтов-современников — Данше, Надаля и Сен-Дидье. Правда, Пушкин применил лишь конструкцию этого стихотворения, традиционную для французской поэзии (особое распространение получили две подобные эпиграммы — «Contre quatre papes» и «Bazire, membre de Convention», несомненно известная Пушкину), но все же посредничество Вольтера в данном случае не исключено.9

— «Вот зеркало мое — прими его, Киприда!». Это был перевод восьмистишия «Sur Laïs qui remit son miroir dans le Temple de Vénus», в свою очередь восходившего к Платону (иными словами, к греческой антологии) или же к его римскому подражателю — поэту и оратору IV в. н. э. Дециму Авсонию.10

Своим возникновением этот пушкинский опыт был обязан И. И. Пущину, задумавшему перевести фрагмент лагарпова «Лицея» об эпиграмме и надписи у древних, где указанное стихотворение Вольтера фигурировало в качестве одного из примеров.11 Конечно, никаких попыток ознакомиться с греческим или латинским текстом эпиграммы Пушкин не предпринимал. На Вольтера он ориентировался, определяя собственное отношение к Гомеру, Вергилию и некоторым другим древним авторам,12 Вольтеру всецело доверился, воссоздавая на русском языке античную эпиграмму.13 Впрочем, и Вольтеру он следовал лишь отчасти, «смягчая» лаконизм французского стихотворения и приближая этот весьма типичный образец антологического жанра14 — с помощью привычной поэтической фразеологии — к современному русскому читателю.15

Аналогичным образом поступил он и позднее, обратившись к переводу двух оригинальных вольтеровских стихотворений — знаменитых стансов «К г-же дю Шатле» (1741) и мадригала «Ульрике, принцессе прусской» — «Souvent un peu de vérité».

Это проявилось в переводе стансов (ср., например: «Qui n’a pas l’esprit de son âge» — «Кто применяться не умеет Своим пременчивым годам»; «Dons du ciel qui me consoliez Des amertumes de la vie» — «Вы, услаждавшие печали Минутной младости моей»; «Cesser d’aimer et d’être aimable» — «Проститься с сладостным мечтаньем» и т. п.; I, 248—249), но особенно в переводе мадригала, текст которого и переведен, и как бы слегка обновлен с помощью современных поэтических средств. То, что у Вольтера лишь обозначено, лишь названо, под пером Пушкина трансформируется в зрительный образ, приобретает более интенсивное, хотя и не противоречащее вольтеровскому, звучание (ср.: «Cette nuit dans l’erreur d’un songe» — «Недавно обольщен прелестным сновиденьем»; «Je vous aimais, princesse, et j’osais vous le dire» — «Мечталось, я любил тебя — И сердце билось наслажденьем. Я страсть у ног твоих в восторгах изъяснял»; I, 266).16 Отсюда и исчезновенье у Пушкина «дидактических» вводных строк.17

Больше Пушкин в лицейский период Вольтера не переводил.18 в поле его зрения. Об этом свидетельствует его первая поэма «Руслан и Людмила», если и не вдохновленная «Орлеанской девственницей» (как это утверждал в своих воспоминаниях Катенин),19 то уж по крайней мере перекликавшаяся с ней во многих деталях.20 Об этом свидетельствует «Гавриилиада» (1821), навеянная «Орлеанской девственницей» (хотя и в меньшей степени, чем «Войной богов» и «Потерянным раем» Парни). 21 Об этом свидетельствует целый ряд упоминаний Вольтера, цитат из него и реминисценций, в том числе и невольных, в пушкинских стихотворениях, критических заметках и письмах тех лет.22

На вольтеровских реминисценциях были, в частности, основаны две эпиграммы. Одна, направленная против М. Т. Каченовского в связи с его нападками на «Историю государства Российского» Карамзина, оканчивалась цитатой из вольтеровской сатиры «Бедняга» («Плюгавый выползок из гузна Дефонтена»; II, 61), причем Пушкин воспользовался уже существовавшим переводом И. И. Дмитриева, в свое время включившего эту убийственную характеристику Фрерона — врага и гонителя Вольтера — в эпиграмму на того же Каченовского. Другая эпиграмма (против кого она была направлена, неизвестно) содержала игривый намек на злоключения Панглоса, одного из персонажей повести «Кандид» (II, 206).

«вольтеровских пассажей» оказалась среди черновых вариантов и всякого рода подготовительных набросков. Так, в послании к В. Л. Давыдову (1821) первоначально присутствовала фраза «Намедни Я променял Вольтера бредни», в окончательном варианте получившая не столь определенное звучание — «Намедни Я променял парнасски бредни» (II, 652); в набросках стихотворения «Мой друг, уже три дня» (1822) находились строки «Поставя ни во что, Что я Вольтера крестник» (здесь Пушкина могло смутить схождение двух одинаковых слов) (II, 744); в «Послании к Л. Пушкину» (1824) фигурировали слова:

В бурной юности моей
Очарованный Вольтером

и (другой вариант)

В лета юности моей

(II, 906)

Наконец, в черновом автографе «Евгения Онегина» (гл. III) французский язык был назван «языком Вольтера и Парни» (позднее Вольтера заменил Расин, что сообщало этому определению бо́льшую историческую точность; VI, 312), а в числе авторов, представленных в библиотеке Онегина (гл. VII), были «барон д’Ольбах, Вольтер, Гельвеций», впоследствии уступившие место «певцу Гяура и Жуана», т. е. Байрону, и тем двум-трем неназванным романам,

В которых отразился век
И современный человек

С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,

(VI, 148, 438—439)

Эта замена писателей XVIII в. современными (судя по черновым наброскам, под «двумя-тремя романами» подразумевались «Мельмот-скиталец» Метьюрина, «Рене» Шатобриана и «Адольф» Бенжамена Констана)23 была связана с эволюцией замысла «Евгения Онегина», повлекшей за собой, в частности, преобразование седьмой главы романа и первоначальной характеристики героя.24 Свидетельство разнообразия его умственных интересов, деревенская библиотека Онегина в ее окончательном составе явилась «невольным выражением» его — осужденного поэтом — эгоизма.25

«Онегина» не попали и остальные упоминания Вольтера — в предисловии к первой главе (VI, 528) и в примечании к восьмой, кстати, в свою очередь перенесенном сюда из послания «К Овидию», откуда Пушкин изъял его перед отсылкой в Петербург А. А. Бестужеву или (что менее правдоподобно) во время печатания стихотворения на страницах альманаха «Полярная звезда».26 В этом примечании Пушкин полемизировал с Вольтером, который неоднократно утверждал — о «Dictionnaire philosophique», в «Notes sur le Triumvirat», в «Epître à Horace», — что причиной изгнания Овидия послужила «тайная благосклонность Юлии, дочери Августа» (VI, 653).27 Своеобразную полемику с Вольтером можно уловить и в пушкинских «Заметках по русской истории XVIII века» (1822).28

«Голос обольщенного Вольтера не избавит ее (т. е. Екатерину II, — П. З.) славной памяти от проклятия России» (XI, 16) — эти слова, представляющие собой, по всей вероятности, ответ Карамзину, автору «Исторического похвального слова Екатерине II» (1802),29 звучали вместе с тем и упреком Вольтеру, способствовавшему легенде о «Минерве Севера» и о ее «просвещенном» государстве. В другом месте заметок Пушкин говорит об этом с еще большей определенностью: «Современные иностранные писатели осыпали Екатерину чрезмерными похвалами: очень естественно; они знали ее только по переписке с Вольтером и по рассказам тех именно, коим она позволяла путешествовать» (XI, 17).

«жестокой деятельности ее деспотизма», скрывавшегося «под личиной кротости и терпимости». Вольтер же в интерпретации Пушкина оказывался лишь жертвой «ее отвратительного фиглярства в сношениях с философами ее столетия». Отсюда и заключительное суждение поэта, в большой мере смягчающее резкость предшествующих: «Простительно было фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа в юпке и в короне, он не знал, он не мог знать истинны» (XI, 17).

С «Заметками по русской истории XVIII века» отчасти перекликается фрагмент «Мне жаль великия жены», где отношения Екатерины II с «фернейским философом» охарактеризованы одной иронической фразой, помещенной в чрезвычайно выразительном контексте (впрочем, и здесь объектом нападок является Екатерина):

Старушка милая жила
Приятно и немного блудно,
Вольтеру первый друг была,

И умерла, садясь на судно.30

(II, 341)

Приведенный отрывок датируется 1824 г., т. е. периодом пребывания ссыльного поэта в Михайловском. В Михайловском же — вновь после долгого перерыва — Пушкин принимается за перевод вольтеровских стихов — «Орлеанской девственницы» и сказочки «Что нравится дамам» (II, 445, 451, 975—976, 980).

В судьбе этих выполненных почти одновременно переводов много сходного: оба они остались в набросках, и в том, и в другом случае Пушкин прервал работу в самом начале и больше к ней не возвращался. Но это были, по-видимому, два различных этапа своеобразного отступления: от почти точного перевода огромной поэмы к вольному переводу сравнительно небольшой сказочки или же от попытки осуществить вольный перевод целого произведения к точному переводу небольшого фрагмента, процесс постепенного ограничения и облегчения поставленной им себе творческой задачи. 31

«Деву» и сказки Вольтера (равно как и сказки Лафонтена)32 Пушкин выделял из огромного поэтического наследия французского XVII и XVIII вв., в них (и только в них) он видел «памятники чистой романтической поэзии», которую противопоставлял поэзии «лжеклассической» во всех ее разнообразных формах (XI, 36—38; ср.: XI, 34, XIII, 134).

Между прочим, к этой «лжеклассической поэзии» Пушкин относил теперь скованную правилами трагедию (XI, 39), и в частности трагедию Вольтера. Так, с сожалением констатируя в черновике письма к П. А. Вяземскому от 5 июля 1824 г., что «век романтизма не настал еще для Франции», он пояснил свою мысль примером Казимира Делавиня (речь шла о трагедиях «Vêpres siciliennes» и «Paria»): «Лавинь бьется в старых сетях Аристотеля — он ученик трагика Вольтера, а не природы» (XIII, 102; ср.: XIII, 184, 381).

В том же самом письме Вольтер упоминался и в иной связи, на сей раз с большим сочувствием: «Французы ничуть не ниже англичан в истории. Если первенство чего-нибудь да стоит, то вспомните, что Вольтер первый пошел по новой дороге — и внес светильник философии в темные архивы истории. Робертсон сказал, что если бы Вольтер потрудился указать на источники своих сказаний, то бы он, Робертсон, никогда не написал своей истории» (XIII, 102).

Смысл этих слов заключался не только и не столько в сравнении Вольтера и весьма знаменитого в свое время автора «Истории царствования Карла V» (где, кстати, и находилась приведенная или, точнее, изложенная Пушкиным мысль), сколько в признании выдающейся роли «фернейского философа» в развитии европейской историографии. 33 «вольтеровской школе» Пушкин относил и себя. Во всяком случае, Вольтер сопутствовал ему в работе над большинством исторических сочинений.

В примечаниях к «Полтаве» (1828) Пушкин ссылается на Вольтера дважды (V, 66, 67). Однако это была лишь незначительная часть пушкинских заимствований из «Истории Карла XII» и «Истории Российской империи при Петре Великом», служивших поэту и ценным документальным источником, и важным источником близких ему идей. К Вольтеру в большей или меньшей степени восходили характеристики Карла XII и Петра, самый принцип освещения воссозданных в «Полтаве» событий путем сопоставления их главных участников — разрушителя и созидателя, удачливого полководца и гениального реформатора, а также историческая оценка Полтавского сражения, данная в начальных строках предисловия (1829), которым открывалось первое издание поэмы: «Полтавская битва есть одно из самых важных и самых счастливых происшествий царствования Петра Великого. Она избавила его от опаснейшего врага; утвердила русское владычество на Юге; обеспечила новые заведения на Севере, и доказала государству успех и необходимость преобразования, совершаемого царем» (V, 335).34

Весной 1831 г. Пушкин приступил к работе над очерком о французской революции, к «описанию преоборота, ниспровергшего во Франции все до него существовавшие постановления» и вместе с тем определившего дальнейшее историческое развитие. С какой обстоятельностью предполагал Пушкин проследить воздействие революции на современность, неизвестно: таких материалов в его тетрадках оказалось немного, хотя, по всей вероятности, труд этот еще ему предстоял. Что же касается дореволюционных «постановлений», или установлений (франц. institutions), то он намеревался охарактеризовать их весьма подробно.35

В этом Пушкин следовал «Размышлениям о главных событиях французской революции» Ж. де Сталь, с которыми был знаком давно, а также «Истории французской революции» Минье, которую получил при содействии Е. М. Хитрово и прочел летом 1831 г., но ограничиться простым изложением их вводных разделов не хотел. Историческое введение к его «этюду» было задумано как вполне самостоятельный обзор наиболее важных явлений французской истории с момента завоевания Галлии франками, сделанный на основе различных источников, среди которых центральное место занимал «Опыт о нравах» Вольтера.

Пушкин проштудировал «Опыт» лишь отчасти, он остановился на событиях 1355 г., для последующих периодов предполагая, по-видимому, обратиться к какому-либо другому труду, конспект же его охватывает всего полтора десятка глав. В первом томе (десятом по изданию, которым пользовался Пушкин) это главы XI, XII, XV, XVII, XVIII, XXII, XXV, XXXIII, XXXIV, XXXVIII, XLII, L, во втором (одиннадцатом) — главы LVIII, LIX, LXV, LXXVI, из общего числа 138. Некоторые выписки Пушкина представляют собой дословное воспроизведение вольтеровского текста, другие — воспроизведение неточное или сокращенное, подчас цитату заменяет ее пересказ, а в одном случае кратко изложен довольно внушительный по размерам фрагмент.36

наброски (XI, 202—203, 435, 441) позволяют судить лишь о его возможных очертаниях, не больше. Однако и этих страниц достаточно для того, чтобы убедиться в свободном характере использования и обработки Пушкиным сведений, извлеченных из «Опыта о нравах» (и кроме того, очевидно, из «Анналов Империи» и «Истории Парижского парламента»). Суждения Вольтера он соотносит с мнениями других историков, как современников «фернейского патриарха», так и представителей «новой школы», образовавшейся (согласно пушкинской же формулировке) «под влиянием шотландского романиста», т. е. Вальтера Скотта,37 и едва ли не в каждом конкретном случае пытается найти собственную, независимую точку зрения, соответствующую его представлениям о генезисе и эволюции феодализма.38

В качестве одного из документальных источников использован Вольтер и в «Истории Пугачева», и особенно в незавершенной «Истории Петра».

В первом из названных трудов Пушкин сослался на Вольтера всего один раз, как на «тогдашнего представителя господствующих мнений», процитировав из его переписки с Екатериной II несколько строк, касавшихся Пугачева (IX, 40). Тем не менее, по всей вероятности, Пушкин придавал большое значение если не самому этому фрагменту, то интересу «фернейского патриарха» к Пугачеву. Именно потому имя Вольтера и было упомянуто им первоначально в предисловии к книге. «Историческая страница, на которой встречаются имена Екатерины, Румянцева, двух Паниных, Суворова, Бибикова, Михельсона, Вольтера и Державина, — писал он, — не должна быть затеряна для потомства» (IX, 1).

В печатном тексте Вольтер отсутствовал: Пушкин внял совету директора казенной типографии, где печаталась «История Пугачева», в прошлом его лицейского товарища М. Л. Яковлева, совету, сделанному, впрочем, весьма тактично, в вопросительной форме: «Нельзя ли без Вольтера?». Любопытно, что на первых порах Пушкин отнесся к совету Яковлева с сомнением: «А почему ж? Вольтер человек очень порядочный, и его сношения с Екатериною суть исторические» (XV, 185). Но Яковлев сумел его убедить, и, возвращая 18-й корректурный лист, Пушкин, между прочим, добавил: «Из предисловия (ты прав, любимец муз!) должно будет выкинуть имя Вольтера, хотя я и очень люблю его» (XV, 186).

восторженным отношением к этому имени в официальных кругах и нежеланием навлечь на себя их гнев без достаточно серьезных оснований.39

В отличие от «Истории Пугачева», в процессе создания «Истории Петра» — как и в работе над очерком о французской революции — Пушкин прибегал к Вольтеру неоднократно, но так же, как и тогда, — наряду с множеством иных исторических источников, русских и иностранных.40

С наибольшим доверием Пушкин относился к «Истории Карла XII», о чем свидетельствуют и конкретные сведения, почерпнутые из этого труда, и особенно его намерение в дальнейшем изложить ряд событий и эпизодов, опираясь исключительно или преимущественно на Вольтера. К подобным эпизодам принадлежали «странное бендерское дело», взятие осенью 1715 г. Стральзунда, бегство 20 декабря того же года Карла XII в Швецию и его смерть при осаде Фридерихсгаля 11 декабря 1718 г.41

Сходным образом была использована «История Российской империи при Петре Великом».42 Так, в связи с посещением Петром I в 1717 г. Парижа Пушкин отметил: «О пребывании Петра в Париже смотри Вольтера и Дюкло» (X, 233). Но этим значение «Истории Российской империи» для Пушкина не ограничивалось. Просматривая ее, а также переписку Вольтера за период, когда книга создавалась, Пушкин не мог не заинтересоваться источниками, которыми Вольтер располагал, равно печатными и рукописными, в том числе и присланными ему при содействии И. И. Шувалова во французском переводе «экстрактами», часть которых, как известно, составил Ломоносов. Это же, в свою очередь, побудило его обратиться к библиотеке Вольтера, хранившейся (или, точнее, запертой) в Эрмитаже, куда поэт был допущен в виде исключения, первым из деятелей русской культуры, по особому дозволению Николая I.43

«Анекдоты о русском дворе в царствование Петра I и его второй супруги Екатерины» Вильбуа; среди бумаг вольтеровской библиотеки обнаружил он также (и скопировал) «Хронологический перечень главных событий царствования Петра I» и ряд других неизданных материалов и опубликованных сочинений о Петре и его эпохе.44

Вообще исторические штудии Пушкина и его раздумья над русской и европейской историей XVIII в. — политической, социальной, культурной — так или иначе, но неизменно приводили его к Вольтеру.

Еще в 1820 г. в письме к Вяземскому, комментируя выпад против него П. А. Катенина, Пушкин заметил: «Он опоздал родиться — и своим характером, и образом мыслей весь принадлежит 18 столетию. В нем та же авторская спесь, те же литературные сплетни и интриги, как и в прославленном веке философии. Тогда ссора Фрерона и Вольтера занимала Европу, но теперь этим не удивишь; что ни говори, век наш не век поэтов — жалеть, кажется, нечего, а все-таки жаль» (XIII, 15). Ироническое и даже отрицательное отношение к «веку минувшему» сочеталось у Пушкина, следовательно, с признанием определенных его преимуществ по сравнению с «веком нынешним».

Десять лет спустя — в послании «К вельможе» — Пушкин вновь затронул эту тему. Однако и самое обращение к ней, и смысл этого обращения, и цель — все это выглядело теперь совсем иначе. Измельчавшей современности и погрязшим в низменных расчетах «младым поколеньям» поэт решительно противопоставил намеренно идеализированные «дни Екатерины», Версаль и Трианон, и особенно резиденцию «некоронованного короля» тогдашней Европы — «давно умолкший Ферней»:

Посланник молодой увенчанной жены,

Умов и моды вождь, пронырливый и смелый,
Свое владычество на Севере любя,
Могильным голосом приветствовал тебя.
С тобой веселости он расточал избыток,

(III, 217)45

Изображая эту эпоху как время высокой интеллектуальной и эстетической культуры, Пушкин бросал вызов официальному демократизму булгаринского толка с его антифилософизмом и антивольтерьянством прежде всего.46 Не случайно послание в целом и «портрет» Вольтера в частности вызвали сочувственные отклики таких почитателей XVIII в. и «вольтеристов», как П. А. Вяземский 47 и В. Л. Пушкин, который, между прочим, связал — и не без оснований — это стихотворение с традицией Вольтера, имея в виду его épîtres — одну из вершин французской поэзии этого рода:


Что не забыт тобой затейливый Вольтер.
Ты остроумие и вкус его имеешь.
Пусть бесится, ворчит московский Лабомель:
Не оставляй свою прелестную свирель!48

«фабулистичность» и «протокольность», ее удивительная трезвость, ее сдержанность и лаконизм, ее необычайная лексическая ясность и синтаксическая сжатость — все это, несомненно, напоминает автора «Микромегаса» и «Кандида», «благоразумный слог» которого Пушкин неизменно ценил.49 Между тем к Вольтеру-поэту он временами относился весьма сдержанно. Это проявилось, например, в его незавершенной критической статье «О ничтожестве литературы русской» (1834). Вольтер, утверждал Пушкин, не поэт, он всего лишь философ, который овладел «и стихами, как важной отраслию умственной деятельности человека». «Он написал эпопею, с намерением очернить кафолицизм. Он 60 лет наполнял театр трагедиями, в которых, не заботясь ни о правдоподобии характеров, ни о законности средств, заставил он свои лица кстати и некстати выражать правила своей философии. Он наводнил Париж прелестными безделками, в которых философия говорила общепонятным и шутливым языком, одною рифмою и метром отличавшимся от прозы, и эта легкость казалась верхом поэзии». Даже «Орлеанскую девственницу», хотя Пушкин и считает ее единственным подлинно поэтическим произведением Вольтера, он не приемлет теперь из-за ее «цинизма». Без всякого воодушевления говорит он и о «неимоверном» влиянии Вольтера на современников: «Истощенная поэзия превращается в мелочные игрушки остроумия; роман делается скучною проповедью или галереей соблазнительных картин» (XI, 271—272).

И все же он сожалеет, что не Вольтеру, а его эпигонам суждено было в основном «овладеть» русской словесностью, и по-прежнему видит в нем первого по значению мыслителя (да и писателя) XVIII в., «великана сей эпохи». Великим писателем также называет его Пушкин в очерке «Вольтер», напечатанном в третьем томе «Современника» в связи с выходом в свет во Франции переписки «фернейского патриарха» с президентом де Броссом.50

«Всякая строчка великого писателя становится драгоценной для потомства. Мы с любопытством рассматриваем автографы, хотя бы они были не что иное, как отрывок из расходной тетради или записка к портному об отсрочке платежа. Нас невольно поражает мысль, что рука, начертавшая эти смиренные цифры, эти незначащие слова, тем же самым почерком и, может быть, тем же самым пером написала и великие творения, предмет наших изучений и восторгов. Но, кажется, одному Вольтеру предоставлено было составить из деловой переписки о покупке земли книгу, на каждой странице заставляющую вас смеяться, и передать сделкам и купчиям всю заманчивость остроумного памфлета», — отмечает Пушкин в начале статьи51 (XII, 75) и затем развивает эту мысль, иллюстрируя ее письмами Вольтера и его корреспондента (по пушкинскому определению, «одного из замечательнейших писателей прошедшего столетия»)52 — в собственных переводах, весьма достоверно передававших их эпистолярную манеру.53

Отразившиеся в этой переписке черты характера Вольтера — «его притязания, его слабости, его детская раздражительность» — не вызвали у Пушкина ни малейшего осуждения: «Мы охотно извиняем его и готовы следовать за всеми движениями пылкой его души и беспокойной чувствительности» (XII, 79). Не это, по мнению Пушкина, могло повредить Вольтеру «в нашем воображении», т. е. уронить его в глазах потомков. Наибольший ущерб репутации Вольтера нанесло его неумение «во все течение долгой своей жизни» сохранить собственное достоинство: «В его молодости заключение в Бастилию, изгнание и преследование не могли привлечь на его особу сострадания и сочувствия, в которых почти никогда не отказывали страждущему таланту. Наперсник государей, идол Европы, первый писатель своего века, предводитель умов и современного мнения, Вольтер и в старости не привлекал уважения к своим сединам: лавры, их покрывающие, были обрызганы грязью. Клевета, преследующая знаменитости, но всегда уничтожающаяся перед лицом истины, вопреки общему закону, для него не исчезала, ибо была всегда правдоподобна. Он не имел самоуважения и не чувствовал необходимости в уважении людей» (XII, 80).

Более других Пушкина убеждал в этом берлинский период жизни Вольтера и в особенности печальное и оскорбительное для французского писателя окончание этой «жалкой истории», в которой повинен был он сам. «Что влекло его в Берлин? — восклицал Пушкин. — Зачем ему было променивать свою независимость на своенравные милости государя, ему чужого, не имевшего никакого права его к тому принудить?» (XII, 80).

В словах этих таилось много личного.54 Финал, которым завершилось пребывание Вольтера при прусском дворе, внушал Пушкину горестные мысли и мрачные предчувствия: его собственное положение при дворе Николая I оказывалось не менее унизительным и — в противоположность вольтеровскому — безысходным. Вновь обрести утраченную независимость, пусть так, как это в свое время сделал Вольтер, Пушкину дано не было. Вольтер сам напрашивался на такое «жалкое посрамление», Пушкин же отвергнуть «своенравные милости» Николая не мог, хотя теперь отчетливее, чем когда-либо, сознавал, что «настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что... независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы» (XII, 81; ср.: XIII, 179).

ними русских читателей. Едва ли усматривая в этих семи строках что-либо, кроме одной из тех «прелестных безделок», о которых он с пренебрежением писал в статье «О ничтожестве литературы русской», Пушкин теперь явно предпочитал их «французским стихотворениям, писанным в нынешнем вкусе», где «мысль заменяется исковерканным выражением, ясный язык Вольтера — напыщенным языком Ронсара, живость его — несносным однообразием, а остроумие площадным цинизмом или вялой меланхолией» (XII, 79). «Нынешнему вкусу», иными словами — современной французской поэзии, он противопоставлял собственный «запоздалый вкус» поклонника поэзии классической, в которой вольтеровскому наследию принадлежало почетнейшее место. 55

Итак, многолетнее «общение» Пушкина с Вольтером представляло собой сложный творческий процесс. Образ Вольтера непрерывно эволюционировал в сознании русского поэта, привлекая его в разных обстоятельствах и в разное время различными особенностями и чертами. Вольтер-поэт особенно восхищал его в 1810-е — начале 1820-х годов, затем наступило некоторое охлаждение, позднее исчезнувшее, хотя и не в полной мере. Сочувствие Вольтеру-прозаику, проявившееся также в 1810-х годах, постепенно все нарастало. Вольтер-драматург, к которому Пушкин в молодые годы относился почтительно, к середине 20-х годов утратил для него всякое очарование. Между тем Вольтер-историк, почти не существовавший для него в молодые годы, с конца 20-х годов стал ему необычайно близок. С неодинаковой силой притягивала его к себе и личность «фернейского старца», которого он то несколько идеализировал, то резко осуждал.

Неизменным оставался лишь самый интерес Пушкина к этому «великому писателю», возникший «еще в ребячестве» и не покидавший его ни в юности, ни в зрелый период, ни в последние дни его жизни.

——————
Сноски

1 См.: Б. В. Томашевский. Пушкин, кн. I. М.—Л., 1956, стр. 682—683; Б. С. Мейлах. Пушкин и его эпоха. М., 1958, стр. 114; Н. А. Малеванов. Архивные документы Лицея в ГИАЛО (1811—1817). — В кн.: Пушкин и его время, вып. I. Л., 1962, стр. 269. См. также: К. Я. Грот. Пушкинский лицей (1811—1817). СПб., 1911, стр. 135.

2 См. в этой связи позднее поэтическое признание:

Еще в ребячестве, бессмысленный и злой,

Я встретил старика с плешивой головой,

С устами, сжатыми наморщенной улыбкой.

(III, 472; XVII, 29)

3 См.: П. Е. Щеголев. Из жизни и творчества Пушкина. М.—Л., 1931, стр. 26—28; Б. В. Томашевский. Пушкин, кн. I, стр. 41—43.

Сноски к стр. 87

—46; М. А. Цявловский. Статьи о Пушкине. М., 1962, стр. 90—104.

5 См.: Б. В. Томашевский. Пушкин, кн. I, стр. 75—76.

6 См.: Там же, стр. 35—38.

7 См.: Г. С. Глебов. Утраченная сказка Пушкина. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. 4—5. M.—Л., 1939, стр. 485—487.

Сноски к стр. 88

9 См.: Р. Р. Томашевская. К вопросу о французской традиции в русской эпиграмме. — В кн.: Поэтика, вып. 1. Л., 1926, стр. 105; Ю. Н. Тынянов. Пушкин и его современники. М., 1968, стр. 56; А. Глассе. Об источнике одной лицейской эпиграммы. — В кн.: Временник Пушкинской комиссии. 1970. Л., 1971, стр. 77—79.

10 См.: Сочинения Пушкина, т. I. СПб., 1900, стр. 45—52; Пушкин, т. I. СПб., 1907 (Библиотека великих писателей под ред. С. А. Венгерова), стр. 120—122.

11 И. И. Пущин. Записки о Пушкине. Письма. М., 1956, стр. 55—56.

12 См.: М. М. Покровский. Пушкин и античность. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. 4—5, стр. 32—36; Д. П. Якубович. Античность в творчестве Пушкина. — Там же, т. 6. М.—Л., 1941, стр. 116.

«Epigrammes imités de l’anthologie grecque»), принадлежал А. Д. Илличевскому («Sur une statue de Niobé»), которого, как и Пушкина, привлек Пущин, а также И. И. Дмитриеву («Sur Léandre» и «Sur une statue de Vénus»), впервые напечатавшему эти свои опыты еще в 1797 г. в «Аонидах» (кн. II, стр. 197), и К. Н. Батюшкову («Sur les sacrifices à Hercule»), опубликовавшему свой перевод в «Вестнике Европы» (1810, ч. LII, № 14, стр. 124). Старые переводы обладали несомненными поэтическими достоинствами, перевод Илличевского был выполнен несколько неуклюже, хотя и довольно точно; см.: Вестник Европы, 1814, ч. LXXVII, № 18, стр. 116—117; перепечатано в «Опытах в антологическом роде» (СПб., 1827, стр. 60). Кстати, тремя годами раньше названные стихотворения появились на русском языке в переводе П. Соколова в полном издании «Лицея» (Ликей, или Круг словесности древней и новой, ч. III. СПб., 1811, стр. 58—59), но это был почти дословный перевод, больше напоминавший прозу, и, возможно, замысел Пущина возник именно ему в противовес.

14 См.: L. Bertrand. La fin du classicisme et le retour à l’antique. Paris, 1897, p. 2—5.

15 См.: В. П. Гаевский. Пушкин в Лицее и лицейские его стихотворения. — Современник, 1863, т. XCVII, № 7, стр. 165—166. Ср.: Звенья, т. V. М.—Л., 1935, стр. 115. — С формальной точки зрения несколько ближе к вольтеровскому тексту был перевод той же эпиграммы, сделанный впоследствии Д. Саларевым (Благонамеренный, 1820, ч. X, № 11, стр. 375). Однако и этот перевод не вполне передавал ритмический рисунок французского подлинника, лексика же его и поэтический синтаксис отличались старомодностью и вообще говорили о слабом владении пером.

Сноски к стр. 89

16 Ср. вывод В. П. Гаевского о том, что переводы эти «нельзя считать ни весьма верными, ни удачными», к которому он пришел в результате педантичного сопоставления их с подлинником (Пушкин в Лицее и лицейские его стихотворения, стр. 167—170).

18 Несколько упоминаний Вольтера в эту пору см.: I, 169, 226. О Вольтере и «Орлеанской девственнице» речь идет также в письме Пушкина к В. А. Жуковскому, предположительно датированном 23—30 декабря 1816 г. (XVI, 429). Попутно отметим, что, посылая 2 марта 1818 г. отправлявшемуся в Лондон Н. И. Кривцову «Орлеанскую девственницу (в парижском издании 1801 г.), Пушкин еще раз с огромным сочувствием отозвался об этой поэме (II, 57). В той же связи см.: Литературное наследство, т. 58. М., 1952, стр. 147.

19 Литературное наследство, т. 16—18. М., 1934, стр. 640. — Катенину принадлежит и первое известное нам сравнение Пушкина с Вольтером (1818). Он называл молодого поэта «le jeune Monsieur Arouet», чем тот был «весьма доволен» (см.: П. В. Анненков. Материалы для биографии А. С. Пушкина. Сочинения Пушкина, т. I. СПб., 1855, стр. 56). Два года спустя «юным Аруетом» назвал Пушкина в письме к А. Н. Раевскому М. Ф. Орлов (см.: М. Ф. Орлов. Капитуляция Парижа. Политические сочинения. Письма. М., 1963, стр. 226). С Вольтером Пушкина сравнивали и в дальнейшем. Так, 21 марта 1827 г. П. Л. Яковлев сообщил из Москвы А. Е. Измайлову: «А. Пушкин живет здесь с одним из лицейских товарищей. Судя по всему, что я слышал и видел, Пушкин здесь на розах. Его знает весь город, все им интересуются: отличнейшая молодежь собирается к нему, как древле к великому Аруэту собирались все имевшие немного здравого смыслу в голове» (Звенья, т. VI. М., 1936, стр. 124). 12 апреля того же года В. И. Туманский в письме из Одессы обратился к нему со своего рода призывом: «Сделай милость, любезный Пушкин, не забывай, что тебе на Руси предназначено играть ролю Вольтера (разумеется, в отношении к истинному просвещению)» (В. И. Туманский. Стихотворения и письма. СПб., 1912, стр. 305). Приблизительно тогда же Н. М. Языков в первом послании к П. А. Осиповой назвал Пушкина «наследником мудрости Вольтера», а во втором сравнил его с Вольтером, но также с Гете и Расином (Н. М. Языков. Полное собрание стихотворений. Л., 1964, стр. 215, 238).

Сноски к стр. 90

20 См.: А. И. Кирпичников. Мелкие заметки об А. С. Пушкине и его произведениях. К «Руслану и Людмиле». — Русская старина, 1899, т. 97, кн. 2, стр. 439—440; Н. И. Черняев. Критические статьи и заметки о Пушкине. Харьков, 1900, стр. 610—612; П. Н. Шеффер. Из заметок о Пушкине. «Руслан и Людмила». СПб., 1902, стр. 4—5; Л. И. Шлионский. К вопросу о дефинитивном тексте поэмы «Руслан и Людмила». — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. III. М.—Л., 1960, стр. 388, 391, 394—395.

«Гавриилиада» Пушкина (по поводу издания В. Брюсова). — Родная земля, 1919, № 2, стр. 6—11 (ср. его же: Мелкие заметки к «Гавриилиаде». — В кн.: Пушкин. Статьи и материалы, вып. I. Одесса, 1925, стр. 20—31); перепечатано в кн.: М. П. Алексеев. Пушкин. Сравнительно-исторические исследования. Л., 1972, стр. 281—325; А. С. Пушкин. Гавриилиада, поэма. Редакция, примечания и комментарий Б. Томашевского (Труды Пушкинского Дома). СПб., 1922, стр. 55—56, 63, 70—72; Л. И. Вольперт. О литературных источниках «Гавриилиады». — Русская литература, 1966, № 3, стр. 95—103.

22 Несколько таких невольных вольтеровских реминисценций у Пушкина отметили Ф. Корш (Пушкин и его современники, вып. VII. СПб., 1908, стр. 51—53) и А. Ахматова (Временник Пушкинской комиссии. 1970. Л., 1972, стр. 38, 39).

Сноски к стр. 91

23 См.: А. А. Ахматова. «Адольф» Бенжамена Констана в творчестве Пушкина. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. I. М.—Л., 1936, стр. 91—114; Eugen Onegin, a novel in verse by Alexandr Pushkin, translated from the Russian, with a commentary, by V. Nabokov, v. 3. New York, 1964, p. 94—102.

24 См.: Ю. М. Лотман. К эволюции построения характеров в романе «Евгений Онегин». — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. III, стр. 156—160.

—208; Г. П. Макогоненко. Роман Пушкина «Евгений Онегин». М., 1963, стр. 98.

26 См.: Б. В. Томашевский. Пушкин, кн. I, стр. 538.

27 Н. О. Лернер (Звенья, т. V, М.—Л., 1935, стр. 64—65, 71, 77) указывает также на ряд других — вероятных — заимствований из Вольтера в пушкинском романе. Менее убедительно соображение В. И. Резанова о «внутренней связи» первой главы «Онегина» с вольтеровской сатирой «Le Mondain» (Пушкин и его современники, вып. XXXVI. Пгр., 1923, стр. 71—77) и особенно ее сопоставление с комедией «Право сеньора», проделанное А. П. Кадлубовским (там же, вып. V, СПб., 1907, стр. 1—29).

28 См.: Б. В. Томашевский. Пушкин, кн. I, стр. 566—585.

29 См.: П. Н. Берков. Пушкинская концепция литературы XVIII века. — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. IV. М.—Л., 1962, стр. 89. См. также: От классицизма к романтизму. Из истории международных связей русской литературы. Л., 1970, стр. 110.

30 См. в этой связи: П. Н. Берков. Пушкин и Екатерина II. — Уч. зап. Лен. гос. унив., 1955, № 200, сер. филол. наук, вып. 25, стр. 214; Новонайденный автограф Пушкина. Подготовка текста, статья и комментарии В. Э. Вацуро и М. И. Гиллельсона. М.—Л., 1968, стр. 87—90.

31 Об этом см.: Г. Д. Владимирский. Пушкин-переводчик. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. 4—5, стр. 328—329; Б. В. Томашевский. Вопросы языка в творчестве Пушкина. — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. I. М.—Л., 1956, стр. 165; М. П. Алексеев. Пушкин и Чосер. — В кн.: М. П. Алексеев. Пушкин. Сравнительно-исторические исследования, стр. 387—392. — Из прочих свидетельств интереса Пушкина к поэзии Вольтера в 1820-е годы следует назвать стихотворение «Не веровал я троице доныне» — перевод мадригала «Oui, j’en conviens chez moi la trinité» (см.: М. А. Цявловский. Статьи о Пушкине, стр. 371), и, возможно, восьмистишие «Счастлив ты в прелестных дурах» (см.: Н. О. Лернер. Рассказы о Пушкине. Л., 1929, стр. 211—212).

Сноски к стр. 93

32 Об этом см.: Б. В. Томашевский. Пушкин и Лафонтен. — В кн.: Б. В. Томашевский. Пушкин и Франция. Л., 1960, стр. 255—261.

—Л., 1946, стр. 222—223; Е. А. Косминский. Вольтер как историк. — В сб.: Вольтер. М.—Л., 1948, стр. 153—182.

34 См.: Н. В. Измайлов. К вопросу об исторических источниках «Полтавы». — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. 4—5, стр. 435—452; Б. В. Томашевский. Заметки о Пушкине. Один из источников «Полтавы». — Там же, стр. 481—483. Ср.: С. С. Барская. Пушкин в работе над историческими источниками «Полтавы». — Уч. зап. Ташкентск. веч. пед. инст. им. В. Г. Белинского, 1961, вып. 12, стр. 54—90.

Сноски к стр. 94

35 Об этом см.: Б. В. Томашевский. Пушкин и история французской революции. — В кн.: Б. В. Томашевский. Пушкин и Франция, стр. 175—216.

36 Об этом см. подробно: Я. И. Ясинский. Работа Пушкина над историей французской революции. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. 4—5, стр. 359—385.

—81, 99, 116—117, 119.

38 См.: Б. В. Томашевский. Пушкин, кн. II, стр. 178—181.

Сноски к стр. 95

39 Ср.: А. Чхеидзе «История Пугачева» А. С. Пушкина. Тбилиси, 1963, стр. 152—153; Н. Н. Петрунина. Вокруг «Истории Пугачева». — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. VI. Л., 1969, стр. 244—246.

40 Попутно следует отметить в романе «Арап Петра Великого» цитату из «Орлеанской девственницы», введенную для характеристики нравственной атмосферы в эпоху Регентства, а также упоминание в этой связи молодого Вольтера — «Аруэта».

—200.

42 Ср.: там же, стр. 103—104.

Сноски к стр. 96

43 См.: Д. П. Якубович. Пушкин в библиотеке Вольтера. — Литературное наследство, т. 16—18, стр. 905—922; М. П. Алексеев. Библиотека Вольтера в России. — В кн.: Библиотека Вольтера. Каталог книг. М.—Л., 1961, стр. 41—48.

44 Между прочим, во время посещения библиотеки 10 марта 1832 г. Пушкин сделал рисунок, который изображал статую «фернейского патриарха», изваянную Гудоном и находившуюся тогда, как и библиотека, под запретом. Существуют и другие пушкинские рисунки, изображающие Вольтера; из них более известен «портрет» на обложке статьи «Вольтер» (1836). Об этом см.: А. Эфрос. Рисунки Пушкина. [Л.], 1933, стр. 39, 47, 302, 304, 451, 456—457.

«Андрей Шенье» — «... в бессмертный Пантеон святых изгнанников входили славны тени», а также предварительные наброски этих строк).

46 Об этом подробнее см.: В. Э. Вацуро. Пушкин и проблемы бытописания в начале 1830-х годов. — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. VI, стр. 157—159. См. также: В. Э. Вацуро. Уолпол и Пушкин. — В кн.: Временник Пушкинской комиссии. 1967—1968. Л., 1970, стр. 53—57.

Сноски к стр. 97

47 Звенья, т. VI, стр. 256 (Письмо к В. Ф. Вяземской от 23 мая 1830 г.).

48 Сочинения В. Л. Пушкина. СПб., 1893, стр. 115. — Сходную мысль см. у А. Ф. Воейкова, который констатировал, что «в сем классическом послании Протей-Пушкин являет нам Шолье и Вольтера» (Славянин, 1830, ч. XIV, № 10, стр. 780). С вольтеровским посланием «A Boileau, ou Mon testament» (1769) отчасти перекликается также черновой набросок 1833 г. «Французских рифмачей суровый судия» (III, 305). Об этом см.: Б. В. Томашевский. Пушкин и Буало. — В кн.: Пушкин в мировой литературе. Л., 1926, стр. 54—58.

—Л., 1923, стр. 72—75; В. М. Жирмунский. Пушкин и западные литературы. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. III, стр. 72, 89; Г. А. Гуковский. Пушкин и проблемы реалистического стиля, стр. 335—338; В. В. Виноградов. Стиль Пушкина. М., 1941, стр. 581; А. З. Лежнев. Проза Пушкина. Опыт стилевого исследования. М., 1966, стр. 25, 30—35, 81, 243; F. Neubert. Studien zur vergleichenden Literaturgeschichte. Berlin, 1952, S. 95. См. также: P. Mérimée. Correspondance générale, t. V (sér. I). Paris, 1949, p. 501.

50 Книга эта (Correspondance inédite de Voltaire avec Frédéric II, le président de Brosses et autres personnages. Paris, 1836) находилась в личной библиотеке Пушкина. См.: Пушкин и его современники, вып. IX—Х. СПб., 1910, № 1490. — Другие принадлежавшие Пушкину издания сочинений Вольтера указаны там же, №№ 1491—1495.

Сноски к стр. 98

51 О рукописи Вольтера, обнаруженной в пушкинском архиве, см.: В. С. Люблинский. Неизвестный автограф Вольтера в бумагах Пушкина. — В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, т. II. М.—Л., 1936, стр. 257—265.

52 См.: Y. Bezard. Le président de Brosses d’après une correspondance inédite. — Revue d’histoire littéraire de la France, 1923, p. 350—360.

«Последний из свойственников Иоанны д’Арк», написанном на рубеже 1836—1837 годов и напечатанном в пятом томе «Современника», который вышел в свет уже после гибели поэта. «Приведенное» здесь «письмо» Вольтера к Дюлису было не только сочинено по всем правилам эпистолярного общения вольтеровских времен, но и насыщено типичнейшими атрибутами индивидуальной манеры «фернейского старца» (об этом см.: Н. О. Лернер. Рассказы о Пушкине, стр. 190—198; М. П. Алексеев. Из истории русских рукописных собраний. — В сб.: Неизданные письма иностранных писателей XVIII— XIX веков. М.—Л., 1960, стр. 114—115; Б. Смиренский. Перо и маска. М., 1967, стр. 18—20). С Вольтером связан и другой опубликованный посмертно (Современник, 1837, т. VI, стр. 399—402) пушкинский опыт «О Железной маске», хотя, по-видимому, он был создан значительно раньше. Об этом см. в кн.: Пушкин и его современники, вып. XXVIII. Пгр., 1917, стр. 87—95.

Сноски к стр. 99

54 См.: Б. В. Томашевский. Пушкин и французская литература. — В кн.: Б. В. Томашевский. Пушкин и Франция, стр. 128—132; М. П. Еремин. Пушкин-публицист. М., 1963, стр. 335—336.

55 См.: Б. В. Томашевский. Французская литература в письмах Пушкина к Е. М. Хитрово. — В кн.: Б. В. Томашевский. Пушкин и Франция, стр. 360—363.