Приглашаем посетить сайт

Черненко И. А. Интимное и публичное в романе И. В. Гете «Страдания юного Вертера»

И. А. Черненко

Интимное и публичное в романе И. В. Гете «Страдания юного Вертера»

http://natapa.msk.ru/biblio/sborniki/chernenko.htm

Спектр характеристик, определяющих жанровое своеобразие романа «Страдания юного Вертера», достаточно широк. «История всемирной литературы» подчеркивает: «Форма романа в письмах дала возможность глубоко раскрыть мир чувств героя, показать сложный процесс восприятия и осмысления впечатлений от немецкой действительности. Это роман сентиментальный, психологический и одновременно социальный...»[1] В рамках данного исследования учитываются, прежде всего, те особенности эпохального произведения И. В. Гете, которые характеризуют его как роман сентиментально-психологический.

Вертер – главный герой произведения – регулярно обращается с письмами к фиктивному адресату Вильгельму; эти безответные обращения составляют некое подобие дневника, где Вертер фиксирует события, так или иначе задевшие его чувствительную душу. Герой, не скованный собственной аналитической установкой и рассуждениями адресатов, использует возможности полного лирического самовыражения.

Очевидная оппозиция словарных значений интимного (как глубоко личного, сокровенного, задушевного) и публичного (как совершающегося в присутствии публики, открытого, гласного) наполняется новым смыслом при рассмотрении сквозь призму сентиментальной рефлексии главного героя романа. Самоотчет Вертера позволяет выделить интимный, задушевный круг общения главного героя романа и круг людей, вступив в диалог с которыми, он погружается в стихию публичной жизни.

Пространство задушевного общения Вертера замыкается на персонажах, эмоционально воспринимающих окружающий мир, тонко чувствующих природу, отзывчивых к искренним проявлениям радости, горя, любви, страданий – на тех немногих, чей душевный строй созвучен душевному строю Вертера, то есть на персонажах чувствительных. Чувствительность сентиментального героя проявляется, по словам С. В. Тураева, широко, означая «целый нравственный комплекс: верность природе (своей человеческой природе), добро и максимализм в человеческих отношениях тесно переплетаются и образуют своего рода модель мироустройства, полемически противостоящую неустроенности современной жизни»[2]. В истории Вертера такого рода «модель мироустройства», образованная чувствительными душами, имеет одну важную особенность: сюжет романа строится так, что в зоне интимного общения главного героя никогда не находится более одного персонажа одновременно (мы не учитываем фиктивного адресата писем – «дорогого друга Вильгельма»). Установленные или, наоборот, разрушенные задушевные связи здесь проецируются на географические перемещения. Поселившись в Вальхайме, Вертер знакомится с Лоттой, но в первых письмах из этого городка он горюет о том, что с ним рядом нет безвременно ушедшей из жизни подруги юности. Дружба с фройляйн фон Б. завязывается, когда страдающий герой, удаляясь от Лотты, поступает на службу и оставляет Вальхайм. Девушки, когда-либо допущенные в пространство задушевного общения Вертера, занимали там разное место, и потому по-разному он переживает разлуку с ними: Лотта никогда не покидает его мыслей, светлая печаль об умершей подруге юности контрастирует с полным забвением фройляйн фон Б.

Вертер, маркирующий всех иных персонажей, определяющий степень их чувствительности, а значит, возможности или невозможности созвучия душ, делает это в ряде случаев косвенно, выбирая особенный способ изложения мысли. Добиться понимания человека, лишенного чувствительности, холодного и рассудочного, Вертер попытается, используя целую систему примеров и доводов. Его предельно эмоциональная речь становится в таких случаях пространнее, структурированнее, но к пониманию собеседника это не приводит. Этические вопросы, побудившие начать разговор, остаются без общего для собеседников ответа. «Меня уже не раз упрекали, что мои рассуждения часто граничат с нелепицей [Radotage]»[3], – восклицает Вертер, споря с Альбертом. По подобному же сценарию разворачиваются все дискуссии с участием Вертера, но регулярные и привычные неудачи не излечивают героя от желания достучаться до сердца собеседника.

Очевидно, что в уже упомянутом споре с Альбертом, переданном в письме от 12 августа, – споре, где ставился вопрос о возможности самоубийства, - Вертер подчиняется принципам публичного общения. Опуская аргументы обеих сторон, касающиеся самого предмета спора, выделим из него несколько реплик:

«Ах вы, благоразумные люди [vernünftigen Leute]!– с улыбкой вскричал я. – Страсть! Опьянение! Помешательство! Вы, благонравные люди [sittlichen Menschen], стоите так невозмутимо, так безучастно в сторонке, и браните пьяниц, испытываете отвращение к безумцам…» [49].

«Это снова твои причуды, – cказал Альберт, – ты все преувеличиваешь [du überspannst alles]…» (50)

«Я собирался оборвать разговор, потому что меня ни один довод так не выводит из терпения [bringt mich so aus der Fassung], как изрекаемые ничтожные прописные истины [unbedeutenden Gemeinspruche], когда я сам говорю от полноты сердца [aus ganzem Herzen]» [50]

Диалог демонстрирует очевидную полярность героев: разуму здесь противостоит страсть, невозмутимости и безучастности – эмоции «через край», системе прописных истин – чувствительная «нелепица», в которую отливаются доводы Вертера.

Мотив прописных истин, изрекаемых собеседником, указывает на то, что собеседник Вертера не включен в круг его задушевного общения. В письме от 11 июня Вертер, характеризуя князя, который пригласил его пожить в своем поместье, утверждает, что у них «нет ничего общего»:

«Князь чувствует искусство и чувствовал бы еще лучше, если бы сам не ограничил себя отвратительным наукообразием [durch das garstige wissenschaftliche Wesen] и общепринятой терминологией [durch die gewöhnliche Terminologie]. Иногда я скрежещу зубами, когда со всем жаром воображения ввожу его в мир природы и искусства, а он, думая блеснуть, вдруг спотыкается о какую-нибудь избитую истину [mit einem gestempelten Kunstworte]» [79].

Тот же мотив изречения прописных истин в гиперболизированном виде возникнет в письме от 24 декабря. Посланник – «педантичный дурак», придирчивый и недовольный, приводит Вертера в бешенство: «Ни одного «и», ни одного самого ничтожного союза не уступит и смертельный враг всех инверсий…» [66] Очевидно, что посланник далее всех других персонажей находится от интимного круга общения Вертера, так как он пытается заключить вертерову чувствительность и страстность в тиски бюрократического бумаготворчества. Бюрократические прописные истины посланника граничат в глазах Вертера с уже настоящей глупостью.

Сам по себе выбор Вертером не любимой им публичной формы общения может настораживать, сеять сомнения в человеческих качествах собеседника, таких как доброта и способность к состраданию, несмотря на щедро раздаваемые Вертером определения со значением «порядочный, добрый, лучший, превосходный».

Амтман в письме от 17 мая, в самом начале романа, где упоминается о нем как новом знакомом, назван «порядочным человеком…открытым и прямодушным [einen braven Mann…einen offenen, treuherzigen Menschen]» [13]. Тот же старик-амтман, к которому в конце жизни обратится Вертер со всеми возможными доводами для спасения несчастного парня-убийцы, доводам не внемлет.

«за очень порядочного человека [an einen sehr braven Mann]» [21]. На протяжении всего романа уже самим Вертером соперник несколько раз аттестуется как прекрасный человек. Первое письмо встретившегося с Альбертом героя, датированное 30 июля, не только представляет жениха Лотты как «порядочного и милого человека [ein braver, lieber Mann]», но даже обнаруживает у него чувствительную душу [er hat viel Gefühl] [44]. Письмо же от 12 августа – то самое, которое целиком посвящено спору о возможности лишения себя жизни, – начинается со слов: «Бесспорно, Альберт – лучший человек [der beste Mensch] в мире» [47].

Положительные и весьма благосклонные характеристики соперника оборачиваются в финале противоположной: «Что толку в том, что я говорю себе снова и снова, какой он порядочный и добрый [brav und gut]! У меня внутри все переворачивается; я не могу быть справедливым» [104]. Отчаявшийся Вертер столь откровенно высказался только после безрезультатного для него спора о судьбе парня-убийцы, хотя в этих строках, очевидно, просматривается истинное отношение героя к Альберту, которое он всеми силами пытался скрыть от себя самого. Неумение понять страсть и проникнуться к ней сочувствием, в глазах Вертера, непростительно. Но едва ли не преступной является неспособность Альберта испытывать полное и совершенное счастье в браке с Лоттой и дать полное и совершенное счастье ей.

С точки зрения Вертера, счастье Лотты (впрочем, как и его собственное) гармония ее существования, находятся в прямой зависимости от чуткости и чувствительности избранника. В письме от 29 июля осторожно, но однозначно, Альберту уже отказывается в этих качествах:

«Со мной она была бы счастливей, чем с ним! О, он не тот человек, который способен ответить всем чаяниям ее сердца [O er ist nicht der Mensch, die Wünsche dieses Herzens alle zu füllen]. Ему не достает чуткости [ein gewisser Mangel an Fühlbarkeit], не достает… понимай, как хочешь. Его сердце не начинает биться, откликаясь, ну, скажем, на то место любимой книги, где мое сердце и сердце Лотты встречаются и становятся одним; и в сотне других случаев, когда приходится выражать наши чувства, вызванные поведением третьего лица» [80].

Несчастный, или не совсем счастливый, брак Лотты с Альбертом, мог быть предсказан Вертером, когда он не допустил Альберта в свой задушевный, интимный круг общения.

становятся индикаторами близости между персонажами, глубины восприятия ими жизни, непосредственности их чувств. Интимный круг созвучных душ не требует логических доказательств и долгих разъяснений. Сферы публичного и интимного разделены даже на стилистическом уровне: чем «публичнее» общение, тем длиннее фразы, тем больше слов необходимо для понимания.

– девица, приглашенная им, ее кузина и новая знакомая – Шарлотта С. Мнение последней о книгах поражает Вертера своей самобытностью. Меткие замечания о «Векфилдском священнике» вызывают его ответ. Но в чем заключались меткие замечания Лотты и как был построен (насколько логично!) монолог Вертера во славу «Векфилдского священника», засвидетельствовавший сходство их литературных вкусов, неизвестно. Вертер это опускает как несущественное. Ясно одно: Лотта, вызвав восхищение, вступила в круг задушевного общения.

Интимно-духовная близость, обнаруженная практически сразу после начала знакомства, достигает своего апогея в сцене после грозы: «Она стояла, облокотясь на подоконник, вглядываясь в окрестности; потом она посмотрела на небо, на меня; я увидел, что глаза ее полны слез; она положила руку на мою и сказала: «Клопшток!» Я сразу же вспомнил великолепную оду, пришедшую ей на ум, и погрузился в поток ощущений, которые она вызвала, произнеся пароль [versank in dem Strome von Empfindungen, den sie in dieser Losung über mich ausgoß]» [29].

Одно слово, близкое обоим имя вне всяческих подготовительных фраз заставляет героев погрузиться в стихию общих ощущений. Столь полное переживание, совместное переживание, единый поток эмоций, пожалуй, больше не повторятся. Но счастливое состояние, оптимистический тон, вызванные гармоническим созвучием душ, сохранятся до приезда Альберта.

Вертер и Лотта сходятся в оценке музыкальных произведений, рождающих в их душах похожие реакции. Они испытывают общую радость от обоюдного влечения к одному и тому же скрытому от взоров, уединенному уголку сада, где «высокие стены буков постепенно сдвигаются и…аллея от примыкающего к ней боскета становится все темнее» [60].

гармонировать с ней. Лотта в конце романа продолжает, как никто, понимать Вертера вне подробных отчетов и разъяснений. Но ее понимание из предугадывающего, опережающего становится запаздывающим, что вызывает особенно мучительный отклик у страдающего героя 12 сентября. В этот день Лотта подвергла его испытанию, поводом к которому стало невинное развлечение с птичкой: ««Она ест у меня изо рта», – сказала Лотта и протянула ей несколько крошек хлеба, зажав их между губами, на которых играла радостная улыбка невинно-участливой любви. Я отвернулся. Она не должна так поступать! [Sie sollte es nicht tun!] Она не должна разжигать мое воображение картинами небесной чистоты и блаженства, не должна будить мое сердце ото сна, в который погружает его иногда равнодушие к жизни!» [85 – 86]

Еще более показательным примером утерянной Лоттой способности предугадывать реакцию Вертера является случай, описанный 4 декабря. Ситуация, отраженная в этом письме, коррелирует с некоторыми эпизодами из первой части. Лотта играла на фортепиано разные мелодии, игра ее отвечала всем запросам чувствительной души героя. Мысли о счастливых ушедших временах и разбитых надеждах были вызваны зрелищем обручального кольца на пальце Лотты.

«Я метался по комнате. Мое сердце задыхалось от нахлынувших воспоминаний. «Ради бога! – вскричал я, в бурном порыве бросаясь к ней. – Ради бога, перестаньте!» Она остановилась и пристально посмотрела на меня. «Вертер! – сказала она с улыбкой, проникшей мне в душу. – Вертер, вы очень больны; ваши любимые блюда противны вам [Ihre Lieblingsgerichte widerstehen Ihnen]. Ступайте! И, прошу вас, успокойтесь!» [98]

Лотты, задавшей, определившей и обозначившей общий для нее и для Вертера эмоциональный настрой, сказав: «Клопшток!», больше не существует, впрочем, как не существует самого общего эмоционального потока. В контексте этой потерянной способности переживать то же и так же, как Вертер, и потому знать, предугадывать его будущие переживания, особенно трагичен эпизод из дополнения, принадлежащего издателю. Лотта сама дала пистолеты и своей рукой стерла с них пыль:

«Они были в твоих руках, ты стирала с них пыль, я целую их тысячу раз, потому что ты прикасалась к ним. И ты, посланница небес, покровительствуешь моему решению [begünstigst meinen Entschluß], и ты, Лотта, протягиваешь мне оружие, ты, из чьих рук я желал принять смерть и, ах! теперь принимаю ее» [129].

«Она не видит, она не чувствует [sie fühlt nicht], что сама готовит яд, который убьет и меня и ее саму; а я с наслаждением выпиваю до дна кубок, который она протягивает мне на мою погибель» [92]. Приветливый взгляд Лотты, благосклонное отношение к знакам внимания Вертера рождают в его сердце напрасные надежды на ее любовь и горькие сожаления о ее замужестве; сострадание к его мукам не смягчает его боли, а неуклонно направляет к самоубийству.

Круг интимного общения Вертера, после того как он покинул край несчастной любви, несколько расширился. Ищущий забвения герой познакомился с фройляйн фон Б., которая одарена «чувствительной душой [sie hat viel Seele], отражающейся в ее голубых глазах. Высокое положение ей в тягость и не приносит ее сердцу удовлетворения» [70]. Новую знакомую Вертера даже можно, по его словам, отдаленно сравнить с Лоттой, но Лотте не равен никто. И если душа Лотты изначально не ощутила «границ допуска» в душу Вертера, благодаря полному их созвучию, то для души фройляйн фон Б. условная граница допуска существует. В письме от 20 января Вертер отчетливо выражает мысль о существующей разнице, о невозможности подмены и замещения: «Она стремится вырваться из этой суеты, и мы целыми часами мечтаем о сельской жизни, о незамутненном счастье и благодати, ах! и о Вас!» [70]

Вертер и фройляйн фон Б. никогда до конца не были созвучны друг другу и отсюда возникают их взаимные упреки: Вертер неправильно понимает поведение фройляйн фон Б., даже обижается на нее, что немыслимо в отношениях с Лоттой. 16 марта девица почти указывает Вертеру на недостаточное проникновение в ее душу: «О, Вертер, – задушевным тоном сказала она, – как вы могли так истолковать мое смущение, зная мое сердце [konnten Sie meine Verwirrung so auslegen, da Sie mein Herz kennen]? Что я выстрадала из-за вас с того мгновения, как вошла в залу!» [74] Целый ряд причин внутреннего (мечты о Лотте) и внешнего характера (разгоревшийся скандал) разлучают героя с его подругой, но он легко примиряется с этой потерей.

В сущности, мы имеем в романе три стадии изменения сокровенного, интимного мира души Вертера. Письма, вплоть до письма от 16 июня, свидетельствуют о самодостаточности и целостности героя, гармонии его душевного строя. Тон задает первое, датированное 4 мая:

«Впрочем, я чувствую себя здесь превосходно [gar wohl]. Одиночество [die Einsamkeit]– драгоценный бальзам для моего сердца в этом райском краю [in dieser paradiesischen Gegend]…» [8]

«Я один [allein] и радуюсь [freue mich] тому, что живу в этой местности, которая создана для таких душ, как моя. Я так счастлив [so glücklich], мой дорогой, настолько целиком погружен в ощущение покоя [so ganz in dem Gefühle von ruhigem Dasein versunken], что мое искусство страдает от этого» [9].

Монолитное замкнутое единство души Вертера, открытое лишь величию и красоте природы, явилось определяющим условием того состояние покоя, которым безмятежно наслаждался герой до встречи с Лоттой. Повторяющийся мотив сна переплетается с описаниями патриархальных идиллических сцен, навеваемых древней «колыбельной песнью [Wiegengesang]» [10]. Гомер, погруженный в себя престарелый сновидец[4], проводник аполлонической меры и гармонии, как нельзя более соответствует настроению Вертера, еще не разбуженного любовью. Отчетливее всего эти нюансы настроения Вертера выявляются в письме от 22 мая:

«Я снова ухожу в себя и обретаю целый мир [Ich kehre in mich selbst zurück und finde eine Welt]! Снова больше в предчувствиях и смутных вожделениях, чем в ясных образах и жизненной полноте. И тогда все плывет перед моим взором, и я, грезя, улыбаюсь этому миру [und ich lächle dann so träumend weiter in die Welt]» [14].

После встречи с Лоттой, под влиянием Лотты интимная сфера Вертера перестраивается. Точнее, Лотта включается в интимную, сокровенную, духовную, чувствующую сферу героя, что приводит к потере самодостаточности, которая возмещается задушевным общением с Лоттой. Целое, самодостаточное единство на этой стадии составляют они оба. И это подлинно интимное единство.

Лотты, то есть следствием отторжения Лотты в публичную сферу, является полное и окончательное разрушение интимной сферы Вертера. Уже письмо от 20 января со всей очевидностью демонстрирует произошедшие фатальные изменения:

«Если бы вы видели меня, моя самая прекрасная, в этом непрерывном потоке развлечений! Какими безжизненными, иссохшими стали мои чувства [wie ausgetrocknet meine Sinne werden]! Ни одного мгновения полноты чувств [nicht einen Augenblick der Fülle des Herzens], ни одного счастливого часа! Ничего! Ничего!» [69]

Разрушение интимной сферы Вертера через воздействие публичной приводит к катастрофе, к гибели.

Оскорбительное поведение чванливых титулованных глупцов, весьма далеких от задушевного мира Вертера, и бюрократические тиски службы (то есть новые столкновения с внешним, враждебным, публичным миром) усугубляют болезненно чувствительное состояние героя и способствуют трагическому развитию событий.

Так, очертив круг интимного общения Вертера (куда пропуском служит чувствительность) и, соотнеся этот круг с пространством общения публичного, можно по-новому обосновать известный катастрофический финал. Именно психологический портрет главного героя романа И. В. Гете (одна из главных деталей портрета – четкое разграничение сфер интимного и публичного) во многом обусловливает перипетии сюжетного движения. Внешний мир, преломляясь в субъективном изложении Вертера, становится частью того же портрета. Таким образом, черты романа сентиментально-психологического здесь, несомненно, превалируют, поглощая и подчиняя признаки романа социального.



--------------------------------------------------------------------------------

– Т. 5. – М., 1986. – С. 225.

[2] Тураев С. В. От Просвещения к романтизму. – М., 1983. – С. 102.

[3] Goethe J. W. Die Leiden des jungen Werther // Goethe J. W. Poetische Werke in drei Bänden. – B. 1. – Berlin, Weimar, 1970. – S. 51. Здесь и далее роман цитируется в переводе автора статьи. Цифра в скобках означает номер страницы.

«Рождение трагедии из духа музыки» (1871).