Приглашаем посетить сайт

Эккерман И. П. Разговоры с Гёте в последние годы его жизни.
1823 г.

1823

Веймар, вторник, 10 июня. 1823 г.

Уже несколько дней, как я сюда приехал, но лишь сегодня впервые посетил Гете. Принят я был весьма радушно, впечатление же, которое Гете на меня произвел, было таково, что этот день я причисляю к счастливейшим в моей жизни.

Еще вчера, когда я письменно испрашивал дозволения к нему явиться, он ответил, что готов меня принять нынче в полдень. Итак, в назначенный час я подошел к его дому, где меня уже дожидался слуга, чтобы проводить наверх.

Внутренность дома производила самое отрадное впечатление; никакой пышности, все удивительно просто и благородно; слепки с античных статуй, стоящие на лестнице, напоминали о пристрастии хозяина дома к пластическим искусствам и греческой древности. Внизу несколько женщин, видимо, хлопотавших по хозяйству, сновали из комнаты в комнату. Доверчиво глядя большими глазами, ко мне подошел красивый мальчик, один из сыновей Оттилии.

Немного осмотревшись, я поднялся вместе с очень разговорчивым слугой на второй этаж. Он отворил дверь в комнату, перед порогом которой я должен был переступить надпись «Salve» — добрый знак гостеприимства. Через эту комнату он провел меня в другую, несколько более просторную, где и попросил подождать, покуда он доложит обо мне своему хозяину. Воздух здесь был прохладный и освежающий, на полу лежал ковер, красное канапе и такие же стулья придавали комнате веселый и радостный вид, в углу стоял рояль, на стенах висели рисунки и картины разного содержания и разной величины.

В открытую дверь видна была еще одна комната, также увешанная многочисленными картинами, через нее и направился слуга докладывать обо мне.

Я недолго ждал, покуда вышел Гете в синем сюртуке и в туфлях. Какой величественный облик! Я был поражен. Но он тотчас же рассеял мое смущение несколькими ласковыми и приветливыми словами. Мы сели на софу. В счастливом замешательстве от его вида, от его близости, я почти ничего не мог сказать.

Он сразу заговорил о моей рукописи.

— Я сейчас словно бы вернулся от вас, все утро я читал вашу работу, она не нуждается в рекомендациях, ибо говорит сама за себя.— Потом он одобрительно отозвался о ясности изложения, о последовательности развития мысли и добавил, что все это хорошо продумано и зиждется на добротном фундаменте.

— Я хочу поскорее увидеть ее напечатанной и еще сегодня пошлю письмо Котта с верховой почтой, а завтра отправлю рукопись с почтовым дилижансом,

Я поблагодарил его словами и взглядом.

Потом мы заговорили о моей дальнейшей поездке. Я сказал, что моя цель — Рейнская область, там я хочу пожить в каком-нибудь спокойном уголке и поработать над чем-нибудь новым. Но сначала я хотел бы поехать в Иену и дождаться ответа господина фон Котта.

Гете спросил, есть ли у меня знакомые в Иене, я ответил, что надеюсь представиться господину фон Кнебелю, в ответ он пообещал снабдить меня письмом и тем обеспечить мне наилучший прием.

— Ну, вот и хорошо,— сказал он еще,— если вы остановитесь в Йене, то мы будем близко, сможем друг к другу наведаться или написать, если возникнет надобность.

Мы долго сидели вместе в настроении покойном и дружелюбном. Я касался его колен, глядя на него, забывал обо всем, что хотел сказать, не мог вдосталь на него насмотреться. Лицо смуглое, энергическое, в морщинах, и каждая морщина исполнена выразительности. И столько в нем было благородной доброты и твердости, спокойствия и величия! Он говорил неторопливо и четко, такою представляешь себе речь престарелого монарха. Я чувствовал, что он покоится в себе самом, превыше всех людских славословий и порицаний. Неописуемо хорошо было мне подле него; на меня низошло успокоение, какое нисходит на человека, у которого после долгих трудов и упований наконец-то сбылось заветное желание.

Коснувшись в разговоре моего письма, он сказал, что я прав, утверждая: если кто умеет ясно разобраться в одном, значит, он и во многом другом разберется.

— Не знаю уж, как все это получается,— вдруг добавил он,— недавно я писал в Берлин, где у меня много добрых друзей, и почему-то вспомнил о вас.

При этом он тихо и ласково усмехнулся. Затем перечислил, что еще мне следует посмотреть в Веймаре, и сказал что попросит господина секретаря Крейтера меня сопровождать. Но прежде всего я должен воспользоваться случаем и посетить театр. Далее он спросил, где я остановился, добавил, что хочет еще раз меня повидать и пошлет за мною, когда у него выберется часок-другой.

Мы попрощались как друзья. Я был безмерно счастлив, ибо в каждом его слове сквозило благоволение и я чувствовал, что пришелся ему по душе.

Среда, 11 июня 1823 г.

Он вышел ко мне с двумя толстыми книгами в руках.

— Жаль,— сказал он,— что вы не намерены задержаться здесь, нам следовало бы получше узнать друг друга. Я хочу почаще видеть вас и говорить с вами. Но поскольку Общее необозримо велико, я сразу же подумал о Частном, оно, как Tertium (Третье (лат.), послужит нам точкой соприкосновения. В этих двух томах «Франкфуртского ученого вестника» за 1772/73 год вы найдете почти все мои маленькие рецензии той поры. Они не подписаны, но вы достаточно знаете мой слог, мой образ мыслей и, конечно же, отыщете их среди прочих. Мне хочется, чтобы вы поближе ознакомились с этими юношескими работами и сказали мне, что вы о них думаете. Мне нужно знать, стоит ли включать их в следующее собрание моих сочинений. От меня они теперь уже слишком далеки, и я о них судить не берусь. Но вы, молодые, сразу поймете, представляют ли они интерес для вас и в какой мере могут быть полезны литературе в нынешнем ее состоянии. Я распорядился сделать с них списки, которые передам вам позднее, для сравнения с оригиналом. Внимательно просматривая эти рецензии, вы очень скоро выясните, не надо ли там и сям что-то немного сократить или подправить, не изменяя характера целого.

Я отвечал, что с большой охотою возьмусь за эту работу и что единственное, чего я хочу,— сделать ее в соответствии с его пожеланием.

— Немного освоившись с нею,— отвечал он,— вы убедитесь, что этот труд вам вполне по плечу, и дело пойдет само собою.

Далее он сообщил мне, что дней через восемь собирается отбыть в Мариенбад и очень хочет, чтобы я до тех пор остался в Веймаре и мы могли бы видеться, беседовать и ближе узнать друг друга.

— И еще мне бы хотелось,—добавил он,—чтобы вы пробыли в Иене не несколько дней или недель, а обосновались бы там на все лето, покуда я, к осени, не ворочусь из Мариенбада. Я вчера уже написал туда относительно квартиры для вас и прочего устройства; мне хочется, чтобы вам было приятно и удобно в Иене. Там вы найдете самые разнообразные источники и пособия для дальнейших занятий и вдобавок образованное, гостеприимное общество, не говоря уж о прекрасных окрестностях, по которым вы сможете сделать не менее пятидесяти самых разнообразных прогулок, очень приятных и располагающих к тихим размышлениям. У вас будет довольно досуга написать для себя кое-что новое, а заодно оказать и мне некоторое содействие.

Я ничего не мог возразить на столь благожелательное предложение и с радостью принял его. Когда я стал прощаться, Гете был еще ласковее со мной и на послезавтра назначил мне час для продолжения беседы.

Понедельник, 16 июня 1823 г.

За эти дни я несколько раз посетил Гете. Сегодня мы преимущественно говорили о делах. Кроме того, я сказал несколько слов касательно франкфуртских рецензий, назвав их отзвуками его академической поры; ему, видимо, пришлось по душе это выражение, и он наметил для меня точку зрения, с которой их следует рассматривать.

Затем он вручил мне первые одиннадцать тетрадей «Искусства и древности», чтобы я, наряду с франкфуртскими рецензиями, взял их с собой в Иену в качестве второй работы.

— Мне было бы очень желательно,— сказал он,— чтобы вы хорошенько изучили эти тетради и не только составили общий указатель содержания, но отметили бы что в них нельзя считать завершенным, тогда я бы сразу увидел, какие нити мне следует подхватить, чтобы прясть дальше. Это будет для меня большим облегчением, да и вы не останетесь внакладе, ибо, работая над литературным произведением, зорче вглядываешься в него, воспринимаешь его острее, чем когда читаешь просто так, для души.

Я не мог не согласиться с его словами и сказал, что охотно возьму на себя и этот труд.

Четверг, 19 июня 1823 г.

Собственно, я уже сегодня хотел быть в Иене, но Гете вчера настойчиво попросил меня остаться до воскресенья и поехать с почтовым дилижансом. Еще вчера он дал мне рекомендательные письма и среди них одно к семейству Фроман. [1]

— Этот круг придется вам по вкусу,— сказал он,— я провел у них немало приятнейших вечеров. Жан Поль, Тик, Шлегели и еще многие именитые немцы с охотой посещали дом Фроманов, который и теперь еще остается местом встреч ученых, артистов и прочих уважаемых людей. Через неделю-другую напишите мне в Мариенбад, чтобы я знал, как вам понравилось в Иене. Кстати, я сказал сыну, чтобы он хоть разок навестил вас там за время моего отсутствия.

Я испытывал живейшую благодарность к Гете за его заботу обо мне и радовался, по всему видя, что он причисляет меня к своим близким и хочет, чтобы так же ко мне относились и другие,

В субботу 21 июня я простился с Гете и на следующий день уехал в Иену, где и поселился в загородном домике у простых и славных людей. В семействах господ фон Кнебеля и Фромана, благодаря рекомендации Гете, меня ждала радушная встреча и весьма поучительное общение. Взятые с собой работы продвигались успешно, кроме того, вскоре мне была суждена радость — я получил письмо от господина фон Котта, в котором он не только выражал согласие на издание моей рукописи, ему пересланной, но обеспечивал мне солидный гонорар да еще печатание в Иене под собственным моим наблюдением.

Суммы, им назначенной, мне должно было хватить не меньше чем на год, и я сразу же ощутил живейшую потребность создать что-нибудь новое и тем самым утвердить на будущее свое положение как литератора. Я полагал, что критико-теоретические работы после «Заметок о поэзии» для меня раз и навсегда остались позади. В этих статьях я силился уяснить себе основные и высшие законы поэзии и теперь всем существом жаждал на практике проверить таковые. В голове моей кишели планы больших и малых стихотворений, а также всевозможных драматических сюжетов; все дело лишь в том, думалось мне, чтобы правильно установить очередность и спокойно, с удовольствием взяться за работу.

Долго жить в Иене я был не очень-то расположен,— здесь царили тишина и однообразие, а я тосковал по большому городу, где бы имелся не только хороший театр, но и бурлила бы разнообразная жизнь, из которой я мог бы почерпнуть многое, способствующее моему быстрейшему внутреннему развитию. В таком городе я надеялся жить совсем неприметно, в любую минуту имея возможность уединиться для созидательного труда.

Тем временем, выполняя желание Гете, я уже успел вчерне закончить указатель содержания первых четырех выпусков журнала «Об искусстве и древности» и поспешил послать его в Мариенбад вместе с письмом, в котором я откровенно высказывал свои желания и намерения. Вскоре я получил следующий ответ:

«Указатель содержания, своевременно мною полученный, полностью соответствует моим желаниям и целям. Порадуйте же меня, по моем возвращении, еще и отредактированными «Франкфуртскими рецензиями», и я сумею выразить Вам свою глубокую признательность, которую вынашиваю уже теперь, сочувственно размышляя о Ваших взглядах, обстоятельствах, желаниях, целях и планах, дабы, воротясь домой, хорошенько потолковать с Вами о том, что может послужить Вам ко благу. Сегодня я ничего больше не скажу. Расставание с Мариенбадом заставляет о многом думать и многое делать, несмотря на боль, которую чувствуешь оттого, что так недолго пробыл в обществе дорогих тебе людей.

Надеюсь застать Вас погруженным в размеренный труд, из коего единственно проистекает как познание мира, так и жизненный опыт. Будьте здоровы, заранее радуюсь более длительному и тесному общению с Вами.

Гете.

Мариенбад, 14 августа 1823 г.»

Эти строки меня не только осчастливили, но и на время принесли мне успокоение. Я решил ничего не предпринимать самовольно и целиком положиться на его советы и пожелания. За это время я написал несколько маленьких стихотворений, закончил редактирование «Франкфуртских рецензий» и высказал свое мнение о последних в небольшой статье, предназначавшейся для Гете. Я с нетерпением ожидал его возвращения из Мариенбада, тем более что печатание моих «Заметок о поэзии» подходило к концу и я во что бы то ни стало хотел еще этой осенью дать себе небольшую передышку и хотя бы две-три недели провести на берегах Рейна.

Иена, понедельник, 15 сентября 1823 г.

Гете благополучно прибыл из Мариенбада, но, поскольку его здешнее загородное жилье не слишком удобно [2], решил пробыть в Иене лишь несколько дней. Он здоров и бодр, ему ничего не стоит совершить многочасовую прогулку пешком, и смотреть на него теперь поистине большое счастье.

После взаимных радостных приветствий Гете тотчас же заговорил о моих делах.

— Скажу вам без обиняков,— начал он,— мне бы очень хотелось, чтобы эту зиму вы провели у меня в Веймаре.—То были его первые слова, и он тут же перешел непосредственно к делу.— С поэзией и критикой у вас все обстоит превосходно, эти способности, как видно, заложены в вас самой природой. Таково ваше призвание, и его вы должны держаться, ибо в недалеком будущем оно обеспечит вам достаточные средства к жизни. Существует, однако, еще многое, пусть прямо не относящееся к области поэзии и критики, но что вы должны тем не менее усвоить. Важно еще не потерять слишком много времени и побыстрее со всем этим управиться. Прожив зиму в Веймаре, вы уже к пасхе узнаете так много, что только диву дадитесь. У вас будут самые лучшие источники и пособия, ибо всем этим я располагаю. Тогда вы почувствуете твердую почву под ногами, а значит, обретете спокойствие и уверенность в себе.

Предложение Гете обрадовало меня, и я сказал, что готов всецело подчиниться его воле и его желаниям.

— О квартире поблизости от меня,—продолжал Гете,— я позабочусь сам. В эту зиму каждая минута должна быть для вас наполнена содержанием. В Веймаре еще сосредоточено много хорошего и значительного, мало-помалу вы войдете в избранное общество, ничуть не уступающее избранному обществу больших городов. Да и мой дом посещают многие выдающиеся люди, постепенно вы с ними со всеми перезнакомитесь, и это общение станет для вас поучительным и полезным.

Гете назвал мне ряд прославленных мужей и кратко охарактеризовал деяния каждого из них.

— Где еще,— продолжал он,— на таком маленьком клочке земли найдете вы столько доброго! К тому же у нас еще имеется тщательно составленная библиотека и театр, который ни в чем не уступит лучшим театрам других немецких городов. Посему я повторяю: останьтесь у нас, и не на одну только зиму, пусть Веймар станет вашим постоянным местом жительства. Из него пути и дороги ведут во все концы света. В летнее время вы будете путешествовать и постепенно увидите все, что захотите видеть. Я здесь живу пятьдесят лет, и где только я не побывал за эти годы. Но в Веймар я всегда возвращаюсь с охотою.

Я был счастлив снова сидеть подле Гете, снова слушать его, сознавая, что я предан ему душою и телом. Если у меня есть ты, если ты пребудешь со мною и впредь, думал я, то все остальное приложится, и повторил, что готов сделать все, что он считает хоть в какой-то мере полезным для меня в моем особом положении.

Иена, четверг, 18 сентября 1823 г.

Вчера утром, перед отъездом Гете в Веймар, мне снова суждено было счастье побыть с ним часок. Он завел разговор весьма многозначащий, для меня положительно бесценный и благотворно воздействовавший на всю мою жизнь. Всем молодым поэтам Германии следует знать его, он и для них не останется бесполезным.

Начался разговор с того, что он спросил, писал ли я стихи этим летом. Я ответил, что несколько стихотворений я написал, но работал над ними без подлинной радости.

— Остерегайтесь,— сказал он в ответ,— больших работ. Это беда лучших наших поэтов, наиболее одаренных и наиболее трудоспособных. Я страдал от того же самого и знаю, во что мне это обошлось. Сколько было сделано зазря! Если бы я создал все, что был способен создать, для моего собрания сочинений недостало бы и ста томов.

Настоящее предъявляет свои права. Все мысли и чувства, что ежедневно теснятся в поэте, хотят и должны быть высказаны. Но, буде ты замыслил большое произведение, рядом с ним уже ничего не прорастет, оно отгоняет все твои мысли, да и сам ты оказываешься надолго отторгнут от всех приятностей жизни. Какое напряжение, какая затрата душевных сил потребны на то, чтобы упорядочить, закруглить большое Целое, какую надо иметь энергию, какую спокойную прочность житейского положения, чтобы наконец слитно и завершенно высказать то, что было тобою задумано. Если ты ошибся в главном — все твои усилия оказываются тщетны, если в твоем обширном и многообразном творении ты не везде сумел совладать с материалом,— значит, в Целом кое-где окажутся прорехи и критики станут бранить тебя, и тогда поэту вместо наград и радостей за весь его труд, за все его самопожертвование достанутся только изнеможение и горечь. Но когда поэт всякий день вбирает в себя настоящее и насвежо воссоздает то, что открывается ему, это бесспорное благо, и даже если что-то ему и не удастся, ничего еще не потеряно.

Возьмем Августа Хагена из Кенигсберга—великолепный талант; читали ли вы его «Ольфрида и Лизену»? Там есть такие места, что лучше некуда. Жизнь на Балтийском море, весь местный колорит — какое мастерское воссоздание! Но это лишь прекрасные куски, целое никого не радует. А сколько сил, сколько трудов положено на эту поэму! В ней он почти исчерпал себя. Теперь он написал трагедию!—Сказав это, Гете улыбнулся и на мгновенье умолк.

Я позволил себе вставить слово и заметил, что, насколько мне помнится, в «Искусстве и древности» он советует Хагену браться лишь за малые сюжеты.

— Вы совершенно правы,— сказал Гете,— но кто слушается, нас, стариков? Каждый считает: уж мне-то лучше знать, и одни гибнут, а другие долго блуждают в потемках. Впрочем, сейчас нет времени для блужданий, это был наш удел, удел стариков, но что толку было бы от наших поисков и блужданий, если бы вы, молодежь, захотели пойти теми же путями? Так с места не сдвинешься. Нам, старым людям, заблуждения в упрек не ставят, ибо дороги для нас не были проторены, с тех же, что явились на свет позднее, спрос другой, им заново искать и блуждать не положено, а положено прислушиваться к советам старших и идти вперед по верному пути. И тут уж мало просто шагать к цели, каждый шаг должен стать целью и при этом еще шагом вперед.

нынешнему самосознанию. Работайте до поры до времени только над небольшими вещами, быстро воплощайте то, чем дарит вас настоящая минута, и, как правило, вам всегда удастся создать что-то хорошее, и каждый день будет приносить вам радость. Поначалу давайте ваши стихи в журналы и газеты, но никогда не приспосабливайтесь к чужим требованиям и считайтесь лишь с собственным вкусом.

Мир так велик и так богат, так разнообразна жизнь, что поводов для стихотворства у вас всегда будет предостаточно. Но это непременна должны быть стихотворения «на случай», иными словами, повод и материал для них должна поставлять сама жизнь. Единичный случай приобретает всеобщий интерес и поэтичность именно потому, что о нем заговорил поэт. Все мои стихотворения — стихотворения «на случай», они навеяны жизнью и в ней же коренятся. Стихотворения, взятые, что называется, с потолка, я в грош не ставлю.

Смешно говорить, что действительная жизнь лишена поэтического интереса; в том и сказывается талант поэта, что позволяет ему и в обыденном подметить интересное. Побудительные причины, необходимые акценты, сюжетное ядро поэту дает жизнь, но только он сам может из всего этого сотворить прекрасное, одухотворенное целое. Вы ведь знаете Фюрнштейна, так называемого «певца природы», он написал стихотворение о хмелеводстве—прелестнее трудно себе представить. Недавно я ему посоветовал написать песни ремесленников, прежде всего песнь ткачей, и убежден, что он отлично справится с этой задачей, так как провел среди них всю свою юность, досконально знает их быт и, конечно же, сумеет подчинить себе материал. В том-то и заключается преимущество маленьких вещей, что ты можешь, более того — должен выбрать материал, который хорошо знаешь и с которым, безусловно, справишься. С большим поэтическим произведением дело обстоит по-другому, в нем ничего нельзя опустить, все, что скрепляет целое, все, что вплетается в замысел, должно быть воспроизведено, и притом с предельной правдивостью. Но в юности вещи познаются односторонне, а большое произведение требует многосторонности — тут-то автор и терпит крушение.

Я сказал Гете, что собирался написать поэму о временах года и вплести в ее сюжет занятия и увеселения разных сословий.

— Вот оно самое,— заметил он,— многое, возможно, и удастся вам, но кое-что, еще недостаточно продуманное, недостаточно узнанное, скорей всего не получится. Рыбак, например, может выйти удачно, а охотник нет. Но если в целом что-то не удалось, это значит, что как целое оно неудачно, и как бы хороши ни были отдельные куски, выходит, что совершенства вы не достигли. Попробуйте, однако, представить себе в воображении каждый кусок, из тех, что вам по плечу, как нечто самостоятельное, и вы, несомненно, создадите превосходное стихотворение.

Прежде всего, мне хочется предостеречь вас от собственных громоздких вымыслов: они будут требовать от вас определенного взгляда на вещи, а в молодости этот взгляд редко бывает зрелым. Далее: действующие лица с их воззрениями вдруг начинают жить своей, не зависящей от автора жизнью и похищают у него внутреннее богатство его дальнейших произведений. И, наконец: сколько времени тратится на то, чтобы упорядочить к связать разрозненные части, а этого никто не ставит нам в заслугу, даже если мы неплохо справились со своей работой.

С наличествующим сюжетом все обстоит куда проще. Здесь факты и характеры уже даны, поэту остается лишь одухотворить целое. К тому же он не растрачивает свое внутреннее богатство, ибо личного вкладывает не так уж много; времени и сил у него тоже уходит куда меньше, он ведь осуществляет лишь оформление материала. Более того, я советую обращаться к сюжетам, ранее обработанным. Сколько изображено Ифигений, и все они разные, потому что каждый видит и творит по-другому, по-своему.

До поры до времени оставьте все попечения о крупных вещах. Вы долго шли трудной дорогой, пора вам вкусить радостей жизни, и здесь наилучшее средство—работа над мелкими сюжетами.

Во время разговора мы ходили взад и вперед по комнате; я мог только поддакивать, ибо всем своим существом чувствовал его правоту. С каждым шагом у меня все легче становилось на душе, так как, должен признаться, обширные и многообразные замыслы, все еще недостаточно мне уяснившиеся, тяжким бременем давили на мои плечи. Сейчас я отбросил их,— пусть себе отдохнут, покуда я снова радостно не возьмусь за тот или иной сюжет и, постепенно познавая мир, хотя бы частично не овладею материалом.

Я понимаю: слова Гете делают меня на несколько лет старше и умнее, и всем сердцем чувствую, какое это счастье встретиться с настоящим мастером. Неизмерима польза от этой встречи.

Чему только я не научусь от него этой зимою, как обогатит меня общение с ним, даже в часы, когда он не будет говорить ни о чем значительном! Он сам, его близость формируют мой дух, даже когда он ни слова не произносит.

Веймар, четверг, 2 октября 1823 г.

В теплый, погожий день приехал я вчера из Иены в Веймар. В знак приветствия Гете тотчас же прислал мне абонемент в театр. Я использовал остаток дня на то, чтобы обосноваться на новом месте, тем паче что в доме Гете вечером царило большое оживление,— навестить его из Франкфурта прибыл французский посол граф Рейнхард, а из Берлина прусский государственный советник Шульц.

Но сегодня с утра я уже отправился к Гете. Он радовался моему приезду, был удивительно добр и приветлив. Когда я собрался уходить, он задержал меня, чтобы познакомить с советником Шульцем. Он провел меня в соседнюю комнату, где его гость рассматривал, разные произведения искусства, отрекомендовал меня и ушел, предоставив нас друг другу.

— Как хорошо,—тотчас же заговорил Шульц,—что вы решили остаться в Веймаре и помочь Гете в редактировании его еще не изданных сочинений. Он сказал мне, что ждет немалой пользы от вашего сотрудничества и потому надеется довершить кое-что из еще не законченного нового.

Я отвечал, что у меня одна цель в жизни — быть полезным немецкой литературе; надеясь, что здесь моя помощь окажется действенной, я готов надолго поступиться своими собственными литературными замыслами и намерениями. Не говоря уж о том, добавил я, что деловое общение с Гете не может благотворнейшим образом не сказаться на дальнейшем моем формировании, я думаю с помощью такого общения в ближайшие годы достигнуть известной зрелости и тогда значительно лучше выполнить то, что сейчас мне, конечно, еще не по плечу.

— Разумеется,— отвечал Шульц,— воздействие личности такого исключительного человека и художника, как Гете, неоценимо. Я тоже приехал сюда, чтобы приобщиться величию его духа и в нем почерпнуть свежие силы.

Засим он поинтересовался, как идет печатание моей книги, о которой Гете писал ему еще прошлым летом. Я сказал, что через несколько дней, вероятно, получу из Иены первые экземпляры и, конечно же, не замедлю преподнести ему один из них или переслать в Берлин, если он к тому времени уедет.

Потом мы расстались, обменявшись дружеским рукопожатием.

Вторник, 14 октября 1823 г.

Сегодня я впервые был приглашен к Гете на торжественное вечернее чаепитие. Придя первым, я был поражен ярко освещенной анфиладой, так как в этот вечер все двери стояли настежь. В одной из последних комнат я увидел Гете, который весело и бодро пошел мне навстречу. Мерный фрак и звезда очень его красили. Несколько минут мы еще были одни и прошли в так называемую «комнату с плафоном», где меня больше всего привлекала висевшая над красным диваном «Альдобрандинская свадьба» [3] . Зеленые занавески, обычно ее закрывавшие, были отодвинуты, и картина предстала передо мною в полном освещении; я радовался, что могу спокойно ею любоваться.

— Да,— проговорил Гете,— у старых мастеров были не только грандиозные замыслы, они умели воплощать их. У нас же, людей новейшего времени, замыслы тоже грандиозны, но нам редко удается воплотить их так свежо и сочно, как нам бы хотелось.

Тут вошли Ример и Мейер, вслед за ними канцлер фон Мюллер и другие почтенные господа и дамы из придворных кругов. Появился также сын Гете и госпожа фон Гете, с которой я впервые сегодня познакомился. Гости постепенно заполняли комнаты, повсюду царило оживление. Среди присутствующих было несколько красивых молодых иностранцев, с которыми Гете беседовал по-французски.

Общество мне понравилось, все держались свободно и непринужденно, одни стояли, другие сидели, смеялись, шутили, разговаривали, кто с кем хотел. Мы оживленно беседовали и с молодым Гете о «Портрете» Хувальда, на днях дававшемся в театре. Наши мнения об этой пьесе сошлись, и я порадовался, что молодой Гете так остроумно, с таким жаром ее разбирает.

Сам Гете был на редкость гостеприимен и любезен. Он подходил то к одному, то к другому и больше слушал, чем говорил сам, предоставляя говорить своим гостям. Госпожа фон Гете так и льнула к нему, ласкаясь, обнимала и целовала его. На днях я сказал ему, что театр доставляет мне огромное удовольствие, я наслаждаюсь, когда смотрю спектакль, но при этом не вдаюсь в раздумья о нем. Он меня одобрил, заметив, что такое восприятие, видимо, отвечает моему нынешнему душевному состоянию.

Потом он подошел ко мне с госпожой фон Гете и сказал:

— Вот моя невестка, вы уже знакомы?

Мы сказали, что только сейчас познакомились.

— Он такой же театрал, как и ты, Оттилия,— добавил Гете, когда мы улыбнулись, признав эту обоюдную слабость.— Моя дочь,— продолжал он,— не пропускает ни одного спектакля.

— Когда даются хорошие занимательные пьесы,— сказал я,—ходить в театр одно удовольствие, но плохая пьеса только испытывает наше терпение.

— Тут есть своя положительная сторона,— возразил Гете,— уйти неудобно, и мы принуждены слушать и смотреть плохую драму. В нас разгорается ненависть к плохому, а это позволяет нам лучше вникнуть в хорошее. Чтение — дело другое. Можно отбросить книгу, если она тебе не нравится, а в театре уж изволь досидеть до конца.

Я согласился с ним и подумал, что старик всегда скажет что-нибудь хорошее.

Мы разошлись в разные стороны, смешавшись с остальными, громко и оживленно разговаривавшими вокруг нас и в других комнатах. Гете направился к дамам, я присоединился к Римеру и Мейеру, которые рассказывали нам об Италии.

Немного позднее советник Шмидт сел за рояль и исполнил несколько фортепьянных пьес Бетховена; присутствующие с глубоким волнением ему внимали. Затем одна весьма остроумная дама [4] рассказала много интересного о Бетховене. Так время подошло к десяти часам, и кончился необычайно приятный для меня вечер.

Воскресенье, 19 октября 1823 г.

Сегодня я впервые обедал у Гете. Кроме него, за столом были только госпожа фон Гете, фрейлейн Ульрика [5] и маленький Вальтер, так что чувствовали мы себя совсем привольно. Гете вел себя как истинный отец семейства,— раскладывал кушанья, с необыкновенной ловкостью разрезал жареную птицу и успевал всем подливать вина. Мы весело болтали о театре, о молодых англичанах и прочих событиях последних дней. Очень оживлена и разговорчива была на сей раз фрейлейн Ульрика. Гете, напротив, больше молчал и лишь время от времени вставлял какую-нибудь примечательную реплику. И еще заглядывал в газеты и прочитывал нам отдельные места, главным образом касавшиеся успехов греческих повстанцев.

Далее разговор зашел о том, что мне следовало бы учиться английскому языку, Гете очень на этом настаивал прежде всего ради лорда Байрона, удивительной личности, никогда ранее не встречавшейся и вряд ли могущей встретиться в будущем. Мы перебрали всех здешних учителей, но оказалось что ни у одного из них нет безупречного произношения, почему мне и порекомендовали обратиться к кому-нибудь из молодых англичан.

я надеялся, что будущее предоставит мне довольно досуга, а может быть, и случай вникнуть и в эту науку.

Вторник, 21 октября 1823 г.

Вечером был у Гете. Мы говорили о «Пандоре». Я спросил, можно ли считать эту поэму завершенной, или же у нее существует продолжение. Он сказал, что больше у него ни слова не написано, потому что первая часть так разрослась, что вторая показалась ему уже излишней. А поскольку написанное можно, собственно рассматривать как целое, то он на этом и успокоился.

Я сказал, что лишь постепенно, с трудом пробивался к пониманию этого сложнейшего произведения и читал его так часто, что, можно сказать, выучил наизусть. Гете улыбнулся и сказал:

— Охотно верю, там все как бы накрепко заклинено. Я признался ему, что меня не совсем приятно поразил Шубарт[6], которому вздумалось утверждать, что в «Пандоре» объединено все, о чем по отдельности говорится в «Вертере», «Вильгельме Мейстере», «Фаусте» и в «Избирательном сродстве»; ведь такая его концепция делает всю поэму более непостижимой и непомерно трудной.

— Шубарт,— отвечал Гете,— иной раз копает слишком глубоко, но при этом он хорошо знает свое дело и судит достаточно метко.

Мы заговорили об Уланде.

— Когда литературные произведения,— сказал Гете,— сильно воздействуют на публику, я всегда думаю, что это неспроста. Раз Уланд пользуется такой популярностью, то должны же у него быть недюжинные достоинства. Сам я о его стихотворениях судить не берусь. Я с наилучшими намерениями взял в руки его томик, но. сразу же наткнулся на множество таких слабых, унылых стихов, что дальше мне читать уже не хотелось. Когда же я заинтересовался его балладами, то понял, что это истинный талант и что слава его небезосновательна.

Я спросил Гете, какого рода стихосложение он считает предпочтительным для немецкой трагедии.

— В Германии,— отвечал он,— на этот счет трудно прийти к единодушию. Каждый пишет, как ему вздумается и как это, по его мнению, соответствует теме. Наиболее достойным стихом был бы, пожалуй, шестистопный ямб, но для немецкого языка он слишком длинен; не располагая достаточным количеством постоянных эпитетов, мы обходимся пятистопником. Это тем более относится к англичанам из-за обилия односложных слов в их языке.

— В творениях старонемецкого зодчества,— сказал он,— нам в полном цветении открывается из ряду вон выходящее состояние человеческого духа. Тот, кто вдруг увидит это цветение, может только ахнуть, но тот, кому дано заглянуть в потайную, внутреннюю жизнь растения, увидеть движение соков и постепенное развитие цветка, будет смотреть на это зодчество иными глазами — он поймет, что видит перед собой. Я позабочусь о том, чтобы за эту зиму вы до известной степени вникли в эту важнейшую область искусства. И когда вы летом поедете на Рейн, вы сумеете полнее и глубже воспринять Страсбургский и Кельнский соборы.

Обрадованный этими словами, я ощутил живейшую благодарность.

Суббота, 25 октября 1823 г.

В сумерках я пробыл с полчаса у Гете. Он сидел в деревянном кресле за своим рабочим столом. Я застал его в настроении удивительно умиротворенном. Казалось, он преисполнен неземного покоя, вернее, мыслей о сладостном счастье, некогда низошедшем на него и вновь, во всей своей полноте, витающем перед ним. Он велел Штадельману поставить мне стул рядом с его креслом.

«Земную ночь» Раупаха и сейчас сказал, что, по-моему, эта пьеса появилась на подмостках не такой, какою она сложилась в уме автора, теперь в ней идея превалирует над жизнью, лирика над драмой и та нить, которую автор ткет и тянет через пять актов, вполне уложилась бы в два или три. Гете, со своей стороны, заметил, что идея пьесы вращается вокруг аристократии и демократии, а это лишено общечеловеческого интереса.

Далее я похвально отозвался о виденных мною пьесах Коцебу «Родственники» и «Примирение». Мне нравилось, что автор сумел свежим глазом взглянуть на обыденную жизнь, разглядеть ее интересные стороны и к тому же сочно и правдиво ее изобразить. Гете со мной согласился.

— То, что просуществовало уже двадцать лет и продолжает пользоваться симпатиями публики, конечно, чего-нибудь да стоит. Пока Коцебу держался своего круга и не преступал своих возможностей, его пьесы, как правило, были удачны. С ним произошло то же, что с Ходовицким; и тому вполне удавались сцены из бюргерской жизни, но когда он пытался изображать греческих или римских героев, из этого ровно ничего не получалось.

Гете назвал еще несколько удачных вещей Коцебу, в первую очередь выделив пьесу «Два Клингсберга»,

— Не приходится отрицать,— добавил он,— что Коцебу хорошо знал жизнь и смотрел на нее открытыми глазами. Современные трагики отнюдь не глупы и не лишены известных поэтических способностей, но они обойдены даром легкого, живого изображения и стремятся к тому, что превосходит их силы, почему я бы и назвал их форсированными талантами.

— Сомневаюсь,— сказал я,— чтобы эти поэты могли написать пьесу в прозе. Мне думается, что это будет пробным камнем для их способностей.

Гете и тут со мной согласился и заметил, что стих сам по себе усиливает поэтичность, более того, пробуждает ее.

Затем мы еще немного поговорили о предстоящих работах, а именно, о его «Поездке в Швейцарию через Франкфурт и Штутгарт». Эти три тетради хранились у него, и он намеревался прислать их мне, чтобы я прочитал отдельные записи и внес бы свои предложения, как сделать из них нечто целое.

— Вы увидите,— сказал он,— что я все записывал как бог на душу положит, под впечатлением момента, нимало не заботясь о плане и художественной завершенности, словом, эти записи вылились, как вода из ведра.

Мне очень понравилось такое сравнение, метко характеризующее нечто совершенно бесплановое.

Он еще сказал, приехала-де молодая полька, которая будет что-то играть на рояле. Я с радостью принял приглашение.

Немного позднее принесли театральную афишу: сегодня давались «Шахматы». Я не знал этой пьесы, но моя квартирная хозяйка так превозносила ее достоинства, что меня охватило жгучее желание пойти в театр. Вдобавок я с утра чувствовал себя неважно и подумал, что в такой день веселая комедия устроит меня больше, нежели блестящее общество.

Под вечер, за час до начала спектакля, я зашел к Гете. В доме уже царило необычное оживление; проходя мимо, я слышал, как в большой комнате настраивают рояль, подготовляя его к концерту.

Гете я застал одного в его комнате, он уже надел парадный костюм и, видимо, был доволен моим появлением.

— Давайте побудем здесь,— сказал он,— и побеседуем до прихода других гостей.

«Никуда уже ты не уйдешь»,— подумал я. Конечно, очень приятно побыть вдвоем с Гете, но когда явятся многочисленные и незнакомые господа и дамы, ты волей-неволей будешь чувствовать себя не в своей тарелке. . Гете и я ходили взад и вперед по комнате. Прошло совсем немного времени, как мы уже заговорили о театре, в я, воспользовавшись случаем, повторил, что театр для Меня неиссякаемый источник наслаждения, тем паче что раньше-то я почти ничего не видел и теперь едва ли не все спектакли производят на меня сильное и непосредственное впечатление.

— Да,— присовокупил я,— театр так меня захватил, Что сегодня я терзаюсь сомнениями и нерешительностью, хотя мне и предстоит столь прекрасный вечер в вашем доме.

— Знаете что? — вдруг сказал Гете, он остановился и смотрел на меня пристально и ласково.— Идите в театр! Не стесняйтесь! Если сегодня веселая пьеса вам больше по душе, больше соответствует вашему настроению, то идите непременно! У меня будет музыка, и такие вечера повторятся еще не раз.

— Хорошо,— ответил я,— я пойду, сегодня мне, пожалуй, лучше будет посмеяться.

— Что ж,— сказал Гете,— в таком случае оставайтесь у меня до шести, мы еще успеем перекинуться несколькими словами.

Штадельман принес две восковые свечи и поставил их на письменный стол. Гете предложил мне сесть к ним поближе, он-де хочет, чтобы я кое-что прочитал. И что же он положил передо мною? Свое последнее, любимейшее стихотворение, свою «Мариенбадскую элегию». [7]

Здесь я должен немного вернуться назад и сказать несколько слов о ее содержании. Сразу же по возвращении Гете с этого курорта в Веймаре распространилась молва, что там он свел знакомство с некоей молодой девицей, одинаково прелестной душою и телом, и почувствовал к ней страстное влечение. Стоило ему услышать ее голос в аллее, ведущей к источнику, как он хватал свою шляпу и спешил туда. Он не упускал ни единой возможности быть с нею и прожил там счастливые дни. Трудно давалась ему разлука, и в страстной тоске он написал дивно-прекрасные стихи, которые сберегает как святыню и хранит в тайне.

Я поверил в эту легенду, ибо она полностью гармонировала не только с его телесной крепостью, но с созидающей силой его духа и несокрушимой молодостью сердца. Давно жаждал я прочитать «Мариенбадскую элегию», но, разумеется, не решался просить его об этом. Теперь, когда она лежала передо мной, мне оставалось лишь славить прекрасное мгновенье.

Эти стихи он собственноручно переписал латинскими буквами на толстую веленевую бумагу, шелковым шнурком скрепив ее с переплетом из красного сафьяна, так что даже внешний вид рукописи свидетельствовал о том, сколь она ему дорога.

«Элегию», в каждой строке находя подтверждение широко распространившейся молве. Но уже из первой строфы было ясно, что знакомство произошло не в этот раз, а лишь возобновилось Стихи все время вращались вокруг собственной оси, чтобы снова вернуться к исходной точке. Конец, странно оборванный, производил необычное, душераздирающее впечатление.

Когда я кончил читать, Гете снова подошел ко мне.

— Ну как,— спросил он,— правда, ведь я показал вам неплохую вещь? И через несколько дней надеюсь услышать о ней ваш мудрый отзыв.— Мне было приятно, что Гете таким оборотом речи отклонил не в меру поспешное суждение, ибо впечатление было слишком новым, слишком мимолетным и ничего подобающего я об этих стихах сейчас сказать не мог.

Гете пообещал в спокойную минуту еще раз дать мне прочитать свою «Элегию». Но мне уже пора было идти в театр, и я простился, обменявшись с ним сердечным рукопожатием.

Возможно, «Шахматы» были хорошей и хорошо сыгранной пьесой, но я почти не видел и не слышал ее, мысли мои стремились к Гете.

Назавтра мне рассказали, что молодая полька, мадам Шимановская, в честь которой был устроен сей торжественный вечер, виртуозно исполняла фортепианные пьесы и привела в восторг все общество. Узнал я также, что Гете нынешним летом познакомился с нею в Мариенбаде и теперь она приехала повидать его.

«Этюды» Цаупера. Я же послал ему несколько стихотворений, написанных мною летом в Иене, о которых уже говорил ему.

Среда, 29 октября 1823 г.

Сегодня вечером, в час, когда зажигают фонари, я пошел к Гете и застал его оживленным, в приподнятом расположении духа; глаза у него сверкали, отражая огни свечей, он весь был преисполнен радости и молодой силы.

— Я понял, почему вы сказали мне в Иене, что хотите написать стихи о временах года. Теперь я советую вам это сделать, и сразу же начните с зимы. У вас зоркий, приметливый глаз.

Но я хочу сказать вам еще несколько слов о стихах. Вы уже стоите на той точке, с которой должен начаться прорыв к наиболее высокому и трудному в искусстве, к постижению индивидуального. И вы должны собраться с силами, чтобы этот прорыв осуществить, дабы вырваться из тенет идеи; у вас есть талант, вы во многом преуспели, пришла пора это сделать. На днях вы побывали в Тифурте, вот я и хочу в связи с этим дать вам одно задание. Хорошо бы вам еще три-четыре раза туда съездить. Вглядывайтесь в Тифурт, покуда не подметите характерных его сторон и не соберете воедино все мотивы, но при этом не жалейте усилий, тщательно все изучайте и постарайтесь отобразить в стихах, Тифурт того стоит. Я бы сам давно это сделал, да мне нельзя, я был свидетелем и участником тамошних важных перемен, близко со многим соприкасался, и разные частности слишком тесно обступят меня. Вы же появитесь там как чужой, попросите кастеляна рассказать вам о прошлом, а сами увидите лишь современное, бросающееся в глаза, примечательное.

Я сказал, что постараюсь именно так и поступить, хотя должен признаться, что задача мне задана не из легких, так как все это мне достаточно чуждо.

— Я знаю,— сказал Гете,— что вам будет трудно, но восприятие и воссоздание частного и составляет сущность искусства.

И не надо бояться, что частное индивидуальное не найдет отклика. В любом характере, как бы отличен он ни был от других, в любом подлежащем воссозданию объекте, от камня и до человека, есть нечто общее, ибо все повторяется и нет на свете ничего, что существовало бы лишь однажды.

— На этой ступени индивидуального воссоздания,— продолжал Гете,— начинается то, что мы называем творчеством.

Не все было ясно мне в его словах, но от вопросов я воздержался. Возможно, думал я, он подразумевает сплав идеального с реальным в искусстве. Соединение того, что существует вне нас, с тем, что от рождения нам присуще. Но не исключено также, что он толкует о чем-то совсем другом. А Гете продолжал:

— И обязательно ставьте дату под каждым стихотворением. — Я вопросительно взглянул на него, неужели это так важно? —Тогда, —добавил Гете, — оно будет еще и записью вашего душевного состояния в ту пору. А это немало значит. Я долгие годы вел такой дневник и знаю, как это важно.

— Итак, вы отправляетесь в Финляндию,—шутя крикнул он мне вслед. Дело в том, что сегодня давали «Иоганна из Финляндии», сочинение госпожи фон Вейсентурн.

В этой пьесе не было недостатка в эффектных положениях, но она до того была перегружена трогательностью и тенденциозностью, что в целом произвела на меня не слишком приятное впечатление. Правда, последний акт мне очень понравился и примирил меня со всеми остальными.

Эта пьеса навела меня на такие размышления: действующие лица, лишь посредственно обрисованные автором, на театре неизбежно выигрывают, так как живые люди — актеры превращают их в живые существа и придают им соответствующую индивидуальность. И напротив, действующие лица, мастерски изображенные крупными писателями, так сказать, уже явившиеся на свет с яркой индивидуальностью, часто теряют от сценического воплощения, ибо актеры, как правило, не вполне соответствуют изображаемым лицам и лишь немногие из них способны полностью поступиться собственной индивидуальностью. Если актер не вполне сходствует со своим героем или не обладает даром отречения от себя самого, то возникает некая помесь и характер действующего лица утрачивает свою чистоту. Потому-то в пьесе действительно большого писателя до зрителя лишь отдельные образы Доходят такими, какими их задумал автор.

Понедельник, 3 ноября 1823 г.

[8] и все общество еще не встало из-за стола. Я хотел было уйти, но он заявил, что ему приказано доложить обо мне и что его господин будет доволен моим приходом, так как час уже поздний. Я не стал возражать и подождал несколько минут, пока ко мне не вышел Гете в наилучшем расположении духа; мы вместе прошли в его комнату. Мой приход был, видимо, приятен ему. Он тотчас же велел принести бутылку вина, налил мне и себе тоже.

— Покуда я не забыл,— сказал он, отыскивая что-то на столе,— вот вам билет на концерт. Мадам Шимановская дает завтра вечером концерт в зале ратуши, грех было бы его пропустить.

Я отвечал, что не повторю глупости, которую сделал на днях.

— Она, наверно, очень хорошо играла,— добавил я.

— Превосходно! — отвечал Гете.

— Не хуже Гуммеля? — спросил я.

— Подумайте о том, что она не только отличная виртуозка, но и красивая женщина, а тогда все кажется еще лучше; так или иначе, но техника у нее поразительная!

— И силы достаточно?

— Да,— отвечал Гете,— то-то и замечательно в ней, обычно женщины такой силой не обладают.

— Я почитаю себя счастливым, оттого, что все-таки услышу ее,—сказал я.

Тут я заговорил о его «Поездке в Швейцарию через Франкфурт и Штутгарт», совершенной в 1779 году. Рукопись эту в трех тетрадях он несколько дней назад передал мне, и я уже успел основательно ее изучить. Я упомянул о том, как много он вместе с Мейером размышлял в ту пору о предметах, достойных изобразительного искусства.

— Да,— сказал Гете,— ничего не может быть важнее предмета, содержания, и что стоило бы все искусствоведение без него. Талант растрачен попусту, если содержание ничтожно. Именно потому, что у новейших художников отсутствует достойное содержание, хромает и все новейшее искусство. Это наша общая беда. Признаться, я и сам не раз поддавался недоброму духу времени. Лишь немногие художники,— продолжал он,— отдают себе отчет, в том, что могло бы способствовать их умиротворению. Так, например, они не задумываясь изображают моего «Рыбака» [9], хотя живописать в нем нечего. В этой балладе выражено только ощущение воды, ее прелесть, что летом манит нас искупаться, больше там ничего нет, ну при чем тут, спрашивается, живопись!

Далее я сказал, что мне радостно было читать в описании путешествия об интересе, с каким он относился ко всему окружающему, как живо все воспринимал: строение и местоположение гор, горные породы, почву, реки, облака, воздух, ветер и погоду. А потом, когда речь пошла о городах,— их возникновение и последовательное развитие: их зодчество, живопись, театр, городское устройство и управление, ремесла, экономику, строительство дорог, а также расы, образ жизни, характерные черты людей; и затем обращение к политике, военным действиям, сотням прочих предметов и обстоятельств.

Гете отвечал:

— Но вы не найдете там ни слова о музыке, ибо она тогда не входила в круг моих интересов. Пускаясь в путешествие, каждый должен знать, что он хочет увидеть и что до него касается.

Тут вошел господин канцлер. Немного поговорив с Гете, он обратился ко мне и весьма благосклонно, к тому же с большим пониманием, высказался об одной моей статейке, которую прочитал на днях. Вскоре он снова ушел в комнату к дамам, откуда слышались звуки рояля.

После его ухода Гете сказал о нем несколько добрых слов и добавил:

— Все эти превосходные люди, с которыми вы вступили во взаимно приятное общение, и есть то, что я называю родиной, к родине же всегда стремишься вернуться.

Я отвечал, что уже начинаю ощущать благотворное воздействие здешнего моего пребывания, мало-помалу выбираюсь из плена прежних моих идеальных теоретических воззрений и все больше ценю пребывание в настоящем.

— Куда ж бы это годилось, если бы вы не сумели его оценить. Но будьте последовательны и всегда держитесь настоящего. Любое настроение, более того, любой миг бесконечно дорог, ибо он — посланец вечности.

Наступило недолгое молчание, потом я заговорил о Тифурте, о том, как его следует воссоздать в стихотворении. Это многообразная тема, сказал я, и придать ей слитную форму очень нелегко. Проще всего было бы разработать ее в прозе.

— Для этого,— заметил Гете,— она недостаточно значительна. Так называемая дидактически-описательная форма была бы здесь, может быть, уместна, но целиком подходящей ее тоже не назовешь. Самое лучшее, если бы вы эту тему разработали в десяти или двенадцати маленьких стихотворениях, рифмованных, конечно, но в разнообразных стихотворных размерах и формах, как того требуют различные стороны и аспекты, дающие возможность обрисовать и осветить целое.

Этот совет представился мне весьма целесообразным.

— Да и что вам мешает воспользоваться еще и драматической формой и ввести, к примеру, разговор с садовником? Прибегнув к такому раздроблению, вы облегчите себе труд и оттените разные характерные черты. Многообъемлющее целое всегда дается труднее, и редко кто умеет сделать его вполне законченным.

Гете уже несколько дней чувствует себя неважно. В нем, видимо, засела злейшая простуда. Он часто кашляет, правда, громко и сильно, но кашель все же болезненный, так что он хватается рукой за грудь, там, где сердце.

Сегодня вечером перед театром я пробыл у него с полчаса. Он сидел в кресле с подложенной под спину подушкой. Похоже, что ему было трудно говорить.

После того как мы все-таки немного побеседовали, Гете предложил мне прочитать стихотворение, которым он намеревался открыть очередной выпуск «Искусства и древности». Не поднимаясь с кресла, он указал мне, где оно лежит. Я взял свечу, сел несколько поодаль от него у письменного стола и стал читать.

Странным и причудливым было оно. С первого раза я даже не совсем его понял, и все-таки оно глубоко меня захватило и взволновало. В нем шла речь о парии, и сделано все стихотворение было в виде трилогии. Голос поэта здесь словно бы доносился из какого-то неведомого мира, а изображено все было так, что мне долго не удавалось одухотворить эти образы. К тому же близость Гете не позволяла мне как должно углубиться в чтение.

хоть отчасти с ним освоиться. И чем больше я в него вникал, тем значительнее оно мне представлялось, я начинал понимать, на сколь высокую ступень искусства вознесена автором эта маленькая трилогия.

Потом мы перебросились с ним несколькими словами касательно сюжета и его разработки, и некоторые его замечания многое мне разъяснили.

— Конечно,— сказал он,— сюжет разработан здесь очень сжато, и надо хорошенько вчитаться, чтобы до конца его постигнуть. Мне самому он представляется дамасским клинком, выкованным из стальной проволоки. Но я сорок лет носил его в себе, так что у него достало времени очиститься от всего чуждого.

— На публику оно произведет большое впечатление,— сказал я,

— Ох, уж эта публика! — вздохнул Гете.

— Может быть, стихотворение следовало бы пояснить, как поясняют картину, рассказывая о предшествующих моментах и тем самым как бы вдыхая жизнь в момент, на ней изображенный?

— Я этого не считаю,— ответил он.— Картины — дело другое, стихи же состоят из слов, и одно слово может запросто уничтожить другое.

Гете, подумалось мне, очень точно указал на риф, наткнувшись на который терпят крушение толкователи стихов. Но невольно напрашивается вопрос: неужто нельзя обойти этот риф и, с помощью слов, все же облегчить понимание того или иного стихотворения, без малейшего ущерба для его хрупкой внутренней жизни?

Когда я собрался уходить, он попросил меня взять с собою листы «Искусства и древности», чтобы еще поразмыслить над «Парией». Он дал мне также «Восточные розы» Рюккерта, поэта, очень ему нравившегося, на которого он к тому же возлагал большие надежды.

Среда, 12 ноября 1823 г.

отзовется и придаст ему бодрости.

Оттуда я пошел в театр, где, при переполненном зале, давали отлично сыгранную комедию «Сестры из Праги», которая шла под неумолчный смех.

Четверг, 13 ноября 1823 г.

Несколько дней назад, когда я, воспользовавшись хорошей погодой, пошел прогуляться по Эрфуртской дороге, ко мне присоединился пожилой господин [10] , которого я по внешнему виду принял за состоятельного бюргера. Не успели мы обменяться несколькими словами, как разговор уже зашел о Гете. Я спросил, знает ли он Гете лично.

— Знаю ли я его! — не без самодовольства воскликнул мой спутник.— Да я около двух лет служил у него камердинером! — И он стал на все лады превозносить своего прежнего господина.

— Когда я к нему поступил, ему было лет двадцать семь,— сказал он; и был он такой быстрый, изящный и худой, хоть на руках его носи.

Я спросил, бывал ли Гете очень весел в ту пору своего пребывания в Веймаре.

— Разумеется,— отвечал тот,— с веселыми он был весел, но сверх меры — никогда. Напротив, он вдруг становился серьезен. И всегда-то он работал, всегда что-нибудь изучал, искусство и наука постоянно занимали первостепенное место в его жизни. По вечерам герцог часто посещал его, и они засиживались до глубокой ночи, разговаривая об ученых предметах, так что ему иной раз становилось невмоготу, и он только и думал: когда же герцог наконец уйдет! А изучение природы,— неожиданно добавил он,— и тогда уже было для Гете самым главным делом. Как-то раз он позвонил среди ночи, я вошел к нему в спальню и увидел, что он перекатил свою железную кровать на колесиках от дальней стены к самому окну, лежит и смотрит на небо.

«Ты ничего не заметил на небе?»—спрашивает он, и когда я сказал, что нет, говорит: «Тогда сбегай к караульному и спроси, не заметил ли он чего-нибудь». Я побежал, но караульный тоже ничего не заметил, о чем я и доложил своему господину, который лежал в той же позе и упорно смотрел на небо. «Послушай,— сказал он мне,— в эти минуты дело обстоит очень скверно, где-то либо уже происходит землетрясенье, либо оно скоро начнется». Он велел мне сесть к нему на кровать и показал, из каких признаков он это вывел.

— Какая же тогда была погода? — спросил я славного старика.

— Очень было облачно,— ответил он,— но ничто не шелохнулось, и духота была страшная.

Я поинтересовался, поверил ли он Гете в ту ночь.

— Да,— отвечал старик,— я поверил ему на слово, ведь то, что он предсказывал, всегда сбывалось.— Назавтра,— продолжал он,— мой господин рассказал о своих наблюдениях при дворе, причем одна дама шепнула своей соседке: «Слушай! Ведь он бредит!» Но герцог и другие мужчины верили в Гете, а затем выяснилось, что он все видел правильно. Недели через две или три до нас дошла весть, что в ту ночь, чуть ли не половина Мессины [11] была разрушена землетрясением.

Пятница, 14 ноября 1823 г.

мне руку и с божественной кротостью проговорил несколько слов. Сбоку от него стоял большой экран, который прикрывал печку и заодно затенял свечи, горевшие на дальнем конце стола. Господин канцлер вошел и присоединился к нам. Мы оба сели поближе к Гете и заговорили о сущих пустяках, чтобы он мог слушать, не утруждая себя разговором. Вскоре пришел еще и врач, надворный советник Ребейн, объявивший, что пульс у Гете, как он выразился, «весьма легкомысленный и бойкий», мы, конечно, обрадовались, а сам Гете отпустил по этому поводу какую-то шутку.

— Если бы только прошла боль в сердце! — сокрушенно вздохнул он.

Ребейн предложил поставить шпанскую мушку. Мы стали говорить о целительном действии этого средства, и Гете дал свое согласие. Ребейн перевел разговор на Мариенбад, и в Гете, видимо, пробудились приятные воспоминания. Тут все стали строить планы поездки туда будущим летом, кто-то заметил, что и великий герцог не преминет посетить этот курорт, короче говоря, все это, вместе взятое, привело Гете в наилучшее расположение духа. Потом речь зашла о мадам Шимановской и о ее пребывании в Веймаре, где все мужчины добивались ее благосклонности.

Когда Ребейн ушел, канцлер углубился в чтение индийских стихов, Гете же еще немного поговорил со мною о своей «Мариенбадской элегии».

В восемь часов канцлер откланялся. Я тоже хотел уйти, но Гете попросил меня еще остаться. Я снова сел. Разговор сразу же зашел о театре, так как завтра должны были давать «Валленштейна». Это послужило поводом для другого разговора — о Шиллере.

— Странно как-то у меня получается с Шиллером,— сказал я,— многие сцены из его драм я читаю с истинной любовью и восхищением, но вдруг натыкаюсь на прегрешение против самой сущности природы и дальше читать уже не могу. Даже с «Валленштейном» у меня происходит то же самое. Мне все кажется, что философия Шиллера шла во вред его поэзии, ибо она принудила его идею поставить над природой, более того — в угоду идее уничтожить природу. Все им задуманное должно было быть осуществлено, все равно в соответствии с природой или наперекор ей.

— Грустно,— сказал Гете,— что такой необыкновенно одаренный человек терзал себя философическими измышлениями, для него совершенно бесполезными. Гумбольдт привез мне письма, которые писал ему Шиллер в недобрую пору своих умозрительных рассуждений. Из них видно, как он бился тогда, силясь сентиментальную поэзию полностью отъединить от наивной, но, так и не найдя почвы для этого рода поэзии, испытывал несказанное смятение. Как будто,— с улыбкой присовокупил Гете,— сентиментальная поэзия может хоть как-то существовать без той наивной почвы, из которой она, в свою очередь, прорастает.

— Не мог Шиллер,— продолжал он,— творить до какой-то степени бессознательно или же руководясь инстинктом, ему было необходимо размышлять обо всем, что бы он ни делал, отсюда и то, что он, не в силах молчать о своих поэтических намерениях, говорил о них всем и каждому, так, например, он сцену за сценой рассказал мне все свои позднейшие произведения.

Моему же характеру, напротив, чужда была такая сообщительность касательно поэтических замыслов, я даже с Шиллером не делился ими, а молча их вынашивал [12] , и, как правило, никто ничего не знал, покуда я не завершал очередное произведение. Когда я показал Шиллеру «Германа и Доротею», он был очень удивлен, так как я и словом не обмолвился, что собираюсь писать эту поэму.

Но мне очень интересно, что вы завтра скажете о «Валленштейне»! Перед вами предстанут могучие образы, и вся драма произведет на вас такое впечатление, о котором вы сейчас, вероятно, даже не подозреваете.

«Валленштейна». Гете не преувеличил: впечатление было огромно, оно перебудоражило мне душу. Актеры, в большинстве еще помнившие время, когда Шиллер и Гете работали с ними, создали целую галерею выдающихся образов, я же, читая пьесу, не сумел в своем воображении достаточно эти образы индивидуализировать. Поэтому спектакль сильнейшим образом на меня подействовал, и я даже ночью не мог от него отделаться.

Воскресенье, 16 ноября 1823 г.

Вечером у Гете. Он все еще сидел в своем кресле и выглядел несколько слабым. Первый его вопрос был о «Валленштейне». Я отдал ему полный отчет в том впечатлении, которое произвела на меня эта драма со сцены. Он слушал с явной радостью.

Госпожа фон Гете ввела в комнату господина Сорэ, и тот просидел здесь около часа; по поручению великого герцога он принес золотые медали, которые Гете рассматривал и обсуждал, что, видимо, служило ему приятным развлечением.

Памятуя о своем обещании в подходящую минуту снова показать мне «Мариенбадскую элегию», Гете встал с кресла, поставил свечу на письменный стол и положил передо мною стихи. Я был счастлив, увидев их. Гете уже опять спокойно сидел в кресле, предоставив мне возможность углубиться в чтение.

Почитав несколько минут, я хотел что-то ему сказать, но мне показалось, что он заснул. Итак, я воспользовался благосклонным мгновением и стал еще и еще раз перечитывать «Элегию», испытывая при этом редкостное наслаждение. Юный жар любви, умягченный нравственной высотою духа, такою я ощутил основу этого стихотворения. Вообще-то чувства, здесь выраженные, показались мне сильнее, чем в других стихотворениях Гете, и я приписал это влиянию Байрона, чего не отрицал и сам Гете.

— Эти стихи — порождение беспредельной страсти,— добавил он,— когда я был охвачен ею, мне казалось, что никакие блага мира не возместят мне ее утраты, а теперь я ни за что на свете не хотел бы снова угодить в эти тенета.

Стихотворение я написал тотчас же после отъезда из Мариенбада, покуда ни чувства мои, ни воспоминания о пережитом еще не остыли. В восемь часов утра на первой же станции я написал первую строфу, а дальше стихотворствовал уже в карете и по памяти записывал на каждой станции, так что к вечеру все было готово и запечатлено на бумаге. Отсюда — известная непосредственность стихотворения; оно словно бы отлито из одного куска, и это, надо думать, пошло на пользу целому

— И в то же время,— заметил я,— вся стать его настолько своеобразна, что оно не напоминает ни одного вашего другого стихотворения.

— Это, наверно, потому,— сказал Гете,— что я сделал ставку на настоящее, точь-в-точь как ставят на карту большую сумму денег, и постарался, хоть и без преувеличений, насколько возможно, его возвысить.

Это высказывание показалось мне весьма существенным, ибо оно, проливая свет на поэтические приемы Гете, в какой-то мере объясняло его пресловутую многосторонность.

Меж тем пробило девять часов. Гете попросил меня позвать его слугу Штадельмана, что я и поспешил исполнить.

Штадельман должен был поставить Гете прописанную Ребейном шпанскую мушку на грудь, возле сердца. Я тем временем стоял у окна и слышал, как за моей спиной Гете жаловался Штадельману, что его болезнь никак не проходит, напротив, принимает затяжной характер. Когда процедура была окончена, я еще на несколько минут подсел к нему. Теперь он и мне пожаловался, что не спал несколько ночей и что у него вовсе отсутствует аппетит.

— Зима идет своим чередом,— сказал он,— а я ничего не могу делать, не сводятся у меня концы с концами, дух мой обессилел.

Я старался его успокоить, просил не думать так много о своих работах, ведь это состояние, даст бог, скоро пройдет.

— Ах,— отвечал он,— не считайте меня нетерпеливым, я часто испытывал такие состояния, они научили меня страдать и терпеть.

Он сидел в шлафроке из белой фланели, ноги его и колени были укутаны шерстяным одеялом.

— Я даже и в постель не лягу,— сказал он,— а так всю ночь и просижу в кресле, потому что как следует уснуть мне все равно не удастся.

Внизу, когда я вошел к Штадельману, чтобы взять свой плащ, я застал его в подавленном настроении. Он сказал, что испугался за своего господина,— раз уж Гете жалуется — это дурной знак. И ноги у него вдруг стали совсем худые, а до сих пор были несколько отечными. Завтра он с самого утра пойдет к врачу и расскажет ему об этих симптомах. Я старался его успокоить, но тщетно.

Когда я сегодня вечером пришел в театр, многие бросились мне навстречу, с тревогой осведомляясь о здоровье Гете. Слухи о его болезни быстро распространились по городу и, по-моему, несколько ее преувеличили. Кое-кто говорил, что у него отек груди. Я весь вечер был расстроен.

Среда, 19 ноября 1823 г.

Сегодня вечером я пошел к нему и был принят. Он все еще сидел в кресле и выглядел так же, как в воскресенье, когда я уходил, но настроение у него значительно улучшилось.

Говорили мы главным образом о Цаупере и о многоразличных воздействиях изучения литературы древних.

Пятница, 21 ноября 1823 г.

Гете прислал за мной. К великой своей радости, я увидел, что он вновь расхаживает по комнате. Он протянул мне маленькую книжку: «Газеллы» графа фон Платена, и сказал:

— Я хотел сказать о них несколько слов в «Искусстве и древности», стихи того заслуживают. Но здоровье не позволяет мне это сделать. Посмотрите, не удастся ли вам вникнуть в эти стихи и кое-что из них извлечь.

Я сказал, что попытаю свои силы.

— В «Газеллах» интересно то,— продолжал Гете,— что они требуют исключительной полноты содержания. Постоянно повторяющаяся одинаковая рифма нуждается в запасе однородных мыслей: поэтому газеллы не каждому удаются, но эти вам понравятся.

Тут вошел врач, и я поспешил уйти.

Понедельник, 24 ноября 1823 г.

— врач запретил ему разговаривать.

Под вечер он, однако, прислал за мной. Войдя к нему, я увидел, что рядом с его креслом поставлен стул. Гете, сегодня на диво добрый и приветливый, протянул мне руку. И сразу же заговорил о моей маленькой рецензии.

— Я очень ей порадовался,— объявил он,— у вас отличные способности. И еще я хотел сказать: если вам и в других городах будут предлагать литературное сотрудничество, отклоняйте эти предложения или хотя бы сообщите мне о них. Поскольку вы уже связаны со мной, я бы не хотел, чтобы вы работали с другими.

Я отвечал, что ни о каком другом сотрудничестве не помышляю, и тем паче не стремлюсь расширять свои связи.

Ему это было приятно, и он сказал, что этой зимой мы еще не одну интересную работу сделаем вместе.

«Газеллах». Гете порадовался как завершенности этих стихов, так и тому, что наша новейшая литература все же приносит хорошие плоды.

— Я собираюсь даже порекомендовать вам наших талантливых современников в качестве предмета особого внимания и изучения. Мне хочется, чтобы вы хорошенько ознакомились со всем, что есть значительного в нашей литературе, и указывали бы мне на наиболее примечательное; тогда мы сможем поговорить об этом на страницах «Искусства и древности» и воздать должное всему доброму, благородному и талантливому. В моем преклонном возрасте, при великом множестве различных обязанностей, у меня, без посторонней помощи, руки так до этого и не дойдут.

Я обещал взять на себя эту работу, радуясь, что Гете ближе к сердцу принимает нынешних наших писателей и поэтов, чем я мог предполагать.

Понедельник, 1 декабря 1823 г.

— Вот и мой друг Цельтер,— сказал Гете.— Это — полезное знакомство; я собираюсь наконец-то отправить вас в Берлин, и там он будет заботливо вас опекать.

— В Берлине, надо полагать, очень интересно и хорошо.

— Да,— рассмеялся Цельте?,— там чему только не научишься и от чего только не отучишься.

Мы сели, завязался непринужденный разговор. Я спросил о Шубарте.

— Шубарт навещает меня не реже, чем раз в неделю,— отвечал Цельтер.— Он женился, но должности не имеет, так как испортил себе отношения с берлинскими филологами.

Цельтер, в свою очередь, осведомился, знаю ли я Иммермана. Я сказал, что часто слышу это имя, но до сих пор так и не читал его.

—Я познакомился с ним в Мюнстере— заметил Цельтер,— весьма многообещающий молодой человек, хотелось бы только, чтоб служба оставляла ему больше времени для занятий искусством.

Гете тоже похвально отозвался о его способностях.

— Посмотрим, впрочем, как он будет развиваться дальше, сумеет ли очистить свой вкус, а в отношении формы принять за образец лучшее из того, что у нас имеется. В его оригинальных устремлениях немало хорошего, но они же могут и вовсе сбить его с толку.

— Как только ты появляешься, дух беспокойства,— сказал Гете,— прерывается любой разговор.— Впрочем, он любил мальчика и неутомимо исполнял любое его желание.

Затем вошли госпожа фон Гете и фрейлейн Ульрика, а также молодой Гете в мундире и при шпаге; он собирался во дворец. За столом фрейлейн Ульрика и Цельтер, оба весело настроенные, премило друг друга поддразнивали. Присутствие Цельтера отрадно действовало на меня. Удачливый, здоровый человек, он предавался настоящей минуте и за словом никогда в карман не лез. При этом он был исполнен добродушия, какой-то уютности и без малейшего стеснения выпаливал все, что приходило ему на ум, иной раз даже шутки достаточно соленые. Такая духовная свобода заражала остальных, и всякое стеснение очень скоро при нем отпадало. Втайне я ощутил желание некоторое время пожить подле него, уверенный, что мне это пойдет на пользу.

Вскоре после обеда Цельтер ушел. На вечер он был зван к великой княгине.

Четверг, 4 декабря 1823 г.

«Заметок о поэзии». Я снес книжку в гостиницу. Цельтер дал мне взамен стихи Иммермана.

— Я бы охотно подарил вам этот экземпляр,— сказал он,— но, как видите, автор надписал его для меня, он дорог мне как память, и я не вправе с ним расстаться.

Перед обедом мы с Цельтером совершили прогулку по парку Обервеймара. Останавливаясь то там, то здесь, он вспоминал былые времена и много рассказывал мне о Шиллере, Виланде и Гердере, с которыми был очень дружен, и эту дружбу почитал величайшим счастьем своей жизни.

Он также много говорил о композиторстве, декламируя некоторые песни Гете.

— Собираясь положить стихотворение на музыку,— сказал он,— я прежде всего стремлюсь поглубже вникнуть в его смысл и живо уяснить себе, о чем там идет речь. Я читаю его вслух, покуда не выучу наизусть, потом продолжаю декламировать, и тогда мелодия приходит сама собою.

к двум часам. Цельтер уже сидел у Гете и рассматривал гравированные на меди виды Италии. Вошла госпожа фон Гете, и мы отправились к столу. Фрейлейн Ульрика сегодня отсутствовала, так же как и молодой Гете, который зашел только поздороваться и снова уехал во дворец.

Застольная беседа была сегодня на редкость разнообразной. Цельтер и Гете рассказывали забавные анекдоты, характеризующие их общего берлинского друга Фридриха Августа Вольфа. Много говорилось о «Нибелунгах», о лорде Байроне и его предположительном приезде в Веймар — тема, заставившая приметно оживиться госпожу фон Гете. Далее предметом веселого обсуждения стал праздник святого Рохуса в Бингене, причем Цельтер предался воспоминаниям о двух красивых девушках, благосклонность которых так запечатлелась в его памяти, что он и сейчас еще радовался ей. Потом пришел черед застольной песни Гете «Солдатское счастье». Цельтер был неисчерпаем в анекдотах о раненых солдатах и юных красотках; его анекдоты должны были доказать правдивость этого стихотворения. Сам Гете заметил, что за такими реалиями ему далеко ходить не пришлось, на все это он достаточно насмотрелся в Веймаре. Однако фрау фон Гете задорно ему противоречила, не желая соглашаться, что женщины могут быть такими, какими они описаны в этом «противном» стихотворении.

Итак, обед и сегодня прошел весьма занимательно.

После, когда мы остались одни, Гете спросил меня о Цельтере.

— Ну, как он вам понравился? Я сказал несколько слов о благотворном воздействии Цельтера на всех его окружающих.

— При первом знакомстве,— добавил Гете,— он может показаться резким, грубоватым даже. Но это чисто внешнее. Я мало знаю таких деликатных людей, как Цельтер. При этом не следует забывать, что он больше полстолетия прожил в Берлине, где, насколько я мог заметить, народ дерзкий и отчаянный, на учтивом обхожденье там далеко не уедешь; в Берлине, чтобы продержаться на поверхности, надо быть зубастым и уметь постоять за себя.