Приглашаем посетить сайт

Эмиль Людвиг: Гёте.
Глава 6. Долг

Глава 6. ДОЛГ

Отчуждение от друзей. — «Птицы». — Прощание с Короной. — Опять и опять госпожа фон Штейн. — Разочарование в Карле Августе. — Три музыкальные комедии. — Государственный деятель. — Президент палаты. — Дом на Фрауенплане. — Геология. Остеология. — В Иене. — Ода к природе. «Вильгельм Мейстер». — «Эгмонт». — «Пра-Фауст». — Письма к госпоже фон Штейн. Дружба с Гердером. — Снова одиночество. Слуга Филипп Зейдель. — Поездки в Иену. «Границы человечества». — Отпуск. — Карлсбад. — Пятое бегство.

В том самом году, когда Гёте минуло тридцать лет, он в знак признательности и молений воздвиг в Веймарском парке памятник трем божествам. В центре группы стоит Тиха — доброе смирение. Справа от нее Терминий — мудрый советчик, охранитель границ; в руках у него посох, увитый змеями. А слева, вздымая факел, мчится, увлекая за собой остальных, стремительный гений.

Гёте пошел уже четвертый десяток. Он стал вполне светским человеком, серьезным, трезвым, лишенным фантазий. Улыбаясь, слушает он, как противники на все лады восхваляют его путешествие. Они надеются, что герцог возвратился в Веймар успокоенным и возмужалым. Гёте тоже кажется, что друг его вступил в новую эру и не подозревает, что она продлится всего один год.

Гёте вполне удовлетворен своей деятельностью.

«Я занят делами с утра до вечера. Если быть умереннее, можно бы сделать гораздо больше, даже просто невероятное. Но, разумеется, мне еще солоно придется… Иногда я готов, подобно Поликрату, бросить в море мое любимое сокровище. Мне удается все, за что бы я ни брался».

Никогда уже не произнесет Гёте столь радостных слов. Радость, которой он охвачен, слишком искусственна и даже надуманна, чтобы звучать долго. Внезапно настроение его меняется.

Тиха, которая только что улыбалась ему, неожиданно поворачивает свою голову двуликого Януса. Грозные тяжелые глаза мрачной судьбы глядят на Гёте. Словно стеклянная стена вырастает между ним и окружающими. «Железное терпение, каменная выдержка! — восклицает он. — Если бы только люди не были столь нищи духом, а богатые столь ничтожны!»

Неприметно в нем, в человеке, действующем на благо общества, нарастает презрение к тем, для кого он трудится. «В юности мы думаем, что будем строить для людей дворцы, а когда доходит до дела, мы только и делаем, что убираем за ними дерьмо».

Тем не менее, он все еще полон решимости браться за любое начинание, даже если оно кажется непосильным. «Самое сложное для меня, — признается Гёте, — в том, что я совсем не понимаю пошлости. Просто непостижимо, что между мной и явлениями, которые с легкостью понимает и к которым легко приспосабливается самый ничтожный человек, лежит бездонная пропасть. Но нужно трудиться, и как можно прилежнее. Только на пользу. Иногда у меня просто подкашиваются ноги под невыносимой тяжестью креста, который я вынужден нести почти один…»

И все-таки даже в эти минуты ему кажется, что он проходит некую школу, поднимаясь со ступеньки на ступеньку вверх. «Мне открылись новые тайны. Меня ждет еще много всякого разного, и я закаляю себя, чтобы быть готовым ко всему. Ни одна душа в мире не знает, что приходится мне терпеть и за себя, и за других. Самое прекрасное — глубокая тишина, в которой я сейчас живу, уединившись от мира. Здесь я расту, здесь я беру все, чего они не могут отнять у меня ни огнем, ни мечом». — Так пишет Гёте.

Впрочем, он давно уже не пишет, а диктует. Процесс письма нервирует его, рассеивает внимание. Правда, иногда он составляет предварительный конспект. Однако во время диктовки — будь то стихи, проза, письма — написанное неизбежно приобретает оттенок устной речи. Да и вообще хорошие мысли приходят ему обычно, лишь когда он ходит взад и вперед по комнате и думает вслух. Он решает впредь только диктовать.

Гёте так зависит от освещения и температуры воздуха, что сравнивает себя с цветком, у которого закрываются лепестки, как только заходит солнце.

«Я почти не пью вина, — пишет Гёте. — Зато с каждым днем все больше наблюдаю окружающих и все больше участвую в деятельной жизни». Между прочим, и в жизни герцога. Он снова охраняет его, как в первые дни знакомства, снова объясняет молодостью его грубые прихоти и прощает их. Он снисходительно улыбается, когда герцог приказывает всем своим придворным последовать примеру Гёте и остричь волосы. Он иронизирует, прочтя список членов совета. Он смеется, узнав про затруднительное положение, в которое попал герцог, случайно отправив не по тому адресу посла с любовным поручением. Он пишет герцогу, который находится в отсутствии, длинное письмо, полное придворных сплетен, начиная с гарнизонной школы, кончая забрюхатевшей камеристкой герцогини. Но ирония Гёте добродушна. В нем вновь ожили надежды, которые он возлагал некогда на государя. Он все еще надеется, что друг сумеет обуздать себя, как это сумел сделать он сам. Возвышенный покой, которого так пламенно жаждет Гёте, заставляет его отдалиться от друзей, даже от Гердера, даже от Каролины. Его радует общество только одного человека, поэт называет его чуть ли не сыном. Это не герцог, не поэт, не профессор, не философ. Это сельский помещик Батти, и он привлекает его к управлению экономикой государства.

Но чем дальше отходит Гёте от людей, тем любезнее он в обращении с ними. Стиль его писем так приближается к стилю адресата, что уже по одному звучанию можно понять, к кому они обращены, к Бранкони, Ларош, к Мерку или Кнебелю. Гёте теперь реже бывает в свете, зато вступает в братство Свободных каменщиков. Правда, он надменно поясняет, что, шаг этот сделал лишь потому, что ищет общения.

Гёте — придворный поэт и по обязанности выполняет все, что от него требуется: организует зимние карнавалы, продумывает их почти как пьесы, акт за актом. Помечает у себя в дневнике, что все роли между участниками праздника уже распределены. Вообще он занимается сейчас искусством, как одной из своих министерских обязанностей: изучает биографию далекого герцогского предка, чтобы использовать ее для пьесы; приглашает из Лейпцига своего учителя Эзера и поручает ему переписать заново некоторые декорации в Веймарском театре; репетирует пьесу, которая ему не нравится, «исключительно по долгу службы». Сам играет в ней чрезвычайно добросовестно и с большим успехом самую бездарную из всех ролей.

В середине года он задумывает «Тассо», но не пишет ни единого слова и почти не прикасается к «Вильгельму Мейстеру». Но когда во время служебной поездки, сидя на лошади, Гёте дописывает мысленно любимую свою главу, он вдруг разражается слезами. Он плачет оттого, что при нем нет писца, а он хорошо знает, что между часом вдохновения и завтрашним утром расстояние такое же, как между сном и явью. И по той же причине у него пропадает целая сцена из новой пьесы. Тщетно старается он ее восстановить.

В такие минуты искусственная жизнь, которую он ведет, кажется ему бесцельно нелепой, и он признается в этом: «Часто, когда я сижу на моем клеппере и еду к месту служебного назначения, мне кажется, что кобыла подо мной превращается в удивительнейшее существо — крылатое, стремительное и уносит меня прочь отсюда».

На тридцать первом году Гёте пишет, в сущности, только пародию на критиков и литераторов. Но и она написана в строго придворном вкусе.

«Напишу-ка я «Птиц», — сообщает Гёте. — Они привлекут зрителей, позабавят принца, и дам ему в них большую роль, это заставит его покинуть Тифурт». И он начинает диктовать пьесу — правда, только по воскресеньям. Ни дать ни взять как чиновник, перегруженный делами, который сочиняет просто так, между делом, в часы досуга. «Птицы» последняя пародия Гёте. Отныне много десятилетий юмор его будет таиться, запертый в темном углу. Не мудрено, что, когда юмор этот вновь вырвется на свет божий, он окажется таким колючим.

Горные вершины

Спят во тьме ночной,

Тихие долины

Полны свежей мглой;

Не пылит дорога,

Не дрожат листы…

Подожди немного —

Отдохнешь и ты!

Неужели любовь бессильна? Неужели не может отвратить мыслей Гёте от неизбежного конца?

Вернувшись из Швейцарии, он продолжает навещать и Корону, и госпожу фон Штейн. Но уже через неделю его начинает мучить недовольство Шарлотты. Им овладевает глубокая печаль. Проходят два месяца, и он, очевидно навсегда, расстается с Короной. Может быть, потому, что он находился в таком антипоэтическом, таком антиэстетическом настроении, артистичная Корона стала ему чужой. Может быть, разрыв ускорило то, что Гёте ревновал к ее прошлому, к герцогу и к другим. А может быть, в этом повинно и скептическое отношение Короны к госпоже фон Штейн. Как бы там ни было, он сообщает своей подруге, что порвал с Короной. Сообщает тем откровеннее, чем тщательнее скрывал от нее свои интимные отношения с актрисой.

«Вчера вечером, — докладывает Гёте госпоже фон Штейн, описывая ей репетицию своей пьесы «Калисто», — прекрасная Мизель, подобно комете, сорвала меня с привычной орбиты и увлекла к себе домой. Репетиция сопровождалась весьма дурным настроением». И в тот же день он делает своему дневнику совсем другое признание. «Вечером репетиция «Калисто». О Калисто! О Калисто!» Как звучит здесь боль расставания с женщиной, возлюбленным которой он был в этот самый вечер.

Этот вечер — кризис в их отношениях, его прощание с певицей. На следующий вечер она вместе с приятельницей заходит к Гёте и застает у него герцога. «Но так как все мы больше не влюблены, пишет поэт в своем дневнике, — и на поверхности лава уже застыла, то все прошло как нельзя лучше. Вот только надо соблюдать осторожность и не попадать в трещины. В них все еще полыхает огонь».

Проходит еще полгода, и Гёте записывает: «Корона утешилась». Вероятно, в это время он написал письмо, единственное, которое дошло до нас:

«Как часто хватался я за перо, пытаясь объясниться с тобою! Как часто объяснение было у меня на губах!.. Но я не хочу оправдываться, чтобы не задеть струны, которые не должны больше звучать. Молю бога, чтобы ты и безо всяких объяснений примирилась со мной и простила меня… Если я в чем и виноват пред тобой, ведь это так человечески… Ведь и я простил тебе многое. Давай жить в дружбе. Мы не можем уничтожить прошлое, но мы вольны в будущем, если только будем умны и добры. Я ни в чем не подозреваю тебя. Не отталкивай же и ты меня, не отравляй мне часы, которые я могу проводить с тобою… Но, если ты требуешь большего, то я готов сказать тебе все… До свидания! Как бы я хотел, чтобы наши отношения, которые так долго были зыбкими, обрели, наконец, твердость! Г.

Спасибо тебе за пирог и за песню, посылаю тебе в благодарность пеструю птицу».

Как ощущается в этих строчках тяжесть, которая давит душу. И, кажется, мы видим лицо тридцатилетнего человека, которое дышит грустью и изборождено морщинами. Таким и изобразил его ваятель Клауэр, сделавший пять скульптурных портретов Гёте.

Летом в Веймар приезжает маркиза Бранкони — очевидно, только чтобы повидать Гёте. Он любуется ее красотою, но скорее как художник, чем как поэт.

«Лишь теперь, — пишет Гёте после отъезда маркизы, — почувствовал я, что вы были здесь. Так чувствуешь вкус вина только через несколько минут после того, как его выпьешь. В вашем присутствии хочется иметь как можно больше глаз, ушей, ума, чтобы видеть вас, верить и понимать, что и небу захотелось… создать нечто подобное вам».

Очевидно, маркиза старалась завлечь его, потому что он пишет: «Я вел себя с вами, как с королевой или святой. Может быть, это безумие, но я не хочу, чтобы пошлое мимолетное вожделение замарало образ, который я нарисовал себе. А уж от более серьезных уз избави нас боже. Ведь с их помощью вы похитили бы у меня душу из тела».

Гёте пытается уйти от чувственного воздействия женщины. Ему хочется дышать более чистым воздухом в более высоких слоях атмосферы.

он от поэзии, тем ближе ему Шарлотта фон Штейн. Немолодая дама, намного старше его, она целых двадцать лет провела при дворе, теперь она становится советчицей Гёте во всех его делах. Шарлотта фон Штейн вовсе не хочет быть музой поэта, она вовсе не хочет заставить его вернуться в то, другое, царство поэзии. Она хочет только, как можно крепче, удержать его в этом, в земном. Шарлотта стала естественной спутницей Гёте. Постепенно она унаследовала все чувства, которые он питал к другим женщинам, стала для него матерью, сестрой, наконец, возлюбленной. Обычно он легко справляется с неровностями ее настроения — посылает ей маленькую метелку, чтобы она вымела свои обиды на него. Шарлотта ревнует его к своим кузинам, которым он посвятил какие-то стихи, он обещает ей впредь этого не делать. Он доверяет ей все, что его волнует, и уже не чувствует стремления излиться перед нею в стихах. Именно ее отсутствием (она как раз куда-то уехала) объясняется то, что первый акт его «Птиц» написан так быстро. «Ведь когда вы здесь, мне слишком хорошо в часы досуга… Всегда, как только возможно, стараюсь я излить вам все, что поминутно волнует мою душу. Когда вас нет, мне некому исповедаться, и я вынужден искать другую отдушину».

И все-таки у нас есть свидетель, который утверждает, что именно в этом году Гёте чрезвычайно много утаивал от своей подруги. Никогда больше не станет Гёте так перегружать исповедями свой дневник, который по краткости обычно напоминает календарь. Зато в бесконечных письмах к Шарлотте он вовсе не исповедуется. Наоборот, он постепенно развивает в себе полную скрытность и не говорит ей о том, что происходит в его душе.

Проходит еще год. Гёте минуло тридцать два.

Вот уже пять лет, как он живет в Веймаре. И неприметно в нем начинается внутренний поворот. Он все еще любит свою подругу. Но его жизнь, вращавшаяся вокруг нее, изменилась. В течение всех этих лет только эта женщина составляла центр и содержание его бытия. Она должна, наконец, принадлежать ему, мужчине.

Кризис начинается с вопля. Впервые прорываются темные силы, так долго лежавшие под спудом. «Мне было очень больно, — пишет Гёте Шарлотте, — от слов, которые вы сегодня произнесли. Не будь герцога, который поднимался вместе с нами в гору, я бы наплакался вволю. Да, только ненависть к собственной плоти может заставить несчастного искать облегчение в том, чтобы оскорблять любимую. И будь это только припадком, капризом. Но ведь я со всеми тысячами моих мыслей превратился в ребенка, который не знает, что происходит с ним, который не разбирается в себе. А ведь в душу других я всегда вторгаюсь словно светлый, всепожирающий огонь. Нет, я не успокоюсь, покуда вы не дадите мне полный отчет на словах в нашем прошлом и не постараетесь на будущее изменить свои сестринские помыслы, недоступные для других чувств. Иначе мне придется избегать вас именно в те мгновения, когда вы мне более всего нужны. Чудовищно, что я гублю с вами лучшие часы моей жизни. А ведь я согласился бы вырвать волос за волосом из собственной головы, только бы доставить вам счастье. Быть такой слепой! Такой черствой! Сжальтесь же надо мной!»

Шарлотта читает это письмо и приходит в замешательство. Платоническая подруга видит, что здание, которое она воздвигала целых пять лет, готово рухнуть. Очищение Гёте от страстей, очищение его души ограничилось только пределами искусства. Античная часть его существа восстает против ее аскетизма.

Природа Гёте — вся солнце или вся ночь — содрогается. Он ведет на нее штурм, а она стоит безмолвная и оглушенная. Он и сам сейчас бледен, растерян. «Сжальтесь же надо мной!»

Проходит несколько дней. Гёте уезжает к графине Вертерн, возлюбленной герцога. Из ее замка он пишет Шарлотте: «Я сравнил свое сердце с разбойничьим замком, который вы завоевали. Вы прогнали оттуда подлую сволочь и полагаете, что теперь он стоит того, чтобы его охранять. Но удержать завоеванное можно, только ревностно его оберегая. Оно досталось вам не при помощи насилия или хитрости. Однако с человеком, который сдается добровольно, необходимо обращаться самым благородным образом и вознаградить его за доверие».

Охранять, ревностно оберегать, награждать и доверять…

В устах Гёте это новые выражения. Но он еще усиливает атаку, воспевая прелести другой, более прекрасной и молодой женщины. Он живет сейчас в ежечасном общении с нею, и это дает ему оружие против подруги. Никогда за все одиннадцать лет не изливался так Гёте госпоже фон Штейн, никогда не делился с ней восхищением, которое он испытывал к другой. Владелица замка нравилась ему уже давно. Но прежде он исповедовался в этом чувстве только своему дневнику. Сейчас графиня становится для него средством в любовной игре. Иначе, почему бы он столь многословно признавался далекой подруге в своей слабости к прекрасной даме?

«Графиня раскрыла мне значение некоторых новых для меня понятий… Как часто слышал я «свет, большой свет, светское общество», но это ровно ничего мне не говорило. Графиня обладает гениальностью, которая обычно проявляется в искусстве, но она обладает ею в искусстве жизни. У меня осталось всего три дня, и все эти дни я употреблю на то, чтобы смотреть на нее и запомнить еще некоторые ее черты».

Но наступает конец марта, и в письмах его начинает звучать новый, юношеский тон, тон победы, одержанной после долгой борьбы: «Твоя любовь для меня звезда утренняя и вечерняя… Не могу тебе сказать, да я и сам еще не понимаю, как твоя любовь перевернула все в моей душе. Такого ощущения, я еще не знал… До свидания, моя Новая… Фрица я расцеловал, словно твою душу. О, если б только я мог выразить, как я обязан тебе! Будь здорова и знай, что ты делаешь меня бесконечно счастливым…»

И так без конца целых десять дней, одни только восторги и образы, которых не было уже пять лет. Он бесконечно счастлив, доволен, удовлетворен, спокоен. И снова шейный платок для нее, и снова Фриц — посланец любви…

Удержать возлюбленного, и удержать его навсегда — вот в чем высокое искусство Шарлотты! И все же она потеряла его, и потеряла именно в ту самую минуту, когда ей казалось, что завоевала навеки. Справедливость, присущая законам любви, заставила ее расплатиться за слишком долгие свои колебания, Много лет тому назад, когда ее удерживала вера в чистоту души и светские предрассудки, она могла стать спутницей Гёте: Только она умела создавать атмосферу, в которой его раздвоенная душа обретала покой. Но теперь она уже перестала пьянить его, В ее недоступности еще было очарование. Отдавшись ему, она утратила его. Уже в мае тон его писем делается до странности спокойным: «Если бы ты позволила мне сказать, что я люблю и уважаю тебя всегда!» Она посылает ему свой силуэт. «Нет, ты не можешь стать мне еще ближе и ощутимее, — уверяет Гёте, — и все-таки мне доставляет радость каждая цепочка и каждая новая цепь. До свидания.

Конечно, мы увидимся сегодня с тобой». И он не боится даже приписать: «Вертерн вернула мне «Вильгельма Мейстера» с очень милой записочкой. К обеду придет Шретер. Я был и остаюсь любимцем женщин, так что придется и тебе любить меня».

Гёте никогда не называл себя «любимцем женщин». Да он и не был им в обычном смысле слова. Но в эти месяцы во всех письмах и записочках к Шарлотте звучит уверенность обладателя, уже готового отречься от любимой. Ибо впервые над вратами, ведущими в новую эпоху, Гёте пишет слово «ОТРЕЧЕНИЕ». И на всех удивительных дорогах его жизни это слово будет возникать опять и опять, даже в самые последние его годы: Но теперь, в период между тридцать первым и тридцать седьмым годами, это вовсе не то отречение, которое возникало в меланхолические ночи Вертеровой поры. Нет, это мужественный, твердый и спокойный отказ от жизни, которой он жил в Веймаре. В первые годы Гёте казалось, что его практическая деятельность только подготовка к дальнейшему, только широкое поле, на котором он сможет впоследствии проявить все свои возможности. Потом он решил, что только эта деятельность и есть призвание, достойное человека, и что даже гений должен радостно служить задаче, поставленной ему жизнью. Теперь он с величайшим трудом выполняет ее. Все быстрее растет переутомление и усталость. Он мечтает стряхнуть с себя служебное бремя. Но только после шестилетней борьбы ему удастся бежать на свободу. Гёте все откровеннее жалуется близким на тяжесть своего положения. В письме к матери он, словно с вершины высокой горы, окидывает взором страну, которой управляет, и прощается со своей властью.

Внешним поводом, который вызвал эту перемену в настроении Гёте, явилась ограниченность возможностей управления, которые он хотел использовать, чтобы упорядочить дела в государстве и пороки в характере герцога, которым он намеревался руководить. Но тупой свет чинил всяческие препоны гению, очутившемуся у кормила власти. «Разве мог я желать положения более счастливого, чем то, в котором я нахожусь и в котором таится нечто неисчерпаемое? Право, только исключительно важные причины… могли бы заставить меня покинуть мой пост. Непростительно даже в отношении меня самого, если бы я бросил все только оттого, что не все меня устраивает, и лишил бы себя и тени и плодов моего урожая. Поверьте, бодрость, с которой я работаю и несу мои обязанности, проистекает от сознания, что все жертвы я приношу добровольно. Стоит только приказать заложить почтовых лошадей, и я снова обрету у вас все приятности жизни и покой. Не будь у меня этой перспективы, я считал бы себя в часы огорчений крепостным и поденщиком, который работает лишь по необходимости, и многое показалось бы мне куда более горьким».

Вот как критически оценивает Гёте свое положение. А ведь он привык таиться не только от матери, но и от ее друзей, которые читали вместе с ней его письма и выбалтывали все, о чем бы он ни писал.

Но хотя практическая деятельность превращается для Гёте в проклятие, он берет на себя все больше и больше дел. Нагрузка его удваивается. Он становится президентом герцогской палаты и «все туже затягивает на себе панцирь». Как нарочно, сын того самого гофмаршала, который почти восемь лет назад в придворной карете привез Гёте в Веймар, растратил казенные деньги и вынужден уйти с поста президента палаты. Все дела, связанные с реформой и государственными делами, переходят к Гёте.

Окруженный завистью, поэт занимает место за письменным столом уволенного в отставку придворного. Но является он сюда отнюдь не как победитель. Он снова слишком положился на свое знание страны и людей, которых тщательно изучил. Он снова преуменьшает неповоротливость и громоздкость старой феодальной машины управления. В качестве президента камеры Гёте приходится иметь дело с четырьмя правительствами, тремя областями, четырьмя сословиями. Все они утверждают законы, договоры, государственный бюджет и налоги. Все привыкли и полны решимости впредь все так же неравномерно распределять бремя, возлагаемое на граждан их страны. А Гёте решил вести борьбу против маклеров и перекупщиков земли. Он разрабатывает проект снятия налогового бремени с земледельцев, ибо во время служебных поездок, которые совершал в течение многих лет, он убедился, как порочна налоговая система. Однако скоро у него опускаются руки. Ибо уже через два года Гёте понял, что нельзя в полном одиночестве одержать победу над представителями старого порядка, связанными неразрывной круговой порукой. В тридцать лет Гёте узнал, почему нищает крестьянин. В тридцать два он пришел к твердому убеждению: чтобы помочь крестьянству, необходимо раздробить большие майораты на мелкие участки и раздать их множеству мелких арендаторов. Теперь ему тридцать четыре, и, присутствуя на заседании ландтага, он уже «совсем успокоился» и «отказался от своих туманных и дурацких стремлений. К сожалению, из ничего, ничего и не получится. Я прекрасно знаю, что надо делать вместо всей этой суетни и беготни, предложений и резолюций: надо поливать собственный сад, раз мы не можем дать дождя всей стране».

Гёте полон горечи и разочарования во всем, что касается социальных вопросов. Опыт, который он приобрел, заставит его позднее презирать человечество, стать скептиком и консерватором.

«Над нами тяготеет проклятие — высасывать все соки из собственной страны… Поэтому нам не суждено вкусить благословенный покой… Я латаю и латаю нищенский плащ, который того и гляди свалится у меня с плеч. Под нашим моральным и политическим миром лежат заминированные переходы, подземелья и клоаки; и никто и думать не думает о том, как они соединены между собой и в каком положении находятся их обитатели. Но человек, хоть сколько-нибудь осведомленный о положении дел, нисколько не удивится, если под ним неожиданно провалится земля и странные голоса раздадутся из бездны». Так писал Гёте, находясь в Тюрингии, за восемь лет до того, как в Париже разразилась великая революция.

В «Эгмонте» герой трагедии говорит Оранскому:

«Он (новый штатгальтер) приедет с большими замыслами и планами, с идеями, как навести порядок, и все подчинить себе, и прибрать к рукам. Но сегодня одна загвоздка, завтра другая». Читая эти слова, мы невольно вспоминаем признание Гёте: «Я чувствовал себя невыносимо скверно, сидя в моем мягком кресле на государственном собрании, где князья бесконечно обсуждали, а потом еще много раз возвращались к вопросу, который легко было решить тотчас же, и мне казалось, что темные стены, балки и потолки зала обвалятся и раздавят меня».

Гёте подробно пишет о том, как он поливает собственный сад, как ведет собственное хозяйство. Вот перед нами его три письма к герцогу. Из них мы узнаем, как Гёте руководит вновь организованным горным промыслом в Ильменау, как организует мастерские и посещает суконные мануфактуры, для которых привез узоры и трафареты, как пытается завести новшества в торговле лесом, как исследует ископаемые в шахтах и воду в источниках, как покупает лабораторию, приказывает реставрировать герцогский замок, снести старый госпиталь, очистить арку моста, и как выдирает у некоего принца двадцать луидоров. А еще он взыскивает с придворного кавалера налог на иезуитов, устанавливает обжигатель на кирпичном заводе и высчитывает, какую выручку при благоприятной конъюнктуре получат они от продажи герцогского зерна, — разумеется, за вычетом того, что потребуется для двора, челяди и армии.

Мелкие дела нисколько не раздражают Гёте напротив, после всех бессмысленных совещаний, после возни с дурацкими документами они действуют на него освежающе. Много недель подряд он трудится, пытаясь возродить разработку заброшенных рудников. Гёте создает целый комитет добровольцев, которые совершенно безвозмездно разрабатывают вместе с ним планы, нанимает самых квалифицированных рудокопов и в своей речи на открытии рудника с гордостью говорит об идеальном бескорыстии своих помощников.

Целый счастливый день он проводит в обществе горного советника и горячо поддерживает его, когда тот говорит, что предпочел бы остаться горняком и, что бы ему ни сулили, никогда бы не стал министром.

Но министр Гёте торопится в Иену. Там свирепствуют ледостав и наводнение. На пожаре Гёте первым бросался в огонь. Сейчас он первым бросается в воду и, лавируя между льдинами, борется со стихией и руководит борьбой других. Самые приятные его часы — это прогулка верхом рядом с другом, с помещиком Батти. У Батти нет никаких теорий, зато его практика совпадает с теориями Гёте. Использовать все случайное, все, что под рукой, — вот первейший закон противника всех систем. Гёте поручает некоему молодому человеку организовать кабинет минералов, от музея они, покамест, вынуждены отказаться. Гёте ведает теперь государственными финансами — следовательно, не имеет права расходовать их на удовлетворение собственных склонностей. Какого-то цюрихского музыканта он просит прислать программу математики, принятую в Цюрихском университете, чтоб ввести ее в Веймарской академии. Эти маленькие дела поднимают его настроение. «Я должен быть неизменно деятелен, пусть в самом заброшенном селе или на необитаемом острове, иначе я просто не смогу жить».

посчитал не слишком дорогой ценой пожертвовать для его выполнения многими годами собственной жизни.

Но Карл Август оказался бы единственным абсолютно неудавшимся произведением Гёте, если бы Гёте не получил его уже наполовину готовым.

В то время как Гёте все глубже и серьезнее погружается в изучение божества и людей, мира и одиночества, природы и ее истоков и всегда, неизменно искусства, герцог бежит и от друга и от своих обязанностей, от семьи и от собственного духовного начала. Зимой он занят охотой в горах на кабанов, кормит восемьдесят человек прихлебателей, содержит свору обнищавших дворян, которые не испытывают к нему никакой благодарности, и вызывает ненависть крестьян, землю которых они вытаптывают. Охота и скачки, кутежи и любовные похождения государя ложатся бременем все возрастающих налогов на маленькое государствице.

«Если бы, — пишет после одной из таких охот Гёте, — мы стали богаче хоть на одну провинцию, ну что ж, я счел бы это похвальным. Но ведь все наши развлечения кончаются лишь сломанными ребрами, загнанными лошадьми да пустым кошельком. Нет, я не желаю иметь ничего общего со всем этим, разве только сумею урвать что-нибудь от роскошеств и сунуть их в мою политико-моральную драматургическую суму».

Единственная форма существования, при которой Карл Август мог бы утихомириться и в то же время отличиться, — война, о которой он мечтает, к которой рвется всей душой. К счастью, покамест, она ему недоступна.

и отклоняет приглашение герцога отправиться вдвоем в путешествие.

Даже к письмам герцога Гёте относится холодно и отвечает на них со скрытой иронией: «Я понял из этого, что, находясь на вершине дел человеческих, окруженный любовью и дружбой, вы наслаждаетесь созерцанием дел замечательных». И тут же, обращаясь к своей подруге, поясняет: «Герцог, в сущности, человек с очень ограниченным кругозором. Все его смелые начинания только угар. У него нет ни последовательности в идеях, ни подлинной выдержки, чтобы провести в жизнь план, смелый по содержанию и форме, но требующий времени для осуществления».

Смелый план — это оздоровление государственных финансов. Гёте развивает его во всех своих пространных докладах. Однако герцог уклоняется от обсуждения проекта и, видимо, пытается внешними почестями вознаградить друга за то, чего не в силах сделать для министра. Вероятно, поэтому в день тридцатидвухлетия Гёте герцог поставил в его честь торжественный спектакль и добился от императора Иосифа возведения своего друга в дворянство.

Гёте остается холодным ко всем милостям.

Прежде, когда он стал тайным советником и достиг высшей ступени, на которую в ту пору мог взойти бюргер в Германии, что-то дрогнуло на мгновение в его душе, и он доверил по секрету своему дневнику, что не в силах выразить словами свое волнение. Но теперь ему уже тридцать два года, и он переходит в другой общественный слой, в тот самый, который так часто его разочаровывал. Вот почему Гёте «создан столь странно», что получение дворянской грамоты не вызывает у него ни мыслей, ни ощущений. В течение целого года он даже официальные письма и доклады подписывает точно так же, как прежде. Но он человек светский и вынужден выбрать эмблему для своего герба. Он выбирает утреннюю звезду. Она давно принадлежит ему как поэту.

— не спросивши у него совета, не пригласив его с собой, Карл Август уезжает в Швейцарию.

Правда, Гёте даже не его премьер-министр. Их связывают только общие обязанности, а разделяют только слабости. Герцога вряд ли интересует творчество Гёте, а Гёте ненавидит герцогских кабанов. В письмах к герцогу Гёте никогда не пишет о своих произведениях. Лишь однажды в длинном деловом отчете он мельком сообщает: «Я уже закончил пятую книгу «Вильгельма Мейстера» и жду теперь, как его примут». Зато он пространно и категорически требует покончить с охотой на кабанов. Не говоря об убытках, которые терпят крестьяне, какое впечатление производит это занятие на подданных, которые не знают, чем объяснить подобное пристрастие государя? И, наконец, после долгих увещеваний Гёте заканчивает свою атаку в полуюмористическом тоне:

«Я видел, что вы способны отказать себе во многом, и надеюсь, что пожертвуете и этой страстью, обратив ее в новогодний подарок своим близким и в вознаграждение мне за все беспокойство, которое мне причиняет проклятое стадо с момента его появления. Я сберегу только череп праматери всего премерзкого рода и с особой радостью выставлю его в моем кaбинeтe».

История с этерсбахскими кабанами явилась как бы поворотной точкой, с которой началось расхождение между Гёте и государем. Дружба их мало-помалу переходит в неприкрытую вражду. Внутренние противоречия между герцогом и его министром тотчас отражаются и на внешней политике.

Веймар в Союз немецких князей под эгидой Пруссии против Австрии. Некогда Гёте тоже носился с подобным проектом. Но теперь он советует герцогу действовать как можно осторожнее. Однако герцог, пылая жаждой военных подвигов и видя, наконец, возможность утолить свои вожделения, торопится, не обращает внимания на оговорки, включенные в договор, и соглашается на все условия, поставленные союзниками. Его слишком откровенные действия возбуждают подозрение Вены. Словом, герцог поступает прямо наперекор советам Гёте, который, лавируя между противниками, пытается выиграть время, полагая, что точно так же будет действовать и старый король Фриц.

«Как парша, зудит она у всех наших князей, а меня утомляет, словно дурной сон… Надо надеяться, что мудрое поведение великих мира сего избавит малых от предложений, которые их правители охотно делают за счет других. Что касается этого пункта, то тут я не знаю ни сострадания, ни участия, ни надежд, ни пощады».

С точки зрения мировой истории прав Гёте. Он государственный деятель и судит правильно, а герцог поступает неправильно. Возникновение Союза князей (пусть даже он заключен тайно и существует лишь на бумаге) действует как угроза. Без единого удара мечом Вена отказывается от всех своих притязаний. Но отныне воинственность Карла Августа толкает его лишь к политическим средствам воздействия. Взоры его неотрывно прикованы к прусским солдатам. Еще быстрее, чем прежде, отдаляется он от Гёте.

Гёте бежит к своему другу Кнебелю в Иену, ищет спасения в занятиях естественной историей, просит, чтобы с него сняли хоть часть обязанностей в Совете. Он желает уйти в отставку. Но герцог удерживает его. Он увеличивает жалованье Гёте на целых двести талеров и посылает ему еще шестьдесят луидоров, специально на поездку в Карлсбад. Гёте, неподкупный, как Мефистофель, называет все эти любезности «очисткой совести». Но, по существу, он уже отказался от борьбы. Об этом свидетельствуют его циничные слова: «Герцог счастлив со своей новой сворой. Пожелаю ему счастья. Распускает приближенных и набирает собак, всегда и всюду одно и то же. Сколько шума, чтобы загнать зайца! А мне нужно почти столько же усилий, чтобы сохранить зайца». Денег нет, табльдот во дворце отменяется, все едят у себя по комнатам. Гёте жалуется на скудный стол; впрочем, скоро он станет еще хуже.

При дворе творятся все более странные дела.

«Я знаю, чтобы спасти внешний декорум, необходимо окончательно погубить внутренний, но я никак не могу согласиться с этим. Мы часто прикрываем маскарадами и блестящей мишурой чужую и собственную нищету». Гёте вынужден ехать к соседнему двору. Но мысль о необходимости встретиться с двумя молодыми принцами ужасает его. Тем не менее, он строго придерживается этикета и отказывается принять участие в катании на санях, поскольку ему прислали сани недостаточно роскошные.

— «Рыбачка», «Шутка, хитрость и месть» и «Ярмарка в Плундерсвейлерне» да еще несколько карнавальных шествий — все это, так сказать, полуслужебные произведения, созданные придворным поэтом. Но когда, читая их, мы поднимаем глаза и смотрим на бюст Гёте, вылепленный в те же годы, мы не знаем, чему нам больше дивиться — способности самоотречения, которую с предельной силой проявляет Гёте в этих пошлых пьесах, или поэтической мощи «Тассо», над которым он работал в эти же дни.

В эти дни Гёте заключает свой первый большой договор. Через доверенное лицо он сообщает владельцу издательства, что не отступит от назначенной им суммы гонорара. А сумма эта по тем временам очень высока — две тысячи марок. При этом Гёте требует одинакового гонорара и за неопубликованные произведения и за те, которые уже публиковались. Ибо, как утверждает поэт, в переработанном виде они «будут производить впечатление новых». Кроме того, он приказывает выслать ему тысячу экземпляров нового издания в Карлсбад, дабы он мог распространить их лично. А затем берет у Мерка деньги в долг, чтобы погасить другой долг, на который нарастают большие проценты.

Он экономит деньги, экономит все, и прежде всего, — время. Он уже редко дочитывает книгу до конца, только в самых экстренных случаях, когда это необходимо. Так, например, в дорогу он берет одну-единственную книгу — ботанику Линнея.

Огромную рукопись Дидро Гёте осиливает за шесть часов. В одинаковых выражениях сообщает он одни и те же сведения разным лицам. Письма к друзьям он диктует и уже почти отвык писать. Визитерам, которые навещают его проездом через Веймар, он через полчаса предлагает посмотреть свою коллекцию костей. «Им становится скучно, и они откланиваются».

Даже место действия его жизни теперь меняется, и это тоже символично. Прежде, даже сделавшись советником и превосходительством, Гёте оставался в своем саду. Теперь президент палаты фон Гёте переезжает в большой дом в самом центре города. Но не гордость, а смирение и глубокая печаль наполняют его при этой перемене. Он прекрасно сознает всю невозвратимость своей утраты; и хотя по видимости он преуспел, но в душе снова заставляет себя отречься.

дом на Фрауенплане, живет, окруженный чужими людьми, заводит большое хозяйство. На восьмой год пребывания в Веймаре Гёте, наконец, бросает якорь, чтобы уже никогда не сняться с него. Ровно полвека прожил он в своем доме. В нем он и умер.

Всего за три недели до того, как снять этот дом, Гёте пишет, что никогда не покинет свой сад, никогда не переедет в город, даже если бы у него и была городская квартира.

И все-таки ему приходится распрощаться с садом.

Но тогда бурное юношеское чувство захлестывает его. «Каждая роза говорила мне: «И ты хочешь отдать нас?» В эту минуту я почувствовал, что не смогу жить без моей мирной обители… Я бродил вокруг моего покинутого домика, словно Мелузина, которая уже не смогла войти в старое свое жилье, и думал о прошлом, в котором ничего не понимаю, и о будущем, о котором ничего не знаю. Как много утратил я!..»

За всю долгую жизнь вокруг Гёте было мало людей, с которыми он расставался бы так тяжело, как с деревьями, которые сам посадил.

возможно: сведения, идеи, предметы? Разве восприятие собственной жизни, как примера для других, не заставило юношу, еще пылавшего страстями, приступить к собиранию документов человеческой деятельности? Теперь их собирает уже зрелый человек. В комнатах его дома постепенно накапливаются гравюры и рисунки, картины и книги, силуэты и бюсты, но, прежде всего, камни, кости, растения. Кажется, этот собиратель считал себя бессмертным в самом буквальном смысле — так много он собирал. Но нужно помнить, что в маленькой герцогской резиденции совсем не было никаких коллекций, а Иенский университет находился в нескольких часах пути на лошадях. Человек, посвятивший себя науке, должен был волей-неволей обеспечить себя и объектами для изучения.

Гёте был самоучкой в полном смысле этого слова, всегда и во всем — и в самых ранних своих работах и на всех путях к науке. Тиха — вот богиня, которая первая открыла перед врагом систем новые «провинции» мысли и исследования.

Его служебная поездка преследует чисто практические цели: Гёте изучает состояние поместий, которые, по его мнению, следует разбить на множество участков и раздать мелким арендаторам. Но мысль, направленная на социальные явления, приводит его и к геологическим взаимосвязям. Перед ним предстает удивительное зрелище. Он как бы видит процесс образования Земли, изменения, которые с ней происходят, и богатства, которые извлекает из нее человек. Гёте, бесспорно, единственный ум, который, наблюдая постоянный рост жизни, мог сказать: «Космогония и новейшие открытия в этой области, минералогия (которой недавно решился я заняться), наконец, естественные науки — все они окружают меня, подобно великому Соломонову храму, о котором говорит Бэкон».

В жизни и в творчестве Гёте никогда не обрывается длинная цепь, в которой каждое впечатление связано с предыдущим и последующим, где каждый поступок и каждое произведение образует в целом единый гибкий механизм.

Участие Гёте в разработке ильменауских недр, естественно, привело его к геологии. «Горы и пропасти сулят мне много интересного. Правда, они уже не кажутся столь живописными и поэтическими, но, когда я взбираюсь на вершины, передо мной открывается живопись и поэзия совсем другого рода».

и ощупывает интересную прожилку, которая пролегла между первичной породой красным гранитом — и иссиня-черной глиной, покрывшей его. Спутник кричит, чтобы он взбирался осторожнее, но Гёте восклицает: «Прочь! Вперед! Прежде чем мы сломим себе шею, нам нужно покрыть себя славой».

Рудокоп и минералог, рапсод и эпик слились воедино в Гёте, когда он сделал следующее признание:

«Я не боюсь, если мне укажут, что только дух противоречия мог подвигнуть меня перейти от наблюдения и описания человеческого сердца — самой подвижной, самой изменчивой части творения к наблюдению над самым крепким и несокрушимым сыном природы… Да будет дозволено мне, который так много страдал и страдает от переменчивости человеческих настроений, насладиться возвышенным покоем, даруемым нам тихой близостью великой, чуть слышно говорящей природы. Сидя на высокой голой вершине, я могу сказать себе: ты отдыхаешь сейчас на том самом пласте, который уходит в глубочайшие недра земли. Ты проходишь здесь не по сплошной могиле, как когда идешь по прекрасной и плодородной долине… Такое одиночество чувствует человек, который открывает свою душу лишь самому древнему и значительному, самому глубокому чувству — правде».

Смотреть для него — все. Рафаэль без рук был бы плодовитее, чем Гёте без глаз.

Но еще один путь привел Гёте к науке, этот путь рисование. По временам у него случались настоящие приступы «рисовальной лихорадки». В тридцать пять лет он забросил, наконец, занятия живописью, ибо понимал, что здесь ему ничего не схватить на лету. Правда, в жизни, в науке Гёте привык терпеливо созидать и постепенно накапливать знания. Но в искусстве он слишком избалован гением поэзии. И в живописи он не в силах продвигаться медленно. В эти годы Гёте начисто лишен лиризма, его нисколько не тянет рисовать. И все-таки он вынужден взяться за рисунок. Его приводит к этому наука. Не успел он пройти курс анатомии в Иене, как тотчас же вводит специальный семинар по анатомии для учителей и учащихся в Веймарской школе рисования. Семинар этот служит для него тренировкой перед публичными выступлениями. А кроме того, «в последовательности природы он находит утешение в непоследовательности человека».

«На наше счастье, только что умерли двое несчастных. Мы тотчас же помогли им освободиться от грешной плоти и ободрали их до костей».

Равнодушно стоит исследователь, занеся нож над мертвыми телами. Он любил их, когда они были полны жизни, теперь он анатомирует их холодно и бесстрастно. Точно так же поэт нередко взирает на души, которые уже умерли для него.

И вдруг, совершенно неожиданно, Гердер получает записку от Гёте: «Иена, 27 марта, ночью. Я нашел — нет, не золото и не серебро, но нечто, что доставляет мне радость неизреченную. Я нашел межчелюстную косточку человека! Вместе с Лодером занялся я сравнением черепов людей и животных, напал на след, и, погляди-ка, вот она! Только, прошу тебя, никому ничего не говори, пусть это, покамест, остается в тайне. Но тебя это должно очень обрадовать — ведь я нашел ключевой камень, замыкающий все строение человеческого скелета. Погляди-ка, вот он, на месте! Да как!»

На тридцать пятом году жизни Гёте сделал свое открытие. До сих пор межчелюстная кость была известна только у животных. Некоторые ученые полагали, что она должна быть и у человека, другие отрицали это; они утверждали, что отсутствие ее служит, признаком, отличающим человека от обезьяны.

Почему же Гёте нашел то, что укрылось от внимания специалистов? Да потому, что, будучи дилетантом, не связанным никакими теориями, он, изучая череп, посмотрел на него со стороны, свежим, непредвзятым взглядом. А глаз его приучен видеть вовсе не то, на что ему указывают системы и учителя. Глаз Гёте думает; и когда поэт глядит на явления природы, он видит и взаимосвязь между явлениями, и переход от одного явления к другому, и постепенность развития.

«Какая пропасть, — читаем мы в его статье о костях, — лежит между черепом черепахи и слона! И все-таки даже здесь мы можем установить ряд промежуточных форм, связующих обоих. Явление, которое никто не станет отрицать, рассматривая организм целиком, можно проследить на маленькой его частице. Мы можем окинуть взором воздействие живой природы во всей ее совокупности; мы можем, наоборот, расчленить то, что осталось от ее уже отлетевших духов. Она остается всегда неизменной, всегда достойной нашего непрерывно возрастающего изумления».

Но в этой, тогда не опубликованной, статье, копию с которой он дал прочесть лишь нескольким ученым (ибо заранее уверен в скептической их оценке), он предусмотрительно умалчивает о конечных выводах, к которым пришел. «В деталях, — пишет Гёте, — нельзя найти никакого различия между человеком и животным. Напротив, человек в высшей степени родствен животному. Лишь в своем единстве каждое существо представляет собой то, что оно есть, и человек является человеком даже благодаря форме и характеру последнего сустава на мизинце своей ноги. Вот почему каждое существо — это лишь оттенок звука в великой гармонии, его нужно изучать, в общем и целом, ибо в отдельности оно только мертвая буква». Но все эти мысли Гёте скрывает от окружающих. Он знает наперед, что они не поверят ему.

Уже первые шаги Гёте в естествознании вызывают оппозицию ученого мира. Лишь столетие спустя эта оппозиция перешла в изумление перед даром научного предвидения Гёте. Да и в нем самом, вместо патетически рвущегося к познанию доктора Фауста, выступает злой и остроумный Мефистофель.

«Я готов поверить, что профессиональные ученые не доверяют своим пяти чувствам. Их редко занимает живое содержание явления. Им важно лишь то, что о нем говорилось».

В ближайшие десятилетия Гёте работает все больше и больше. Когда в рукописном издании Тифуртского общества любителей природы появляется «Гимн природе», Кнебель утверждает, что автор этого анонимного произведения, несомненно, Гёте. Правда, Гёте отрицает свое авторство, но не желает раскрыть имя сочинителя. Он признается только, что автор «Гимна» часто говорил с ним обо всех занимающих его проблемах и что, читая эти строки, он, Гёте, наслаждался легкостью и мягкостью, которые сам он вряд ли сумел бы придать своему творению.

«Природа! Мы ею окружены и объяты, — бессильные выйти из нее, бессильные глубже в нее проникнуть. Непрошеная, она без предупреждения вовлекает нас в свой хоровод и кружит, покуда мы, уставшие, не выскользнем из ее рук… Мы живем среди нее, но мы ей чужды. Непрестанно говоря с нами, она не выдает нам своей тайны. Мы постоянно на нее воздействуем, но власти над ней не имеем.

Индивидуальность как будто бы главное для нее, но индивидуумов она и знать не хочет. Она вечно строит и вечно разрушает, и мастерская ее неприступна.

Она вся живет в своих детях. Но сама мать, где она? Величайшая художница, она от простейшей материи поднимается до величайших контрастов; безо всякого видимого напряжения — до величайшего совершенства; до полнейшей точности, и все под покровом какой-то мягкости…

Она разыгрывает действо: видит ли она его сама, мы не знаем, она разыгрывает его для нас, стоящих поодаль… Она изменяется вечно, не зная ни единой минуты покоя.

Но самое противоестественное, — тоже природа.

новых обожателей и, ненасытная, отдается им.

— она карает, как жестокий тиран. Того, кто доверчиво идет за ней следом, она прижимает к сердцу, как ребенка.

Действие, которое она разыгрывает, всегда ново, ибо она непрерывно поставляет себе новых зрителей. Жизнь — прекраснейшая из ее выдумок. Смерть — художественный прием для создания новых жизней.

Она обволакивает человека мраком и вечно гонит его к свету. Она делает его зависимым от земли, неповоротливым и тяжелым, чтобы снова и снова поднимать его ввысь…

Каждому дитяти она разрешает мудрить над ней, каждому дурню судить ее, тысячам — тупо идти по ней и ничего не видеть…

Она — все. Она сама себя награждает, сама наказует, сама себе радуется и сама себя мучит.

Она груба и нежна, страшна и прельстительна, бессильна и всемогуща…

Она добра. Я славлю ее во всех ее творениях…

Она хитра, но во имя благой цели, и самое лучшее — не замечать ее хитрости…

Она ввела меня в мир, она же и уведет из него.

Я доверяюсь ей. Пусть распоряжается мною. Она не возненавидит свое творение, не я говорил о ней.

Нет, все, что здесь правда, и все, что здесь ложь, сказано ею. Все — ее вина, все — ее заслуга».

В этом гимне звучит не только чувство природы. Гораздо больше отражена в нем личность его автора. Только в том, как он постигает природу, можно до конца понять и природу самого Гёте, понять, почему он проявляет себя даже в самой маленькой своей вещи, но раскрывается до конца только во всей совокупности своих творений. Право, не трудно заменить в некоторых из этих ритмических строк слово «Природа» словом «Гёте».

«Годы учения Вильгельма Мейстера» часто глядит сквозь решетку искусственно зарешеченной жизни, но не находит в ней разрядки своей напряженности. В романе о Вильгельме Мейстере нет критики, направленной на его эпоху и на его окружение. Вернее, эта критика есть, но она относится к уже ушедшему времени. Несмотря на все параллели, которые так легко провести между тем, что описано в книге, и событиями из жизни писателя, когда он ее писал, произведение это все-таки остается больше взглядом назад, чем взглядом, обращенным на то, что делается вокруг. Действие романа построено больше на вымысле, чем на реальных событиях; и даже в старости Гёте все еще будет жаловаться на ужасное одиночество, в котором он его писал.

Разумеется, можно указать на конкретных людей, послуживших прототипом некоторых персонажей романа. Например, герцогиню Луизу, которая явилась моделью графини из книги. Но самые полнокровные образы в «Вильгельме Мейстере» — старик арфист, девочка Миньона, актриса Филина, возникли как плод фантазии писателя, а не как портреты реально существующих лиц. Да и вообще здесь гораздо меньше героев, заимствованных из действительности, чем, например, в «Вертере» или в «Тассо».

«Прежде всего, сам Вильгельм, герой «Пра-Мейстера», как называют первую редакцию романа, если и кажется слепком с самого писателя, то только по тому социальному положению, которое он занимает, а вовсе не по своему душевному складу. Вильгельм Мейстер, невзирая на путаницу, царящую во всех его замыслах и начинаниях, представляется нам гораздо более светлым и жизнерадостным, чем Гёте. Но в свой роман писатель вплел все, что в эти годы бродило в нем самом, о чем он втайне фантазировал. В ограниченном, мрачном существовании Гёте тех лет этот роман кажется разросшимся язычески-пестрым садом, который раскинулся в монастыре, окруженном со всех сторон суровыми крытыми галереями, а по ним размеренно движутся Сосредоточенность, Самоиспытание и Тягостный труд.

Даже язык, стиль, даже внешний вид рукописи свидетельствуют, как тяжко было поэту дышать в те годы. Первая книга «Пра-Мейстера» написана, когда Гёте еще не было тридцати. Она настолько ярче, пестрее и легче всех последующих пяти книг, насколько его первые веймарские годы светлее, ярче и жизнерадостнее последующих. Но Гёте переработал «Пра-Мейстера» и так же, как Гёца и «Фауста», лишил его многих драгоценных страниц.

«В сущности, я рожден, чтобы быть писателем», наивно удивляется Гёте, но продолжает жить двойной жизнью. С горькою усладой открывает он своему другу Кнебелю причины, которые лежат в основе этого существования, и следствия, из него вытекающие. «Вся жизнь герцога заключается в охоте и травле. Герцогиня живет только придворными интересами. Обоих я вижу редко. Только теперь начинаю я снова жить для себя и обретать себя. Сумасшедшая мечта, будто прекрасные зерна, которые зрели во мне и в моем друге, смогут взойти на местной почве, будто драгоценности, совлеченные с небес, могут украсить венцы земных царей, покинула меня навсегда. Зато я снова обрел счастье юности. Подобно тому, как, живя в родительском доме, я и помыслить не мог, что можно совместить поэзию с юридической деятельностью, точно так же и сейчас я отделяю тайного советника от моего другого Я, без которого прекрасно может существовать тайный советник. Лишь в самой глубине моих планов, замыслов и дел я остаюсь верен себе и завязываю в незримый узел мою светскую и поэтическую, моральную и политическую жизнь».

«Тассо», центральном произведении этого периода.

Уже гораздо позднее Гёте охарактеризовал своего героя как порождение творческой фантазии поэта. Он «наградил его всеми глупостями его автора и, наконец, дал ему имя Тассо».

«Тассо» в гораздо большей мере принадлежит перу тридцатидвухлетнего человека, который задумал и стал писать эту драму, чем тому, старшему, который ее закончил.

Прошло ровно пять лет с тех пор, как Гёте начал свою министерскую деятельность. И вот он обрел в ней образы для своей драмы. Однако не надо думать, будто он воплотил себя именно в образе Тассо. В такой же мере он нашел свое воплощение и в образе Антонио.

Когда по ходу действия царедворец Антонио побеждает поэта Тассо, в этой победе отражена борьба Гёте с самим собой. В графине Санвитале мы узнаем графиню Вертерн, которую уже знаем по письмам Гёте. В принцессе — идеализированный портрет возлюбленной поэта, госпожи фон Штейн, со всеми ее добродетелями. Впрочем, когда Гёте писал последнюю бурную сцену своей драмы, сам он давно успокоился. Он воспел беспокойство уже минувших дней.

— вот состояние, наступившее, как только госпожа фон Штейн стала его возлюбленной. Три года, с тридцати двух до тридцати пяти лет, Гёте вкушает время покоя, любовь их достигла вершины, кризис миновал. Обожание его утратило исступленность. Впрочем, даже обладая этой женщиной, Гёте не перестает ей поклоняться. По-прежнему называет он себя ее рабом. Его радует, что листва уже облетела, что он может без помехи смотреть на ее окна. Он хранит ее перчатку — залог дружеского расположения. «Твой образ и твоя любовь всегда и всюду сияют мне навстречу, и, словно к любимой родине, я всеми помыслами стремлюсь всегда к одной тебе. Для меня началась новая жизнь. По-новому отношусь я теперь к людям. Любовь твоя ярчайший свет, озаривший мои дни. Твое одобрение — величайшая моя слава; и если я дорожу добрым именем у окружающих, то только ради тебя, только оттого, что не хочу, чтобы ты стыдилась меня».

Он переезжает в городской дом. Задняя стена его почти соприкасается с садом Штейнов. Гёте надеется, что ближайшую зиму они проведут счастливо, ибо «вход через сад не последняя из приятностей этого жилья». Но чем интимнее становятся их отношения, тем строже соблюдает госпожа фон Штейн приличия перед своими детьми, а может быть, и перед потомством. Когда друг в иронически гневных и, очевидно, чрезвычайно интимных выражениях разбранил свою возлюбленную за то, что она написала ему «вы», Шарлотта, которая заботливейшим образом сохранила все 1700 его писем и записок, вырезала именно эти пять строчек.

В садовом домике Гёте госпожа фон Штейн дает герцогине завтрак. В его резиденции она рядом с Гёте принимает его гостей. Шарлотта нарочно придает своим отношениям характер публичности, чтобы подчеркнуть их невинный характер. Впрочем, это не мешает ей, когда она хочет сохранить тайну, приходить к нему через заднюю калитку по заснеженному саду или оставлять свою коляску далеко на мосту. Уезжая, Гёте оставляет ей ключ от своего письменного стола. Он добывает деньги для ее матери, он сам заказывает своей милой ботинки, он посылает ей сорочку. Число его писем все растет.

Чем больше окружает она его атмосферой супружества, тем увереннее она в его чувствах. «Конечно же, мы женаты, — пишет Гёте, — то есть, вплетены в общий том, страницы которого состоят из радости и любви, а переплет из креста, горестей и бед». Как отец, заботится он о ее детях, приводит врача к заболевшему мальчику; меньшого, Фрица, забирает в свой дом, чтобы снять хоть одну заботу с семьи, которая часто находится в стесненных денежных обстоятельствах. Милой нет сейчас с ним, но способный мальчик служит для него залогом. Он разглядывает с ребенком английские гравюры, обучает его только что введенному в обиход латинскому шрифту, объясняет свою теорию развития вселенной, посылает к своей матери во Франкфурт, чтобы поглядеть на первый в мире воздушный шар. Он так по-отцовски относится к мальчику, что даже предлагает просватать его за маленькую дочку своего друга Якоби. Инстинкт отцовства явственно проступал у Гёте, еще когда он был студентом. Уже тогда ему хотелось, чтобы все было по-хозяйски, и он любил не только свою милую, но весь ее дом вместе со всей ее родней.

Первичный инстинкт всегда толкал Гёте к браку. И только вторичный заставлял бежать от него. Однажды на пасху к Гёте заходит посетитель. Поэт устроил детский праздник у себя в саду. Мальчишки и девчонки ищут в кустах крашеные яйца. «Среди этого веселого роя, подвижного, как ртуть, появляется Гёте в синем, шитом золотом кафтане для верховой езды. Он кажется благожелательным и строгим отцом, внушающим к себе любовь и уважение. И он остается с детьми до захода солнца».

Правда, Шарлотта старается оказать на него давление, хочет заставить его работать, нарочно заявляет, что не верит в осуществление его замыслов. И, как прежде, это является иногда причиной внутреннего их отчуждения.

И вдруг в один июльский день его необычайно задевают чрезмерно резкие слова подруги. Немедленно она получает записку, написанную дрожащей рукой:

«Скажи мне, это нечто физическое, или, может, ты таишь в душе что-то, что так тебя оскорбляет? Я не хочу быть навязчивым, я хочу только сказать, что, право, не заслужил такого отношения. Что я чувствую это. И молчу». И на другой день: «Значит, благодарение богу, одно только недоразумение заставило тебя написать мне записку. Я все еще словно оглушенный. Это было подобно смерти: произносишь слово — и представления не имеешь, что это такое». И на третий: «Я потрясен до самой глубины существа моего… Меня пугает твоя боль. Если тебе уже не может быть хорошо со мной, значит у меня нет никакой надежды хоть на один радостный час». И на четвертый: «Я все еще сижу, уставившись в одну точку, во мне какая-то бесконечная пустота». На пятый: «Как человек, сраженный молнией, я даже не чувствую, что меня парализовало… Но стоит мне вспомнить об этом, и меня снова охватывает страх». И наконец: «Я не смогу успокоиться, прежде чем не буду спокоен за будущее».

Гёте тридцать два года. Наступил седьмой год его любви. Как крепко связан он всем существом своим с этой женщиной, как нежно! Но как легко может порваться эта цепь…

которую он привлек для совместной работы, перекладывая «Ифигению» из прозы в стихи, должна исчезнуть из его жизни. А если он бывает у нее иногда, он вынужден потом извиняться, оправдываться, давать бесконечные заверения. Находясь в Мейнингене, он не только иронически, а почти серьезно просит у Шарлотты позволения оказывать любезности принцессам и фрейлинам. Во время другой поездки, когда он непрерывно посылает ей письма, исполненные обожания, и не обращает внимания ни на одну из прелестных женщин, составлявших украшение тамошнего двора, Шарлотта довела его до сильнейшего нервного напряжения бесконечными вопросами о его верности. Он горько жалуется на ее безмерную недоверчивость и, исполненный печали, испускает глубокий вздох:

Я был бы счастлив, старина,

Когда бы не было вина

И бабьих причитаний.

Во время этой поездки Гёте впервые почувствовал всю тяжесть, которую накладывала на него требовательная и покровительственная любовь Шарлотты. «Я более не индивидуальное и не самостоятельное существо. Я открыл тебе все мои слабости, ты прикрываешь все, что во мне беззащитно, и восполняешь все мои недостатки». Первый, еще приглушенный крик любящего сердца и сильного духа о свободе. «Нет, любовь моя, мое чувство к тебе, это уже не страсть, это болезнь, которой я дорожу больше, чем самым превосходным здоровьем, и от которой я не хочу выздоравливать». Сознание этой болезни очень медленно зрело в Гёте. Но понадобится еще целых два года, прежде чем он сумеет освободиться и от этой болезни и от всего больного вообще.

«почти что в преддверии рая». Правда, он все еще продолжает писать вымученные слова любви, а в Новый год шлет ей чрезвычайно двусмысленное и запутанное послание: «Оставайся со мной, даже если сейчас мы с тобой разлучены, как никогда прежде, и хотя часто это для меня непереносимо».

Когда Гёте написал эти слова, Шарлотте фон Штейн пошел сорок пятый год.

Из всех друзей, с которыми Гёте общался в первые, веймарские, годы, у него осталось лишь двое Кнебель и Гердер. Как далеки теперь друзья юности! Со всеми своими личными и денежными делами, камнями, костями Гёте по-прежнему обращается к Мерку. Но когда герцог решил пригласить Мерка в Веймар, Гёте отсоветовал ему это. Не годится пересаживать старые деревья в новую почву. Но почему он не хочет, чтобы Мерк жил рядом? Уж не боится ли он, в годы, когда он делает попытку самоочищения, слишком тесной близости с Мефистофелем?

сын, это просто сплетни, он нисколько не разжирел и не отрастил себе брюха. Совершенно естественно, что, занимаясь серьезными делами, и сам становишься серьезнее. Если бы пятнадцать лет тому назад ей предсказали его судьбу, она была бы в восторге. «Будьте благополучны и любите меня». Холодно, гордо, отчужденно.

Но кто в этом узком кругу понимает и любит произведения Гёте? Кто по-настоящему глубоко сочувствует ему и понимает, почему его творческое развитие совершается такими скачками? Гёте, столь щедрый к окружающим, стоит, словно нищий, когда просит деятельного участия к себе. Пожалуй, только Шарлотта и Кнебель лучшие из его слушателей. Гёте просит Кнебеля в письме написать ему как можно подробнее о «Вильгельме Мейстере». «Тогда у меня хватит духа работать дальше… Я дорожу каждым замечанием, особенно твоим». Стоит Гердеру поинтересоваться его стихами, и он тотчас же с радостью ему их посылает. Критическое ухо Виланда слышит прекрасно, но умный его рот редко высказывает суждения. Герцог как слушатель почти отпадает. Лафатер, который почти всегда получает почтой все, что вышло из-под пера Гёте, погруженный в полную неразбериху и мечась между своими корректурами, Христом, посетителями, масонством и пр. и пр., — пишет ему в трех строчках об «Ифигении», спустя два года о «Тассо» и, наконец, еще через два года одну строчку о «Вильгельме Мейстере».

«Писатели, которые утверждают, что произведения их предназначены исключительно для знатоков, а всех, кому они не нравятся, причисляют к профанам, попросту притворяются или страдают самомнением».

В первые семь лет пребывания в Веймаре, Гёте почти ничего не опубликовал. Слава его меркнет. Только в торжественных случаях выставляет он ее напоказ, словно нацепляя ордена. В день, когда Гёте минуло тридцать два года и его чествовали, как владетельного Князя или прославленного старца, разыгрывая всевозможные аллегорические зрелища в Тифуртском парке, он написал своей подруге:

«Спектакль был весьма приятен, трюки весьма забавны, и, принимая во внимание ограниченность пространства и времени, все было сыграно очень хорошо». Гёте внимательно читает критические статьи о своих сочинениях. Ему самому и в голову не приходило, пишет он скромно, считать свои творения образцовыми; так что критик совершенно справедливо называет их только экспериментом.

Погруженный в светскую жизнь, Гёте чувствует себя все более одиноким. Впрочем, он вовсе не всегда ищет одиночества. Наоборот, разъезжая по служебным поручениям, он использует свои поездки, чтобы завести самые разнообразные знакомства. Общаясь с разными людьми, он старается взять у каждого полезное для себя; он только никогда не стремится к шуму, к рассеянию. Наблюдать и собирать — в этом и состоит его двойная миссия писателя и друга человечества. Правда, вселенная, доступная его наблюдениям, умещается целиком в двух тюрингских герцогствах. Брауншвейг для него заграница; а когда он изредка наезжает в Лейпциг или в Берлин, они кажутся ему столицами далеких государств. Но в этом ограниченном пространстве дух его создает целый мир.

Разумеется, реже всего Гёте соприкасается с нижними слоями общества. Однако и в юношеские годы и в веймарский период это соприкосновение оставляет в нем глубокий след. Сколько бы мы ни искали, мы никогда не найдем у Гёте слов презрения по отношению к народу, подобных тем, которые он так часто высказывал в адрес дворянства и двора. А ведь мы знаем только очень малую часть того, что он сделал для многих молодых людей, которые по причинам социального или личного порядка очутились на «дне» общества.

— Гёте называет его Крафт — совершил, очевидно, какое-то преступление. Скрываясь, он обратился из своего убежища с письмом к Гёте. В течение ряда лет Гёте посылал ему деньги, платье, писал дружеские и сердечные письма. «Станьте опять твердо на ноги! Мы живем только раз. Я прекрасно понимаю, что значит, в добавление ко всем прочим тяготам, навязать себе судьбу чужого человека, но вы не должны погибнуть». Гёте предлагает ему поступить в Иенский университет, обещает посылать деньги, показывает несостоятельность страхов, терзающих юного мизантропа, но «поступайте только так, как подсказывает вам ваше сердце; и если мои доказательства не доходят до вашей души… будьте уверены, что я соглашусь со всем, что только может вас успокоить… Желание делать добро — смелое и гордое желание. Нужно испытывать великую благодарность к судьбе, если человеку удается удовлетворить хоть малую его долю». Так мало-помалу Гёте удается вернуть сломленного человека к общению с людьми.

В Швейцарии живет некий музыкант. Гёте посылал ему тексты для его пасторалей. Теперь он советует ему поехать в Вену. Дает ему не только деньги и рекомендательное письмо к Глюку, но пишет, какой плащ должен он взять с собой, сколько денег и в какой валюте, да еще посылает дорожный маршрут. А взамен требует только одного: пусть музыкант проявит полностью свой талант.

Но во всем, что касается не отдельных людей, а общегерманской политики, Гёте придерживается консервативной линии. Это вытекает из его тяги к порядку и спокойствию. Даже в юности, даже во времена Прометея, восстающего против богов, он всегда был сторонником сохранения существующего государственного строя и противником перемен. Теперь, будучи министром, он тем более защищает эти воззрения. Именно его государственная деятельность и заставила его полностью отделить государство, заключенное в тесные границы герцогства Веймарского, от безграничного царства духа. Не прошло и десяти лет, как он кончил университет, а он требует применения драконовых мер, направленных против первого объединения иенских студентов; составляет длинные доклады, в которых требует создать особые карательные органы, для уничтожения первых землячеств. Государственный деятель выступает как защитник авторитарной власти, как заядлый консерватор. Рвение, которое проявляет молодой министр, свидетельствует о том, что он прекрасно понимает смысл первых предзнаменований грядущих перемен. И действительно, не пройдет и трех лет, как по ту сторону границы во Франции раздастся первый раскат грома Великой революции.

Однако в полную противоположность своим выступлениям против «бунтарей» Гёте в отношении народа действует абсолютно демократично. Во всяком случае, гораздо демократичнее, чем подавляющее большинство немцев его времени. Вся система сельского хозяйства, которая разработана Гёте, рассчитана на то, чтобы отнять землю у феодалов и передать ее крестьянам. Он один из первых потребовал ликвидации доменной собственности и передачу ее безземельным и малоземельным крестьянам. Но эпоха — иначе говоря, ландтаги и феодалы — не позволила ему осуществить его замыслы, и ему пришлось от них отказаться.

В своих начинаниях он, разумеется, не мог рассчитывать на длительную поддержку герцога. Может быть, поэтому в первые годы их дружбы он от лица крестьянина напоминает Карлу Августу:

Кровь мужичья — ваш капитал.

И даст вам больше честный жнец,

Чем откормленный жеребец.

В обширном докладе, занимающем восемь страниц ин-фолио, Гёте дает свое заключение по вопросу о наложении церковного покаяния на крестьян.

«Нужно предостеречь провинившихся, — пишет Гёте, — но нельзя исключать их из церковной общины… Какую любовь почувствовал я снова к тому классу людей, — пишет он после одной из служебных поездок, — который зовут низшим, но который для господа бога, несомненно, является высшим! В нем собраны все добродетели: непритязательность, довольство малым, прямота помыслов, верность, умение радоваться всему мало-мальски хорошему, простодушие, терпение, упорство…»

В последний год пребывания на служебном посту Гёте вызывает как-то к себе переплетчика. Ему надо переплести одну из частей своего романа. Переплетчик работает и рассказывает писателю о своей жизни и имущественном положении, а тот слушает, и перед мысленным его взором встает Вильгельм Мейстер, который не может оторвать взгляда от натруженных рук мастерового. «Каждое его (переплетчика) слово было тяжело, как золото, и я отсылаю тебя к десятку Лафатеровых плеоназмов, дабы ты понял, какое уважение почувствовал я к этому человеку».

Слуга Гёте, Филипп Зейдель, — Гёте вывез его из Франкфурта — моложе своего господина, весьма остроумен и переимчив. Он чуть ниже ростом, чем Гёте, чрезвычайно похож на него сложением, подражает его манерам и стилю беседы. Постепенно он начинает считать себя сотрудником Гёте и, наконец, берется за сочинительство. Ритм гётевской речи он ощущает в такой степени, что, читая многие письма, написанные Зейделем под диктовку Гёте, мы уже по одному тому, как расставлены знаки препинания, а их расставлял Зейдель, как бы слышим голос Гёте.

Записки хозяина к слуге — это всегда короткие приказы. Но стоит царственным гостям уйти из садового домика, как оба садятся на кухне у очага и принимаются болтать. Во время служебных поездок они ночуют в одной комнате, и Гёте подолгу спорит с Зейделем о том, когда народ счастливее — в свободном состоянии или находясь в подчинении.

на санях — об этом и речи больше нет. И только когда он видит, наконец, горы, с уст его спадает долгое заклятие:

На склонах мягких обрести мне дай!

Как вы, холмы, эдема я достоин:

Как ваш простор, мой каждый день спокоен.

Так говорит Гёте, очутившись в Ильменау. Заточенный в темницу своих обязанностей, Гёте разучился парить. Странник превратился в делового человека, поэт утратил былую общительность.

«Я положил для себя законом хранить со всей добросовестностью молчание о себе и обо всем, что меня касается». Раз в неделю он устраивает официальный прием, при этом говорит: «Я с отвращением думаю о моем чае». В другое время он почти никого не принимает. Даже музыка редко проникает в его дом, хотя, в первые, веймарские, годы он подолгу слушал музыкальные сочинения герцогини Анны Амалии и сам играл на Виландовом спинете. Даже на театре он не хочет больше выступать.

Он решительно отказался от мысли сделать Веймар центром духовной жизни Германии. Для того чтобы заниматься этим, у него нет настроения, у герцога — понимания, у двора — денег. Он часто спасается в Иену, чтобы работать там в тишине. Располагая в Веймаре тридцатью комнатами, Гёте вынужден приезжать в Иену обязательно по воскресеньям, ибо комната во дворце, которую он там занимает, расположена рядом с концертным залом, и поэтому он живет в ней с понедельника до воскресенья, покуда праздничная музыка не гонит его прочь.

Мало-помалу поэт превращается в одинокого чудака. В первые годы после приезда Гёте в Веймар Виланд говорил, что он кроток и простодушен. Даже три года спустя, посетив Геттингенский университет, Гёте очаровал тамошних профессоров. Но уже очень скоро официальный посетитель находит, что Гёте снисходителен и немногословен. Поэту Глейму он кажется холодным придворным. Как-то он приходит к Штейнам к концу ужина. Присутствующие решают, что этот тридцатипятилетний человек отвратительно напыщен и молчалив. А однажды во время обеда во дворце он начинает громко разговаривать сам с собой, решительно забыв о своей соседке по столу. «Вы и сейчас все считаете?» — спросила та, в ужасе вытаращив на него глаза.

Гёте сам подводит итог своему настроению: «Мне нравилось в моих творениях изображать внутренний мир, только покуда я не знал внешнего. Но когда я убедился, что мир действительно таков, как я представлял себе, он стал мне отвратителен, и у меня отпало всякое желание его изображать».

Все брюзгливее становится Гёте, все худее. Об этом свидетельствуют и скульптурные портреты работы Клауэра и письма друзей. В запавших чертах появилось выражение замкнутости, и людям посторонним лицо Гёте кажется неприветливым, утонченным и лукавым.

десятилетие. До последнего мгновения Гёте держит себя так, словно ничего не произошло, как вдруг все прорывается наружу.

Где же покой, за который он сражался целых десять лет? Чего достиг этот беспокойный человек, который хотел быть «добрым и злым, как природа»? Удовлетворил ли он требования, которые поставил себе?

Медленно, ощупью пробирается Гёте в своих «Границах человечества» к новому пониманию вещей».

Когда стародавний

Святой отец

Из туч гремящих

Молнии сеет

В алчную землю,

Край его ризы

С трепетом детским

В верной груди…

Ибо с богами

Мериться смертный

Волна нас подъемлет,

Волна поглощает

И тонем мы…

И только с трудом он снова обретает себя:

Парящие в далеких небесах!

Дай вы нам на земле

Твердый разум и добрую волю,

Добрые, мы оставили бы вам

Двумя руками защищает он теперь природу от философии. Даже в том, как он понимает и толкует Спинозу, проявляется антифилософская природа Гёте. Правда, он уверяет, что «Этика» Спинозы очень близка собственным его воззрениям, — в этой книге Спиноза не занимается доказательством бытия божьего, он только говорит, что «бытие — это бог».

«Прости мне, — пишет Гёте Якоби, — что я предпочитаю молчать, когда речь заходит о божественном существе». Божественное, Гёте ищет в растениях, в камнях. «Господь покарал Якоби метафизикой, говорит он, — меня же, наоборот, благословил физикой, дабы я радовался, любуясь его творением. И если ты говоришь, что в бога можно только верить, то говорю тебе — я со всей силой верю только в то, что вижу».

Прошло целых одиннадцать лет с тех пор, как Гёте приехал в Веймар. Приводя в порядок бумаги, он в изумлении останавливается перед своим прошлым и все меньше понимает, «что он такое и что из него должно стать».

Лучше всех понимает его в эти годы Кнебель:

«Я прекрасно знаю, что он вовсе не всегда любезен и что у него есть отвратительные черты. Но если брать его как человека, целиком, — он хорош бесконечно… Клянусь тебе, что направление его отличается прямотой, а намерения чисты и прекрасны. О нем нередко судят ложно, да и сам он, по-моему, судит ложно о себе. Красота, скрывающаяся под маской, всегда дразнит его. Он самая удивительная смесь — вернее, двойственная натура, в которой соединены герой и комедиант, однако герой всегда побеждает. Он еще настолько тщеславен, чтобы не обнаруживать свои слабости, поэтому он часто маскирует их или прикрывает, чтобы к ним не прикоснулись посторонние… Гёте дальновиден — пожалуй, слишком дальновиден для своего положения, но он часто судит о явлениях, находясь слишком близко от них. И это сбивает с толку окружающих. Он видит, что многие явления, которые кажутся уже существующими, возникнут только через несколько лет, зато другие он, напротив, умеет извлечь издалека и приблизить их к нам. Но благодаря неотвратимой судьбе крылья у Гёте связаны так же, как у других».

в руках документы, свидетелей давних лет.

На тридцать седьмом году Гёте убыстряет темп своей жизни. Все, что угнетало его, становится еще более гнетущим. Все, что радовало, радует еще сильнее. Одиночество, молчание, тоска достигают такого предела, что Гёте решает либо покончить с этим состоянием, либо погибнуть. Вот дела, осуществленные им в последнее министерское лето…

Он страстно борется с движением иенских студентов. Лихорадочно изучает алгебру. Следит за прохождением Меркурия. Составляет план шести следующих частей «Вильгельма Мейстера». Камуфлирует свои любовные стихи, пряча их под общими рубриками в собрании сочинений. Перерабатывает «Вертера» и считает, что автор поступил скверно, не застрелившись после написания романа. Исследует под микроскопом инфузории. «В моей душе опять бушует царство растений. Все снова ворвалось в меня и томится… Ни на мгновение не могу от него отделаться. Все несется навстречу мне, и бесконечное царство умещается в моей душе. Будь у меня время, я в оставшийся короткий отрезок жизни занялся бы всеми областями природы, всеми ее владениями».

А между тем вот уже много месяцев, как в голове его созрел план бегства.

— единственное средство, которое еще может спасти Гёте, вырвать из благоустроенных квартир, из крепких укрытий. Еще пять лет назад он в отчаянии признался Шарлотте, что когда он в поездках, злобный гений, пользуясь отсутствием его подруги, «рисует мне самые тяжелые стороны моего положения и советует спастись бегством».

Правда, Гёте жаждет не только свободного времени и тишины. Он жаждет еще мира и тепла. Италия — единственная цель, которая влечет к себе усталого. Дважды глядел он на нее с Сен-Готарда, дважды возвращался с перевала. Еще в прошлом году, составляя расписание своей жизни, он написал: «Поездка в Италию решена».

Он перемахнет туда из Карлсбада. Никто не посвящен в его тайну. Его повелитель и друг, его повелительница и возлюбленная, с которыми он прожил бок о бок десять лет, знают только, что он будет сопровождать их в Карлсбад, а оттуда собирается отправиться еще куда-то. Так одинок сейчас Гёте… Совершенно сознательно заканчивает он целый период жизни. Он бежит от возлюбленной, от высокого служебного положения, от своего герцога, ибо чувствует, что близок к катастрофе опасной и необратимой. Гёте хочет, во что бы то ни стало, обрести свободу, поэзию, тепло и новую юность. Карл Август и госпожа фон Штейн уезжают из Карлсбада. Камер-президент фон Гёте испрашивает отпуск у герцога и остается там еще на некоторое время. Быстрее и нервнее, чем всегда, работает он над своими произведениями, готовит в печать первые тома собрания сочинений. Письма его становятся все лихорадочнее, все патетичнее, совсем как в романах перед началом новой части. Отчуждение, царившее в последнее время между ним и его возлюбленной, очевидно, исчезло. Но при расставании он лишь туманно намекнул ей на свой план. «И тогда в свободном мире я буду жить с тобой (то есть без тебя) и в счастливом одиночестве, не имея ни имени, ни положения, стану ближе к земле… Я много пережил, таясь, и ни о чем не мечтал столь страстно, как о том, чтобы между нами установились отношения, над которыми не властно никакое насилие. Иначе я уже не смогу жить возле тебя и предпочитаю остаться один, вдали от света в ином, одиноком мире, в который я сейчас ухожу». Так пишет мужчина, который решил, наконец, перевести эти изматывающие нервы отношения с сорокачетырехлетней меланхоличной женщиной из области ревнивых эротических содроганий в область спокойной дружбы. Это голос человека, решившего, наконец, получить свободу. Голос этот звучит решительно, как никогда, как ультиматум. Куда он едет? На сколько? Об этом Гёте не говорит. В конце сентября она узнает, куда ей писать.

Карлсбадские друзья тоже не подозревают, что он завтра едет. Он ведет себя все таинственнее, все больше его лихорадит. Последние письма звучат совершенно так, как если бы он взял их у Вертера. «Ночь, одиннадцать. Наконец, наконец-то я готов, и все-таки не готов, потому что по-настоящему у меня дел еще на неделю, но я уезжаю и в последний раз говорю тебе: прости. Будь здорова, душа моя! Я, твой Гёте».

Он дарит ей всю нежность сердца, чтобы смягчить ожидающий ее удар. Но зато своему повелителю он питает всю правду:

«Простите меня за то, что при расставании с вами я так неопределенно говорил о моем отъезде, о пребывании за границей… Вы счастливы. Вы идете навстречу желанной и избранной цели. Дома у вас все благополучно, вы на правильном пути, и я знаю, вы разрешите мне подумать о себе». В общем Гёте не очень нужен сейчас герцогу. Личные свои дела он привел в такой порядок, что спокойно может умереть. Вот почему он испрашивает отпуск на неопределенное время, дабы насладиться полной свободой, открыть свою душу новым впечатлениям и спокойно издать свои сочинения. «Все эти и еще многие другие обстоятельства принуждают меня затеряться в том уголке земли, где меня никто не знает… Будьте здоровы, желаю вам этого от всей души, и любите меня… Желаю вам счастья и успеха во всех ваших делах». И приписка, в которой Гёте завещает своему преемнику в военном министерстве скрупулезно выполнять свои долг.

В пятый раз бежит Гёте. И не только от женщины, но от угнетающего его образа жизни. Лишь один слуга Зейдель знает его адрес: «Господину Жану Филиппу Меллеру. В Риме».