Приглашаем посетить сайт

Гарин И. И. Пророки и поэты.
Гелдерлин. Поэт

ПОЭТ

 

Вне экстаза всё бездушно и мертво.
Цвейг

Трудно говорить о такой безмерности, как поэт, - так начинается Слово о Бальмонте. - Откуда начать? Где кончить? И можно ли вообще начать и кончить, если то, о чем я говорю: Душа - есть всё - всюду - вечно. Так пишет Марина Цветаева. Но почему - Бальмонт, почему этот подвижник? Так, к слову...

Чтобы понять Гёльдерлина, надо понять, чем была для него поэзия. Поэзия была для него священнодействием, символом чистоты, абсолютным смыслом бытия.

Никто из немецких поэтов не верил так горячо в поэзию и ее божественное начало, как Гельдерлин, никто не защищал с таким фанатизмом ее безусловность, ее неслиянность с земным: всю свою безупречную чистоту он экстатически влагает в понятие поэзии.

Его мучил идеал "совершенной поэзии", всю жизнь он искал ее секрет. Для него нет божества без поэта, поэт же - посредник божества, как поэзия - живое искусство и мировая необходимость. Мог ли человек с такой парадигмой служить музам одновременно со служением какому-нибудь делу!

ГЁЛЬДЕРЛИН - МАТЕРИ

Многие, люди более сильные, чем я, пробовали быть деловыми людьми и в то же время поэтами. Но им приходилось рано или поздно жертвовать одним ради другого, это было нехорошо, ибо, жертвуя службой, они поступали нечестно по отношению к другим, жертвуя искусством, они грешили против своего естественного, ниспосланного им Богом назначения, а это такой же грех, и даже больший, чем грех плоти.

Не потому ли робко-настойчивые увещевания матери отречься от поэзии чередуются с посылкой сыну нищенских, по грошам собранных воздаяний с непременными ответными благодарствиями "за рубашечку" и звучащими как стон: "Я бы хотел, чтобы вы отдохнули от меня наконец"?

В Гёльдерлине мы находим яркое свидетельство орфичности поэзии, вышедшей из хтонических глубин языка, предшествующих письму. Истинный поэт, пишет Валери, древний человек; он пьет из родников языка; он творит "стихи" так, как гениальный неандерталец создавал "слова" - или же их первообразы. Подлинные поэты - всегда новые воплощения Амфиона.

Гёльдерлин и сам считал, что движитель поэзии - не разум, но первобытная сила вдохновения, ритм стихии: всё есть ритм, судьба человека - небесный ритм, и только ритм - всякое произведение искусства.

Так, драгоценной летучей пеной над морем страданья, возникают все те произведения искусства, где один страдающий человек на час поднялся над собственной судьбой до того высоко, что его счастье сияет, как звезда, и всем, кто видит это сиянье, кажется чем-то вечным, кажется их собственной мечтой о счастье. У всех этих людей, как бы ни назывались их деяния и творения, жизни, в сущности, вообще нет, то есть их жизнь не представляет собой бытия, не имеет определенной формы, они не являются героями, художниками, мыслителями в том понимании, в каком другие являются судьями, врачами, сапожниками или учителями, нет, жизнь их - это вечное, мучительное движенье и волненье, она несчастна, она истерзана и разбита, она ужасна и бессмысленна, если не считать смыслом как раз те редкие события, деяния, мысли, творения, которые вспыхивают над хаосом такой жизни.

Впрочем, поначалу ничто не предвещает в нем гениального поэта. Он переписывает оды Клопштока в тетради с собственными стихами, восторгается Оссианом, преклоняется перед Шиллером, учит древние языки, теологию, штудирует философию, но собственное восхождение к высотам поэзии начинает с такими же скромными средствами, с какими - свою жизнь бедняка.

Его поэтическая фигура кажется (в сравнении с другими мускулистыми и крепко сложенными) тщедушной; рядом с Гёте и Шиллером, с мудрыми и многогранными, бурными и мощными гениями, он кажется наивно простодушным и как будто бессильным, подобно Франциску Ассизскому, кроткому, немудрому праведнику рядом с гигантскими отцами церкви, рядом с Фомой Аквинским, Бернаром Клервосским, Лойолой, рядом с великими строителями средневекового собора. Как у Франциска, у него только ангельски чистая нежность, только безмерность братского чувства в стихии, но в то же время и подлинно францисканская, безоружная сила восторга. Подобно ему, он художник без искусства, одной лишь силой евангельской веры в высший мир, только силой героического отречения - отречения юного Франциска на Ассизской площади.

Да, он еще начинающий романтик с юношескими экзальтациями и гимнами человечеству: "И к Совершенству Громада Человечества идет!"

Но - пройдет время - и гимническая вера перерастет в необыкновенную концентрацию сил, во вдохновение, черпающееся из глубочайших бездн духа.

Пред ним безмолвен мир, и из себя,
В нем радость поднимая, вдохновенье
Растет, покуда творческий восторг
В ночи, как искру, высекает мысль.

к ней: "Жалки не знающие этого бога, в его груди суровый живет раздор, весь мир ему как ночь: вовеки песен и счастья ему не видеть".

Да, Гёльдерлин - это небывалое (даже для такого титана, как Гёте) и сверхнапряженное (даже для такого экстатика. как Шопенгауэр) проникновение в суть мифа. В экстатической увлеченности антикой просматривается не столько "воспоминание будущего о прошедшем" или предсказание путей грядущей культуры, сколько разочарование в цивилизации настоящей. То, что итоги революции совпали по времени с первым подведением итогов его ученичества и жизни - просто случайность. В античности он видел не столько модель настоящего и, тем более, в настоящем - не результат археологической реставрации - античность была для него полигоном вневременных человеческих качеств и аллегорией исторического процесса.

Поэтические образы Гёльдерлина глубочайшим образом экзистенциальны, они - язык сущности. То, что Хайдеггер вместо теоретического анализа ссылался на символику Гёльдерлина, Г. Бенна, Г. Тракля - свидетельство глубинного родства его философии и их поэзии, поворотный пункт в эстетике, где она обращается лицом к подлинному бытию.

Подобно тому как через некоторое время Вагнер преобразует философию Шопенгауэра в музыку Тристана и Мейстерзингеров, Гёльдерлин преображает философию Шеллинга в ритм и вдохновение.

Идеалы Гёльдерлина вечны, но смутны. Налицо готовность для борьбы с миром, но силы для борьбы отсутствуют. Непомерное расточение чувств при отрешенности от окружающей жизни. Поэт предъявляет к жизни требования, предъявляемые им к поэзии: быть беспредельно совершенным, стирая в то же время границы самой поэзии и философии.

Требования, которые выставляет поэзия художнику - целостность, интимность, характерность, универсальность, - глубоко экзистенциальны, но Гёльдерлин идет еще дальше: упреждая модернизм в искусстве, философии и гносеологии, он настаивает на своеволии творца, говорит об искусстве "без правил", требует реализации раблезианского принципа "всё дозволено".

Я нахожу в своих записях: Гёльдерлин - это мистерия, а не материя. Но это ошибка! Все разговоры о чистой духовности, недостатке земной силы, отсутствии связи с миром явлений, вдохновении неземным, бегстве от жизни - не что иное, как камуфляж поэтической заземленности, страстной и проникновенной связи с истоками жизни. Когда гений бежит от стихии бытия в стихию стиха, он бежит не просто в высшую реалию, но, хочет того или нет, захватывает с собой главное, сокровенное в жизни. Пройдет время, и Малларме, Бретон, Маринетти, Дарио, Уи-добро, Дёблин, Эдшмит, Эзра Паунд, Элиот вместо отражения внешних очертаний мира начнут спуск в бушующие глубины первобытного хаоса, из которого все и происходит.

Вдохновляясь неземным, порой впадая в утопизм, творя мир из собственного энтузиазма, Гёльдерлин постигал первоосновы жизни, ее сокровенную суть. Отрешенность от прозаизма часто вела к постижению высшего. Те, у кого интуиция преобладает над рассудком, всегда видели глубже и дальше, чем бесстрастные логики с их гипертрофированным, но бесчувственным рационализмом.

В Гёльдерлине интуиция сосуществовала с опытом отверженного, с той грозной страстью изгоя, которая открывает в одном факте целые миры, уничтожает время, снимает все покровы майи и обнажает сущности. Даже если правда, что ему не хватало собственного опыта и предметного содержания, то это с лихвой перекрывалось открытием пружин, движущих миром и человеком.

Нет, нет и нет! Гёльдерлин - не восторженный мечтатель, не беспомощный искатель, не экзальтированный утопист. За кажущейся гармонией и надеждой скрыта глубочайшая боль эмпедокловского или софокловского проникновения в сущность.

Красота спасет мир - это идея не Достоевского, а Гёльдерлина. У него это звучит так: "поэзия пересоздает человека". Поэзия - не игра, не развлечение, а средство объединения людей в живую, сложную, интимную целостность. Гармоническое общество - только повторение гармонии искусства. Прогресс человека - это прогресс его культуры. Как без богатых не может быть богатого общества, так без культурных не может быть гуманного общества. Возможно, такая вера тоже утопична, но иного, видимо, не дано.

Гельдерлин был новатором не только содержания, но и формы, он так и говорил: жить - значит защищать форму. Потом Булез перевернет афоризм: форма - это защита жизни. Формы Гёльдерлина синкретичны: Он соединил лирику, прозу, роман воспитания, исповедь, философию жизни, миф в ритмике широкого и стремительного потока, несущегося из мировых пространств. Эллинская строфика, гекзаметры, пентаметры, алкеева и асклепиадова строфы тоже не случайны - они символизируют вечную, неизменную компоненту жизни и бытия.

Все связанные формы постепенно становятся слишком тесными для его вдохновения, все глубины слишком мелкими, все слова слишком тусклыми, все ритмы слишком тяжеловесными - исконная классическая закономерность лирического построения перерастает себя и рушится, мысль всё мрачнее, всё грознее, всё глубже ширится из образов, всё полнее становится ритмическое дыхание, величественно смелые инверсии нередко связывают в одно предложение целые строфы, - стихотворение превращается в песнь, гимнический призыв, пророческое прозрение, героический манифест. Для Гёльдерлина начинается мифотворчество, поэтизация всего существующего. "Мир как сон, и сон как мир" - слова Новалиса о последнем разрешении поэтического духа сбываются теперь для Гёльдерлина.

По многозначности, сложности, амбивалентности образов, по обилию ассоциаций и плюралистической "темноте" Гельдерлин предвосхищает другого гиганта - Джойса, хотя и не обладает ни эрудицией, ни интеллектуальной мощью последнего. Эта тема - Джойс и Гельдерлин - еще не разработана, она еще ждет своих первопроходцев.

Пиндаровский синтаксис Гёльдерлина - признак силы, а не бессилия, доказательство его безраздельной власти над языком. Жесткий стиль поздних стихов с обильными разрывами, синтаксическими межстрочными переносами, взаимовнедрением фраз, кажущиеся трудности их построения, доходящие до бессвязности, - всё это свидетельства того, что движение стиха само по себе содержит некий смысл, символизирует движение духа и неравномерный ритм бытия. Законы духа метричны, - писала Бет тина фон Арним, первой "продравшаяся" сквозь стиль Гёльдерлина и изумившаяся живой силе и поэтической мощи его языка.

Гёльдерлиновский стиль текуч, первоматериален, хтоничен как сама природа. Образ оказывается эскизным, поиск - незавершенным, финал - открытым. Исчерпанности никогда нет. Казалось бы, всё, мысль завершена. Но он нанизывает на нее новую, ищет место полифоническому слову, обыгрывая саму несказанность. Для него стих, слово, человек - одно: жизнь. Жизнь с ее неопределенностью, незавершенностью, постоянно возникающими заграждениями, порогами, непреодолимостью судьбы.

Гёльдерлин предвосхитил Цветы зла, осознав, что предметом поэзии может и должно быть низкое, без которого нет высокого. Главное требование его поэзии - das Lebendige, жизненность. Философия умозрительна, поэзией жизни должна быть жизнь. Возможно, в чем-то он пошел дальше Бодлера. В миниатюре "Природа и искусство - Сатурн и Юпитер" Гёльдерлин предостерегает поэта от увлечения царством Юпитера - цивилизацией. Без углубления в необработанную материю, в мифологические глубины природы, в человеческие недра, в доисторическую дикость Сатурна поэзия остается поверхностной и убогой.

День за днем
Смотреть на эту пляску дикарей,
В которой вы, кривляясь, мельтешите,
И друг за другом гонитесь - в безумье,

Непогребенных мертвецов, о жалкий,
Ничтожный сброд, отринутый богами,
Ужимки ваши видеть шутовские
Всё время пред собой - какая честь!
Нет, нет, шуты! Стократ предпочитаю
Жить бессловесным, чуждым средь зверей,
В горах, под ливнем и палящим солнцем
Делить кусок с животными, чем к вам
В убожество слепое воротиться!

В глубинах творчества Гёльдерлина - великое множество идей, которые затем будут приписаны другим мудрецам, скажем, тому же Киркегору. Например, это:

На днях читал Диогена Лаэртского. При этом я вновь почувствовал то, что чувствовал неоднократно, а именно: трагизм бренности и изменчивости человеческих мыслей и систем поражают меня едва ли не больше, чем трагичность человеческих судеб, хотя обычно только их и считают реальными.

Или это:

и братство - городам и жилищам.

Здесь все бездушней и бесплодней становятся люди, а ведь они родились прекрасными; растет раболепие, а с ним и грубость нравов, опьянение жизненными благами, а с ним и беспокойство...

Да они и не могут иначе, потому что раз уж человеческое существо соответствующим образом вышколено, оно служит только своим целям, оно ищет только выгоды, оно не мечтает уже - упаси, Бог!

Это - о нас, а это - о сущности религии:

Эти доказательства разума в пользу бытия Бога, а также - бессмертия, настолько несовершенны, что сильные противники вполне могут их опровергнуть. Мне попали в руки труды о Спинозе и самого Спинозы, жившего в прошлом столетии великого и благородного человека, хотя, строго говоря, он был безбожником. Я убедился, что, тщательно всё продумав с точки зрения разума, неизбежно приходишь к идеям Спинозы, если хочешь всё объяснить. Но ведь во мне осталась вера сердца с его неистребимой жаждой вечного, жаждой Бога. Однако разве мы чаще всего не сомневаемся именно в том, чего желаем?

пожертвовав иерархией и различением.

Человек, которому наши правдисты приписывают шовинизм в духе Боймлера - Гильдебрандта, на самом деле исповедовал те же идеи всемирности и общечеловечности, что и наш Достоевский.

Говорят: глубина Гёльдерлина - от влияния Шеллинга и Гегеля. Нет! Мудрость Гёльдерлина самобытна и менее ангажирована, чем у этих удачливых людей, самим признанием защищенных от боли мира. У тонкого, нервного, восприимчивого поэта этой защиты нет.

Ребенок всегда таков, каков он есть, и потому так прекрасен.

В нем царит мир; ребенок еще в ладу с самим собою, он еще богат, он знает свое сердце, а убожество жизни ему неведомо. Он бессмертен, ибо ничего не знает о смерти.

Однако люди не могут этого стерпеть.

Сам Гёльдерлин - из породы вечных детей, которых не могут стерпеть люди.