Приглашаем посетить сайт

Гарин И. И. Пророки и поэты.
Гелдерлин. Виноградная лоза

ВИНОГРАДНАЯ ЛОЗА

Я рос, как виноградная лоза, которую не подпирают палкой.
Гёльдерлин

Мягкая волна белокурых волос, ниспадающая на ясный лоб музыканта; мечтательный взгляд благородного чела, девическая застенчивость - в юношеском портрете Гёльдерлина что-то моцартовское. "Благопристойность и учтивость", - скажет Шиллер после первой встречи, не зная, сколь скоро учтивость застынет в судорожном напряжении, робость превратится в мизантропию, благопристойность - в подозрительность.

Его рок был пострашнее тех гениев, от которых близкие вечно чего-то требуют: карьеры, престижа, денег, делового могущества. Он знал, что в любой момент найдет приют в материнском доме. Мать глубоко переживала отказ сына от пасторства, его бесприютность, его метания, его богемность, но... что могла поделать бедная женщина с самым близким человеком... Робко пыталась она отвлечь его от поэзии. Она одновременно и верила в него, и боялась, не сделает ли его бездельником неведомая муза.

В одном из своих писем он признается, что главная его беда - восковая мягкость, то, что меньше всего щадят в этом мире, то, что делает пребывание в нем невероятно трудным, то, из чего слишком часто вырастает ненависть к нему.

Мягкость? Но с какой непоколебимой твердостью - ни на что не взирая - исполнял он назначение своей жизни?

И всё же... "самое незначительное слово могло оскорбить его".

ИЗ ПАТОГРАФИИ ГЁЛЬДЕРЛИНА

Он был необычайно привлекателен, честен, открыт, горд, свободолюбив, независим. Он остался верен себе и никогда ни в чем не предавал своих убеждений. Он не завидовал успехам других, с огромным уважением относился к великим современникам. В то же время он был неспособен на лесть, на легкомыслие в области чувства. Он был глубоко серьезен; если он строго относился к окружающему миру, то не менее строго относился и к себе.

Другая его черта, обратившая на себя внимание уже в бурсе и столь редкая для бурсаков, - изысканность. Не просто духовная независимость, но внутреннее и внешнее изящество, естественность, красота. Хотя он не собирался стать пастором, богословская школа давала стипендию и возможность самообразования, в ней он мог быстро дойти до вершин мудрости.

В бурсе? Да, в бурсе! Можете себе представить, что это было за заведение, если в одной комнате общежития случайно оказались такие три студента - Шеллинг, Гегель и Гельдерлин!

С Гегелем его объединяло не только мировоззрение, но то духовное родство, которое сближает людей близкой судьбы: одинаковое происхождение, трудности вхождения в жизнь, мучительное пробивание сквозь нее. Это укрепляло их взаимоприязнь и дружбу. С юным Шеллингом отношения не сложились: тот был одинаково далек от древности и современности, ни античность, ни 1789 год не волновали его. К тому же он был "везунчик", триумфатор, все у него ладилось, все ему поклонялись с первого слова.

Что я пииту?! Разве можно придумать что-либо диаметрально противоположное, чем Гегель и Гельдерлин? Какая там близость! Полный контраст. И смотрите: кто первым распознал сущность самого этого феномена - "явления Гегель"? -

ГЕЛЬДЕРЛИН - ГЕГЕЛЮ

Думаю, ты найдешь окружающий тебя мир... приемлемым. Однако, у меня нет оснований тебе завидовать. Мне, в моем положении, также хорошо. Но ты знаешь, что тебе делать, а я - нет. Ты любишь жить в шуме, а мне нужна тишина.

Для Гегеля целостность имела логическую, замкнутую в себе структуру. Вот почему поэт Гельдерлин куда глубже понял бытие, чем философ Гегель, ибо мыслил его открыто, синкретично, амбивалентно, почти по-гёделевски.

После Тюбингена начались годы скитаний. Вечный гувернер, он жаждал свободы, а служба закрепощала. Неспособный на компромисс, неприемлющий любые путы, Гельдерлин предпочитал неустроенность полунищенского существования основательному жизнеустройству правительственного чиновника. Он предпочитал холод и голод Иены и Веймара, общение с Фихте, Шиллером и Гёте академическим и придворным должностям. Но Иена, хотя и давала знания и культуру, не обеспечивала ни свободы, ни дружбы с теми, перед кем он благоговел.

Даже слабые оковы репетиторства - не по нему. Едва попал в дом возлюбленной Жан-Поля - можно ли мечтать о лучшем месте, чем у блистательной Шарлотты фон Кальб? - как его уже одолевает дух беспокойства. Его душа слишком чувствительна к мелочам, напишет Шарлотта в утешение его матери. То, что едва задевало других, у него источало кровь, напишет биограф. - Саму действительность он ощущал как враждебную силу, мир как жестокость, зависимость как рабство.

в постели в полном одиночестве - один на один со своим Гиперионом.

Нет, он еще не вполне одинок: Гегель и Шиллер, Ге-рдер и Шеллинг, Людвиг Нейфер, Рудольф Магенау, Матиссон, верный Исаак Синклер - кто бы отказался от такого окружения? Но это лишь видимость, на деле у него нет никого, разве что Синклер... В лучшем случае они нисходят до него, затем - один за другим - отворачиваются от человека, взыскующего духовной близости с ними...

У Гёльдерлина было множество трагедий. Одна из них - неприятие олимпийцами, двумя греками из Веймара, Гёте и Шиллером. Он тянулся к ним, ждал ободряющего слова, ему казалось, что один из них благоволит к нему, но из переписки Гёте и Шиллера мы узнаем, что, вопреки мучительным, самоуничижительным даже попыткам обратить на себя внимание, "сильные мира сего" не желали видеть еще одного гения рядом с собой.

Впрочем, он сам знал это. Я всегда стремился Вас видеть, писал он Шиллеру, и, видя Вас, всякий раз чувствовал, что я для Вас ничего не значу.

Гёте и Шиллер - то ли с высот своей зрелости, то ли в силу своей деспотической природы - могли предложить Гёльдерлину только вожжи и смирительную рубаху: они были способны сбить пламя, укротить норов, склонить к миру с миром, а ему необходимо было совсем иное - поддержка вдохновения, укрепление надежды.


Моя душа в цепях железных дней,
Лишать меня, кого борьба спасает,
Рабы, стихии пламенной моей?

В глубине души он знал, что равен им, но у них было признание, а у него - нет... А какая уверенность выдержит отвержение кумиром?

Когда на память мне приходят великие люди великих времен, которые, словно святой огонь, покоряли всё кругом и всё омертвевшее - сухие щепки, соломенную труху жизни - превращали в пламя, взлетая вместе с ним в небо; когда я затем думаю о себе, о том, как часто я, мерцающий огонек плошки, брожу окрест и готов выпрашивать, словно милостыню, капельку масла, чтобы хоть на миг пронизать светом тьму, тогда, веришь ли, меня охватывает странный трепет, и я тихо твержу себе грозные слова: живой мертвец!

А знаешь в чем причина? Люди испытывают страх друг перед другом, боятся, как бы гений одного из них не поглотил другого, поэтому они не могут допустить, чтобы какие-нибудь их слова и действия, претворенные другими в мысль человеческую, превращались в пламя Глупцы! Как будто хоть малость того, что люди способны сказать друг другу, - не просто дрова для растопки, которые, только став добычей духовного огня, превращаются в пламя, как сами они до того произошли от жизни и огня. Но если даже одно дает пищу другому, оба ведь живут и светят, не поглощая друг друга.

В антитезах Гёльдерлин - Шиллер или Клейст - Гёте самое трагичное - нечувствительность олимпийцев. Мэтры и схолархи всегда снисходительны к юным талантам, но есть что-то бесчеловечное в распространенной способности одного гения проглядеть другого. Можно завидовать, скрывать зависть, поддерживать, выводить в свет, презирать наконец, но в трезвом безразличии великих к юным гениям боли таится бесчеловечность: Гёте и Шиллер смотрели на Гёльдерлина и Клейста нашими глазами. Большее обвинение невозможно.

к любви, они без содрогания проходят по жизням тех, кого только и должно любить?

Как и Ницше, Гёльдерлин знал свою меру. Как и Ницше, обделенный элементарными благами, бездомный, возможно, чувствующий приближение безумия, он верил в собственное мессианство. А вы знаете, каково тем, кто знает и свою мощь, и свою роль в духовной жизни, но чувствует себя изгоем?

Самый жестокий упрек, самый страшный счет, который можно предъявить всем эпохам, - это пренебрежение к лучшим. Дело даже не в массе, всегда ориентированной на то, на что ее сориентируют сильные мира сего, дело в сильных мира, которым не хватает человечности, дабы уберечь находящихся рядом Гёльдерлинов от безумия.