Приглашаем посетить сайт

Гарин И. И. Пророки и поэты.
Гёте. Прометей и Протей

ПРОМЕТЕЙ И ПРОТЕЙ

Смысл и значение моих произведений и моей жизни--это триумф чисто человеческого.
Гёте

Да, гении - обыкновеннейшие люди. Вот первый вывод, вытекающий из всех воспоминаний о нем. Он и сам учил, что первейшая задача человека быть в согласии с самим собой, то есть со своим человеческим. Всё его творчество - грандиозная эпопея человеческих нравов и чувств.

Гёте: "Мне в жизни не довелось слышать о преступлении, которого я не мог бы совершить".

Он чрезмерно отягощен своим "я", этой господней карой, домокловым мечом висящей над каждым гением, но мало кого делающей столь холодным. Господство холода и пустоты, скажет о нем Шарлотта фон Кольб. Да, слишком много чопорности, чванства, зато дефицит сострадания. Многолюбящий человек, лишенный любви...

Не заносись, братец, не так уж ты преуспел, как тебе внушает шумиха... Можно подумать, что ты не весть какой гений! Я-то тебя раскусил. Ты судишь обычно вкривь и вкось и сам знаешь, что ты тяжелодум. Правда, ты достаточно умен и спешишь немедленно согласиться с людьми, которых считаешь проницательными, вместо того чтобы вступить с ними в спор, рискуя обнаружить свою слабость. Вот каков ты. К тому же тебе свойственна душевная неустойчивость, бессистемность, из одной крайности ты бросаешься в другую, из тебя можно с одинаковым успехом сделать гернгутера и вольнодумца, ибо влиянию ты поддаешься на диво. А доза гордости у тебя непозволительная. Почти всех людей, кроме себя, ты считаешь немощными созданиями, на деле же ты слабейший из слабых... Я решил, наконец, тебе это высказать! Зерно талантливости в тебе, конечно, есть, поэтический дар, впрочем проявляющийся лишь когда ты долго вынашиваешь материал, перерабатываешь его в себе и собираешь всё, что тебе нужно для замысла. Тогда всё идет как по маслу. Если что-нибудь тебе приглянулось, оно уже застрянет у тебя в душе или в голове, и с того момента ты стараешься всё' скрепить глиной своей работы. Все твои помыслы и чувства устремляются только на твой объект. Вот и всё, чем ты силен, больше ничего в тебе нет.

Это, так сказать, немецкие "Прогулки с Пуш...", то бишь с Гёте. И что-то не слышно о германофобии, нет болезненной уязвленности казарменного патриотизма. Почему? Культура препятствует... Но послушаем дальше.

Я как сейчас слышу его, этого чудака. Что за нелепый правдолюбец и паладин познания! Отнюдь не злой. Он сам, вероятно, страдал от остроты своих критических идей. Осел, меланхолически прозорливый осел, разве он не был прав? Во всем, чем он мне тыкал в нос: непостоянство, несамостоятельность, податливость и ум, способный разве что воспринимать и долго вынашивать, выбирать пособия и пользоваться ими! Тебе ли принадлежит открытие Гафиза? Нет, это фон Гаммер открыл его для тебя и умело перевел. Читая Гафиза в год русского похода, ты был потрясен и очарован этой модной книгой, а так как ты умеешь читать лишь затем, чтоб чтение настраивало, оплодотворяло, совращало тебя, вводило в искушение самому создать подобное, продуктивно воскресить пережитое, то вот ты и стал писать, как перс, и прилежно, неусыпно накоплять всё, потребное для маскарада...

А если б Андрею Синявскому хватило духа бросить подобное в лицо Пушкина - параллель очевидна! - что тогда мы сделали бы с Терцем?

Гёте не устоял перед искушением управлять Саксен-Веймарским герцогством, растратив, по словам биографа, десять лучших и зрелых лет своей жизни на акциз, суконные мануфактуры, рекрутские наборы и сооружение дорог и водопровода. И лишь чувство вечности и, может быть, переутомление или пошатнувшееся здоровье открыли ему глаза на противоестественность и гибельность положения "мудреца у трона" и понудили отдать предпочтение жизни частного гения, а не портфелю министра.

Ребенок уживался в нем со старцем. В нем было много ребяческого - от любопытства до чистосердечия - и в то же время - чопорность, важность, величавость. Он ощущал себя визионером - и не без оснований: не просто видел людей насквозь ("Я знаю мысли других, а они моих не знают"), но, говорят, предсказал землетрясение в Мессине.

Мефистофелевский дух нигилизма и алогичности уживались в его безграничной натуре с крайними формами самоуверенности и догматизма. Собственная противоречивость не препятствовала однозначности его оценок, а сговорчивость - нетерпимости к чужому мнению. Как затем Толстой, он был ментором - таким же талантливым и... банальным. Тому и другому недоставало терпимости, жертвенности, сомнений, боли. Делая ставку на ничто, оба претендовали на всё.

Весь вид Гёте показался мне чопорным, напыщенным, и напрасно я искал в лице его черты чувствительного творца "Страданий юного Вертера" или "Годов учения Вильгельма Мейстера". Как расстроила меня эта против всяких ожиданий леденящая аудиенция и нелюбезный прием, легко можно себе представить. Мне очень хотелось сказать ему: "Вы просто истукан какой-то! Не может быть, что это вы написали "Годы учения Вильгельма Мейстера"".

Прежде чем довести своим Вертером многих юношей до самоубийства, он и сам упражнялся в мазохизме, пытаясь ежевечерне еще чуть глубже, чем накануне, вдавить себе в грудь кинжал. И лишь неистовая любовь к жизни помешала ему довести это мероприятие до конца. Любовь к жизни плюс фрейдовское вытеснение: сам он признавался, что не напиши Вертера, его бы ждала та же участь.

Брентано в сердцах называл его развратителем юношества, обскурантом и реставратором средневековья. Последнее - большая ошибка: современность для него была ближе любой исторической ветоши.

Меня всегда считали за особенного счастливца, я не стану жаловаться и бранить мою жизнь. Но, в сущности, она была только труд и работа; за свои 75 лет вряд ли я провел четыре недели в свое удовольствие. Моя жизнь была вечным скатыванием камня, который надо было снова поднимать.

Затем Камю напишет свой Миф о Сизифе, но зачем? Он весь в этих словах.

Вообще миф о его здоровье тоже сильно преувеличен: кровохарканье в юности, печеночные колики, недуги 50-летнего возраста... впрочем, может быть, хорошая генетика и помогла ему преодолеть и болезни, и выдержать столь интенсивный труд.

Конечно! Я склоняюсь перед Христом как перед божественным откровением, высшим принципом нравственности.

Последователь Спинозы, пантеист, Гёте видел в христианстве не церковь, а основу нравственности и культуры.

... И если он видел в церкви "нечто немощное и ветхое", а в догматах ее "чрезвычайно много глупого", то все-таки он утверждал, что в Евангелии сияет блеск величия, исходящего от личности Христа.

Над величием нравственной культуры христианства, говорил Гёте с симпатией и с явным ощущением союзничества, человеческому духу никогда не подняться.

Да, на одном конце арегеи, на другом поэзия как предвосхищение рационального знания. (Не отсюда ли эти метания от поэзии к науке и обратно?)

романа остаются девственными или что в одном китайском романе двое влюбленных, оставшись, наконец, наедине, всю ночь проводят в разговорах о нравственном и благопристойном. Неудивительно, что, в отличие от Жан-Поля, оставившего о своей жизни одну только Правду, он назвал свою автобиографию Поэзией и правдой, поставив поэзию на первое место.

"Тебя люблю и ищу, одну тебя, неповторимое божье создание! Среди всего божьего мира ищу тебя". Зачатие анонимно-бестиально, по существу безвыборное - его покрывает ночь. Поцелуй - упоение, зачатие - сладострастие, его Господь дал и червю. Что ж, и ты усердно "почервил" в свое время, и всё же твоя сфера - упоение и поцелуй, мыслящее самозабвение, мимолетно соприкоснувшееся с бренной красотой. Талантливый мальчишка, об искусстве знающий не меньше, чем о любви. Ведь ты, занимаясь последней, втихомолку подразумевал первое - желторотый птенец, но уже вполне готовый вероломно предать искусству жизнь и человечество.

Вот почему он скажет о Лотте: "Я ее слишком любил, чтобы обращать на нее внимание". И все же любовь была для него неисчерпаемым источником вдохновения. Вот почему, утратив Ульрику, а с нею и последнюю надежду, на вопрос: так что же осталось, если всё пропало? - он уже не мог ответить: "Любовь и мысль". Осталась только мысль. Сухая мысль. И вот она, эта мысль. Гёте - госпоже фон Штейн: "У меня всё больше добродетелей, но я всё меньше добродетелен".

"бога садов и огородов" и по-античному наивно, без всякой сентиментальности, предавался наслаждениям и распутству, не стесняемый никакими предрассудками. Его брак - мезальянс с точки зрения общественного и духовного соответствия - возник под влиянием именно такого порыва. Но когда он любил, любил так, что из чувства его рождалась великая поэзия, а не веселенькая элегия в гекзаметрах, ритм которой он отстукивал на спине своей любовницы, - когда он любил по-настоящему, роман его, как правило, кончался самоотречением. Никогда не обладал он ни Лоттой, ни Фридерикой, ни Лили, ни Херцлиб, ни Марианной, ни, наконец, Ульрикой, а уж тем более госпожой фон Штейн. Никогда не знал он и несчастной любви, разве что в гротескно-потрясающем эпизоде с малюткой Леветцов...