Приглашаем посетить сайт

Ф. Грандель. Бомарше
18. Человек

18

ЧЕЛОВЕК

Стану ли я наконец человеком? Человек! Он спускается, как подымался <...> волоча ноги там, где мчался бегом <...> потом - разочарования, недуги <...> старая, выжившая из ума кукла - хладная мумия... грязная пыль, и потом - ничто!

В изгнании Бомарше потерял почти все, но только не свою дородность. Брюшко, щеки, один или два добавочных подбородка, "тучный и полнокровный", в шестьдесят четыре года - он неузнаваем. От невзгод - это не известно только дуракам - люди не худеют.

"Альмавива. Зато я тебя не узнаю. Ты так растолстел, раздобрел...

Фигаро. Ничего не поделаешь, ваше сиятельство, - нужда".

Даже в возвращении этот пожилой господин - "большой, тучный, седой, жирный" - ведет себя так, как положено в его возрасте, - он благодушествует. Две недели Бомарше принадлежит только домашним. Супруге, которая была вынуждена развестись с ним и на которой он безотлагательно женится вновь. Дочери, которую в первую же неделю выдает замуж - вернувшись 5 июля, он ведет ее к венцу 11-го - за тридцатилетнего лейтенанта Луи-Андре Туссена Деларю, который, еще совсем юношей был адъютантом генерала Лафайета; и, главное, Жюли, прошедшей сквозь самые тяжкие испытания Революции с одной мечтой - снова увидеть брата.

"Твоя и моя старость, - сказала она ему при встрече, - наконец соединились, мой бедный друг, чтобы насладиться юностью, счастьем и устройством жизни нашей дорогой дочери".

Словом, две недели Бомарше весьма напоминает персонажей, которых любит помещать в центре своих полотен Грез. Но вскоре после счастливого "обретения" близких отцу семейства становится тесно в этих мещанских рамках, хоть и милых сердцу, но слишком уж благопристойных. И он спешит возобновить прерванный диалог с Амелией, иначе именуемой Нинон.

Обычно биографы умалчивают об отношениях этой дамы и Бомарше. Те, кто особенно склонен сурово осуждать поведение нашего героя в делах общественных, стыдливо прикрывают глаза на его роман с Нинон. Старику прощают эту гадкую связь с особой "недостойной уважения". Девице ставят в вину, что она слишком дорого ему стоила. Она и вправду была довольно требовательна, но, полагаю, в 1796 году ей приходилось туго. Так что ж ему оставалось делать? Толкнуть ее на панель? Или настоять, чтобы она обучилась плести кружева? Из всех его женщин, а одному дьяволу ведомо, сколько их перебывало, она, бесспорно, была самой желанной. Как сказали бы сегодня, она подходила ему физически. А в этой области Бомарше не утруждал себя возвышенными тонкостями. Всю жизнь он искал "этих утех", ничуть того не стыдясь. Он был верен себе с момента возмужания до самой смерти. Однако в шестьдесят четыре года мужчина уже не тот, что прежде. В этом возрасте необходимы известные ухищрения, чтобы добиться искомого. В игру вступает воображение, помогая там, где сдает тело. Свои письма г-же де Годаиль Бомарше именовал "сперматочивыми"; так как же назвал бы он те, что на закате дней адресовал Нинон? Почему, однако, это должно нас шокировать? Если в его романах сердцу отводилась скромная роль и главенствовал секс, неужели он должен был сочинять своим любовницам изящные безделушки в назидание биографам? "То, что именуется пристойностью в языке, - говаривал он, - настолько противно природе, что нужно быть ломакой, чтобы этого придерживаться. Учтивость не уживается со смятением чувств и страстью". Не станем делать вид, что не замечаем распутства этого старого человека, который несколько похотлив и без ума от женщин. "И почему бы мне краснеть за то, что я их любил?"

Бомарше вернулся в Париж начисто или почти начисто разоренным. Разумеется, долговые расписки, хранившиеся в его портфеле, представляли немалое состояние. Но главные должники Бомарше - Соединенные Штаты и Франция - вполне платежеспособные, как были, так и остались недобросовестными. Министры обычно не любят возмещать долги, сделанные их предшественниками. Американское правительство и Директория ставили всевозможные бюрократические препоны и вели нескончаемые расследования с единственной целью оттянуть расплату. К 1796 году Новый Свет был должен Бомарше около 3 миллионов, а Старый - миллион (997875 франков, если быть точными). Лица, ответственные за государственную казну по обе стороны океана, фактически делали ставку на смерть Бомарше, рассчитывая, что его наследники окажутся сговорчивее. Расчет, в общем, мудрый - через три года Бомарше действительно скончался. Но с 1796 по 1799 год он не переставал, как легко догадаться, осаждать казначейства обеих республик. Его жалобы, его мольбы, реже - требования составляли бы в совокупности толстый том. Почти все эти послания напоминают по тону и стилю то, которое он направил несколько недель спустя после возвращения в Париж Рамелю, члену Директории, ответственному за национальный бюджет. Привожу это письмо как пример:

"Гражданин министр, клянусь вам, что мое положение становится нестерпимым. Я мог бы навести порядок во всем мире, отдай я этому столько энергии, сколько потрачено мною на письма по поводу ненавистного дела, кое иссушает мой ум и омрачает мою старость. Я заимодавец терпеливый, но придет ли конец всем этим возражениям против выплаты долга! Я только и слышу - подождите, повремените, и ничего не получаю. Бегать, стучаться во все двери и не иметь возможности чего-либо добиться - это какая-то пытка раба, подданного старого режима, а отнюдь не жизнь, достойная французского гражданина.

Дозвольте мне поставить койку на чердаке Вашего особняка. Вам будут напоминать всякое утро: он все еще здесь. Тогда Вы поймете, насколько человеку расстроенному, лишенному на протяжении шести лет своего места и начисто разоренному, простительно жаждать, чтобы им наконец соблаговолили заняться.

Бомарше".

Но именно Рамель и те, кто впоследствии занимали то же кресло, только и ждали, когда Бомарше не станет! Однако человек, еще недавно числившийся в проскрипционных списках, стал уже вхож в министерства, ему не приходилось томиться в приемных. Подобно Людовику XV, Людовику XVI и Комитету общественного спасения, члены Директории теперь советовались с ним по вопросам государственной политики. Один из них - Ревбель - вовсю использовал его дипломатический опыт, например, просил приложить руку к договору с Испанией. Бомарше откликался на "доверие, которое [Директория] благоволит выказать к его [ничтожным] познаниям", пространными докладами, в которых чувствуется стиль и тон государственного деятеля.

Естественно, он не мог удержаться, чтобы не давать походя членам Директории уроки ремесла, напоминая при случае, что политика, не заглядывающая дальше сегодняшнего дня, редко имеет будущее. Директория же прислушивалась к нему только в той мере, в какой его советы помогали разрешить сиюминутные проблемы. Как это нередко случается в нашей стране, будущее Франции, "особы исторической", меньше всего заботило людей, стоящих у власти. Тем не менее Бомарше оказал здоровое влияние на некоторых министров и видных парламентариев того времени, к примеру, на члена Совета старейшин Бодена дез Арденна, с которым вел долгие интеллектуальные беседы, облегчавшиеся известной общностью их взглядов на революцию.

"Я отнюдь не изверился в том, - сказал как-то Воден Бомарше, - что революция во всем ее величии и полноте может содержаться в четверике чернил и не нуждается ни в малейшем кровопролитии. Я не устаю находить подтверждения этому в ночи на 4 августа 1789 года, когда без всяких переворотов, продажных трибунов и убийств, благодаря одним только декретам было покончено с системой злоупотреблений, укоренившейся на протяжении тысячелетия и черпавшей силу даже в самих достижениях цивилизации".

Это в точности совпадало с точкой зрения Бомарше, которому для создания Фигаро понадобился только четверик чернил. Не следует улыбаться - в 1796 году необходим был более чем широкий кругозор, чтобы заметить, что "достижения цивилизации" способствуют распространению злоупотреблений и тем самым узаконивают нищету. Бомарше, со своей стороны, еще несколькими годами раньше хорошо понял, что истинное зло нашего общества - отчуждение трудящихся; в тетради, найденной Жераром Бауером, есть такая запись:

"Если бы у людей не было никаких потребностей, одно это сделало бы их равными: именно нищета подчиняет одного человека другому. Но истинное зло не в имущественном неравенстве, оно - в зависимости. Какое дело человеку среднего достатка до того, что есть люди богаче него? Что крайне тяжко, так это - быть ими порабощенным".

Вместе с Боденом дез Арденном, для которого он написал несколько речей, Бомарше будет защищать свободу культов и свободу печати, единственным девизом которой, как оба они считали, должно быть: "Пусть пишет каждый, кто может". Но еще более горячо оба они разоблачают "чудовищную растрату народных денег". Заклеймив, не стесняясь в выражениях, нерадение или бестолковость, Бомарше, как обычно, оставляет место надежде - не для того, чтобы польстить тем, кого он бичует, но потому, что такова его натура, с ее неизбывной наивностью и неисчерпаемой жизненной энергией (причем первая подстегивает последнюю): "Мужайся, Директория! Если Республика выбралась живой из Робеспьерова ледника, как можешь ты опасаться, что она в смертельной опасности, когда правишь ты, в согласии с нашей конституцией?"

Я сказал, что Бомарше разорился или почти разорился. Действительно, он еще владел несколькими доходными домами в Париже, Директория вернула ему его "дворец" на бульваре Сент-Антуан, "бъявленный было "национальным достоянием". Если на бумажных фабриках Бомарше, на Баскервильской мануфактуре, где отливались шрифты, и в типографии царило запустение, то у него все же оставались в разных местах вполне реальные ресурсы, не говоря уж менее реальных - тех, что подсказывала ему фантазия. Нам, к примеру, известно, что он провел некую весьма неудачную операцию, спекулируя на соли. Закупив сто тысяч центнеров соли, он в результате непредвиденных биржевых колебаний был вынужден перепродать все за треть стоимости. Не станем убиваться, - когда речь шла деловых операциях, Бомарше инстинктивно вел себя, как все буржуа: распространялся вслух только о своих неудачах.

В эти годы он неразлучен с одной особой женского пола, которой странным образом увлекся. Эта особа вскоре разделит известность своего пожилого друга - ее имя появится в газетах. Поскольку хозяин боялся потерять свое сокровище и был так туг на ухо, что не слышал ее лая, она носила красивый ошейник с прелестной надписью:

Я - Фолетта, мне принадлежит Бомарше.
Живем мы на бульваре.

Ломени первым привел этот анекдот, подхваченный впоследствии почти всеми биографами. Не подвергая ни на минуту сомнению его подлинность, я тем не менее должен уточнить, что г-н Руло-Дюгаж, чей прадед женился на внучке Евгении, хранит медаль, на которой я прочел текст в более прозаической редакции: "Меня зовут Лизетта. Я принадлежу Бомарше и т. д." Очевидно, у Фолетты тоже была соперница!

Верный пес - я называю его так без малейшего намерения унизить - Гюден в эти последние годы по-прежнему питал к Бомарше самые нежные чувства. Пока Бомарше был в изгнании, Гюден скрывался в селении Марсилли, неподалеку от Авалона. Он жил там - или старался выжить - в крайних лишениях. Не поспевая за событиями, духовно одряхлев, Гюден продолжал писать исторические труды, которые не могли быть изданы, трагедии, которые не могли быть сыграны.

Он был человеком иной эпохи, а считал себя жертвой времени. Бомарше в его жизни представлял исключение, подтверждающее правило, - глоток свежего воздуха, дух авантюры, предмет восторженного изумления. Умственно ограниченный, чопорный, неисправимый домосед, Гюден с искренним недоумением поддавался влиянию своего друга, чья жизнь всегда была праздником, хотя, конечно, и опасным, подчас даже трагическим, но непрерывным. Поскольку у Гюдена не было ни гроша, Бомарше выслал ему 10 луидоров на дорогу. Это была значительная сумма, и Гюден счел должным отблагодарить за нее по всей форме: "Вы не могли более изящно заслужить мою признательность, и я с тем большим, если это только возможно, удовольствием Вас увижу вновь, что именно Вы снабдили меня средствами для осуществления желанной встречи. Я расплачусь с Вами, как только это будет в моих возможностях. Отправляюсь в путь без промедления, засунув весь свой багаж в носок". Он не успокоился, пока не отдал своему благодетелю этот долг, настаивая, как пишет Ломени, "с видом человека, который не привык никому позволять себя одаривать". Гюден был полноправным членом семьи Бомарше, его сердечно любили, отвели ему прекрасные апартаменты в доме, но, как его ни холили, ни лелеяли, Гюден, более боязливый, чем когда-либо, при первой же тревоге - а именно 18 фрюктидора - удрал в свои скромные владения. Чтобы заставить его наконец вернуться, Бомарше пришлось пустить в, ход самые убедительные доводы - я имею в виду те, которыми можно растормошить литератора, подняв его даже из гроба. Честный Гюден рассказывает об этом, ничего не утаивая:

"Бомарше сообщил мне, что он на очень выгодных для меня условиях договорился с неким издателем, буде я пожелаю, опубликовать работы, имеющиеся в моем портфеле, произведения, которые были запрещены при робком и отягощенном предрассудками королевском режиме и которые я отказался выпустить в свет в дни невзгод, когда были дозволены любые преступления печати. Поэтому я вернулся..."

Ясно, что эта дружба не была односторонней.

столкновения с ним относятся к началу 1797 года. Бомарше вроде бы не испугался и этого врага, а если и испытал законную тревогу, то держал ее про себя. В письме к Евгении от 5 мая 1797 года он рассказывает о своих встречах со смертью как бы между прочим.

"После ночи с 6 на 7 апреля, когда я надолго потерял сознание - второй сигнал, поданный мне природой за последние пять недель, - состояние мое улучшилось. Жду присылки растительных порошков. То ли мне придает силы время года, когда все пробуждается, то ли меня подстегивает жар, но я смог, дорогое мое дитя, осуществить множество дел, приняв все меры предосторожности, чтобы ты могла пожать плоды моих трудов. Доверься своему отцу!"

Как мы уже дали понять, по возвращении Бомарше из Германии на деловом поприще его постигали не только неудачи. Впрочем, лучше уж сразу написать, что, скончавшись, он оставил близким около 200 000 франков, сумму для того времени весьма внушительную, но до смешного малую по сравнению с тем, чем он владел до революции; 200 000 франков, не считая недвижимости и долговых расписок, о которых вам известно. Прибыв из Гамбурга с пустым кошельком, он за несколько месяцев сумел частично восстановить свое состояние. С годами ученик Пари-Дюверне сравнялся с учителем.

В этом письме, адресованном Евгении, для нас интересны две вещи. Во-первых, оно дает представление о причине, или причинах, угасания Бомарше, во-вторых, оно датировано 5 мая 1797 года - а это для Бомарше был день славы. К нему мы еще вернемся.

Начнем с диагноза или, точнее, прогноза, как выражались мудрецы Эпидавра. Что делал, где был Бомарше накануне или за день до удара? Так вот - он, как это бывало нередко, предавался обжорству. Интеллектуалы частенько неравнодушны к яствам земным. Я полагаю, что в Гамбурге он страдал и от вынужденного поста: от черного хлеба и вареной картошки пухнут, но небо при этом остается холодно, как мрамор. Долгое изгнание разожгло аппетит Бомарше, но сделало хрупким организм. Таковы печальные плоды слишком продолжительной диеты: при первом же зигзаге обленившаяся печень просит пощады, Мы могли бы позлословить также и о плодах воздержания, усыпляющего рефлексы и притупляющего чувства, разжигая при этом вожделения. Не входя в детали, скажем, что Нинон трудно было узнать своего Бомарше, когда она вновь обрела его в постели. Неумеренно подстегивая природу, старый друг красотки, вполне вероятно, был недостаточно осторожен. Но хватит балагурить. Итак, накануне удара Бомарше пировал с первыми гурманами Директории. Его рассказ об этом банкете хотя и длинноват, но заслуживает внимания по многим причинам. Мы найдем здесь лишнее подтверждение того, что Бомарше сохранял политический вес и при новом режиме. Все сотрапезники, кроме него самого, были людьми, стоявшими у кормила власти. Кроме того, этот текст бросает свет на республиканские взгляды Бомарше, одушевляемые свойственным ему уважением к порядку, защитой всех свобод и любовью к отчизне. Некоторая высокопарность, которой грешит Бомарше всякий раз, когда заводит речь о Франции, неотделима, как мы уже могли заметить, от глубокой искренности чувства. Наконец, чтобы покончить с этой трапезой, о меню которой Бомарше нам не рассказывает, необходимо уточнить, что в силу обстоятельств она сделалась исторической. Несколько недель спустя часть мужей, принимавших участие в застолье, отправила другую часть на каторгу в Кайенну. 18 фрюктидора, как писал трясущийся от страха Гюден, "члены Директории восстали друг на друга с оружием в руках; депутаты народа были похищены со своих священных скамей и заключены в клетки на колесах, а затем брошены скопом в трюмы кораблей и отвезены в самые гиблые места Южной Америки". Еще одно слово, прежде чем открыть дверь в банкетный зал, где сквозь скатерть проступает кровь, - обратите внимание на тень, вырисовывающуюся позади стула, занимаемого молодым Келлерманом. Это - продолжение Истории, следующая глава, из списка действующих лиц которой Бомарше уже исключен. Итак, к столу!

"Вчера я был на банкете, воспоминание о котором долго не изгладится из моей памяти, столь избранное общество собрал генерал Матье Дюма за столом у своего брата. В былые времена, когда мне доводилось обедать у государственных сановников, меня неизменно шокировало это сборище разномастных людей, коим одно только их происхождение позволяло быть среди приглашенных. Аристократические дурни, высокопоставленные тупицы, люди, кичащиеся своим богатством, манерные щеголи, кокетки и т. д. Если не Ноев ковчег, то по меньшей мере скопище сброда; вчера же среди двадцати четырех сотрапезников я не видел ни одного, кто не занимал бы своего поста в силу высоких личных достоинств. Это был, если можно так выразиться, великолепный экстракт Французской республики, и я молча глядел на них всех, воздавая каждому по заслугам, поднявшим его так высоко. Вот их имена:

Генерал Моро, победитель при Биберахе и т. д., осуществивший известное великое отступление.

Министр внутренних дел Бенезек, призванный гласом народа в члены Директории.

Буасси д'Англас, честь переизбрания которого оспаривали двадцать четыре департамента, недавно вновь переизбранный.

Петье, военный министр, почитаемый всей армией.

Симеон, крупнейший юрисконсульт Совета пятисот.

Тронсон дю Кудре, член Совета старейшин, один из самых красноречивых заступников обездоленных.

Дюма де Сен-Фюлькран, у которого мы обедали, один из самых уважаемых руководителей военного снабжения.

Лемере, член Совета старейшин, одна из опор конституции в борьбе против анархистов.

Пасторе, красноречивый, отважный защитник принципов в Совете пятисот.

Министр национальной полиции Кошон, один из могущественных людей, лучше других владеющий искусством поставить на службу народу это нелегкое министерство.

Воблан, член Совета пятисот, защитник колоний от всех узурпаторов.

Молодой Келлерман, который, будучи раненым, доставил нам двадцать пять знамен от Бонапарта.

Генерал Дюма, член Совета старейшин; это имя ныне уже не нуждается в прославлении.

Леок, который был нашим полномочным посланником в Швеции.

Зак-Матье, опора конституции, как и все его друзья в Совете старейшин.

Порталис, член Совета старейшин, мужественное красноречие которого 'неоднократно предотвращало черные замыслы внутренних врагов и от которого завтра ждут доклада, направленного против клеветы и злоупотреблений, неизбежных при свободе печати.

Бодо, бригадный генерал, адъютант генерала Моро.

Луайель, его второй адъютант.

Рамель, полковник гренадеров, охраняющих наш законодательный орган.

И последний, самый неприметный из приглашенных, я - наблюдатель, наслаждавшийся от леей души.

".

Как вы прочли, за генералом Келлерманом уже вырисовывается божественная тень. Старик Бомарше уже догадался, какое блестящее будущее ждет Бонапарта, этого юного героя, собравшего воедино куски меча. Нет сомнений, что Бомарше пытался встретиться с победителем при Арколе и Риволи. Подружившись с блестящим Дезе, товарищем по оружию Матье Дюма, он тут же, как это было ему свойственно, поспешил поделиться с молодым генералом своим желанием повидать Бонапарта и, разумеется, служа ему, - послужить Франции. Бомарше, рассказывает Гюден, "безудержно восторгался великой идеей завоевания Египта, ибо это завоевание покорило бы Франции Средиземное и Краснре моря, дав ей тем самым возможность оспаривать у Англии господство над Вест-Индией и мировую торговлю". Но Бомарше явно не довелось побеседовать с будущим консулом, несмотря на все его многократные авансы Бонапарту, вплоть до того, что, отчаявшись в успехе, он посвятил восходящей звезде стихотворение. Не рассматривайте это как лесть или низость, Бонапарт в ту пору не был еще Наполеоном, он не был еще даже на подступах к власти. Но старый Фигаро мгновенно учуял в нем своего нового Альмавиву.

Мы уже обратили внимание на дату письма Бомарше к Евгении - 5 мая, - сказав, что это был его день славы. И действительно, именно в этот день "Комеди Франсэз" торжественно возобновила "Преступную, мать", и Париж воздал ее творцу почести триумфатора, как некогда Вольтеру. Зал, стоя, долго аплодировал драме, и автор против своей воли был вынужден выйти на сцену: "Меня изнасиловали на первом спектакле, как юную девицу; мне пришлось появиться между Моле, Флери и г-жой Конта... Мне, который всю жизнь отказывался уступить этому требованию публики, на этот раз пришлось сдаться; долгие аплодисменты заставили меня пережить совершенно неведомые дотоле чувства..." Как ни странно, "Преступная мать" возвращает нас к Бонапарту, который, как мы уже отмечали, настолько же восхищался последней частью трилогии о Фигаро, насколько недооценивал две первых. Полагая, что его час настал, Бомарше накропал дурные вирши и адресовал их генералу. Вот наименее скверное из четверостиший:

"Шуточное послание старика, который сожалеет, что не встретился с ним:

На новый лад хочу я, как француз примерный,

Родись я в Лондоне, ему б желал, наверно,
Чтоб в адском жарился костре".

Если Бомарше акцентировал конечное "е" Бонапарте, то вовсе не в угоду дурному вкусу парижан, которые в ту пору развлекались тем, что калечили на разные лады это корсиканское имя, ему просто нужна была хоть какая-то рифма к "в костре". Впрочем, у меня нет твердой уверенности, возможно, он сделал это и нарочно! Год спустя Бомарше доверил генералу Дезе послание совсем в другом стиле. Нуждаясь в деньгах и разыскивая покупателей на свой дворец, он решил, что им может быть Бонапарт (на этот раз без "е"). Вот выдержка из любопытного письма, найденного Брианом Мортоном.

"Париж, 25 вантоза, VI года. Генералу Бонапарту:

сельская усадьба в центре Парижа, единственная в своем роде, выстроенная с голландской простотой и афинской чистотой стиля, предлагается Вам ее владельцем.

Если бы в своем огорчении от продажи дома, выстроенного в более счастливые для его хозяина времена, этот последний мог бы чем-то утешиться, то лишь сознанием, что сей дом пришелся по вкусу, человеку, столь же удивительному, сколь скромному, коему он имеет удовольствие его предложить. Не говорите, генерал, нет, прежде чем не осмотрите внимательно усадьбу. Возможно, она в своем радужном уединении покажется Вам достойной питать порой Ваши высокие раздумья...".

Гражданин генерал дом, очевидно, осмотрел, поскольку нам известно, что он нашел его нелепым. Ответил он Бомарше, не касаясь сути дела, весьма лапидарно, но я нисколько не сомневаюсь, что тот спрятал драгоценное послание в свой бумажник:

"Париж, 11 жерминаля, VI года.

"Преступной матери".

Приветствую Вас.

Бонапарт".

Случай не представился: Бонапарт и Бомарше так и не встретились. Стоит ли сожалеть об этом? Конечно, для биографов дипломатического курьера это обидно. Но что общего было у генерала и цирюльника? Ничего, если не считать любви к отечеству и. отвращения к Англии. Я забываю о главном: обстоятельства рождения могли бы отбросить их обоих во мрак неизвестности, не аннексируй Франция Корсики и не обратись Карон-отец в католичество... Вот и все о Наполеоне.

Другой персонаж первой величины сыграл свою роль в последнем акте жизни Бомарше. Кто? Талейран. Хромоногий черт выскочил из своей бутылки 18 июля 1797 года; унаследовав кресло Делакруа, он воцарился в кабинете Верженна. У министра иностранных дел Шарля-Мориса де Талейран-Перигора был выбор - принять, снести или отвергнуть услуги человека, с которым он делил черный хлеб и чечевичную похлебку в Гамбурге и политические способности которого были ему, естественно, известны. Он их отверг. Талейран - не Верженн, далеко не Верженн, да и Бомарше уже, возможно не тот, что прежде. Тем не менее Талейрана и Бомарше связывала Америка, оба они предвидели. ее необычайную судьбу. А франко-американские отношения складывались донельзя плохо, оба правительства были в обиде друг на друга. Бомарше счел, что снова пробил его час. Кто как не он мог добиться согласия между двумя республиками? Он нашел уместным обласкать Талейрана, воспев назначение того на пост министра иностранных дел. Вот - увы! - этот панегирик, писанный в тот же или на следующий день после вступления Талейрана в должность. Я рад был бы избавить вас от этих жалких виршей, изобилующих намеками, неясность которых вполне под пару их тяжеловесности, но, повторяю, наш герой, отлит не из чистого металла - к золоту подмешан подчас темный свинец:

"Гражданину Талейран-Перигору в связи с его вступлением, на пост министра внешних сношений, 30 мессидора V года.

Мой мудрый друг, настал Ваш час.
Да, кое-кто теперь в унынье.
Но, как Нафанаил, отныне
Я чту достойнейшим лишь Вас.


- Он верит ли, как я, Гризон,
Что нами будет заключен
С Америкой союз счастливый?

Коль Вам сегодня вручены

Наш мир с народами Европы
Прочнее сделать Вы должны,
Чем рукоделье Пенелопы!

Аминь".

Ке-д'Орсе резолюцию министра. Она кратка: "Паспорт выдан быть не может".

Бомарше попросил объяснений. Ему дали понять, ничего не смягчая, что главное препятствие - его глухота. Санта-Фе считал, что посол Франции прежде всего должен быть остер на ухо. Бомарше возмутился и в результате обрел свой обычный стиль:

"Посланник могущественной республики нисколько не нуждается в том, чтобы переговоры об ее интересах велись шепотом, секретность, необходимая королевским посредникам, недостойна ее высокой дипломатии".

Но, повторяю, Талейран не Верженн. Если он и был остер на ухо, то проявил странную недальновидность, когда дело зашло об оценке душевных качеств.

Натолкнувшись на неумолимость Талейрана, старый дипломатический курьер обратился к Ревбелю и Рамелю - первый был членом Директории, второй - министром финансов. Лентилак приводит выдержку из письма Бомарше Рамелю, которое по тону напоминает его послания Людовику XVI:

"... я, возможно, единственный француз, который ничего и ни у кого не просил при обоих режимах, а между тем в ряду своих важных заслуг я с гордостью числю и то, что более любого другого европейца способствовал освобождению Америки, ее избавлению от английских угнетателей. Сейчас эти последние делают все возможное, чтобы превратить Америку в нашего врага. Мои дела призывают меня туда, я могу открыть им глаза на эти происки, ибо, если американцы даже мне и не платят, то, во всяком случае, питают ко мне уважение, и Ревбелю, всегда хорошо ко мне относившемуся, достаточно выслушать меня по этому делу в течение четверти часа, чтобы он захотел предоставить мне возможность послужить там моему отечеству. Я предлагаю свои услуги, которые ничего не будут стоить, ибо я не желаю ни должности, ни вознаграждения".

Он не учел Талейрана. Но, отвергнутый родиной, Бомарше получил горькое удовлетворение - к нему обратилась Америка. Я не шучу. Американская делегация, присланная в Париж с миссией уладить недоразумения, возникшие между Штатами и Францией и возобновить прерванные отношения, избрала своим посредником Бомарше. Невероятный поворот! Талейрану пришлось аккредитовать того, кому он еще полгода назад отказал даже в заграничном паспорте. В переговорах с американскими депутатами Бомарше выказал, большую ловкость и послужил с высочайшей преданностью министру внешних сношений, тем самым лишний раз - Франции.

Санта-Фе отблагодарил его на свой манер. Глумлением. Зависть? Не знаю. Когда до Бомарше дошли разговоры, которые вел в свете его друг Талейран-Перигор, утверждавший, будто он ни на что не годен и что его легче легкого облапошить, Бомарше отомстил, воспользовавшись своим излюбленным оружием - дерзостью. Поставьте себя на место Талейрана, откройте это письмо и прочтите: "

... я улыбнулся вчера вечером, когда до меня дошла высокая хвала, которую Вы мне воздаете, распространяясь, будто меня легче легкого облапошить. Быть облапошенным теми, кому оказал услугу - от венценосцев до пастырей, - значит быть жертвой, а не простофилей. Даже ради сохранения всего того, что отнято у меня неблагодарной низостью, я не согласился бы хоть раз вести себя иначе. Вот мой символ веры. Личные потери меня не слишком трогают, но урон, наносимый славе и благоденствию отчизны, изнуряет все мои чувства. Когда мы совершаем ошибку, я по-детски злюсь, и, пусть я даже ни на что не годен и меня никак не используют, это не мешает мне строить по ночам планы, как исправить глупости, содеянные нами днем. Вот почему мои друзья утверждают, что меня легче легкого облапошить, ведь в наши дни, как уверяют, всякий заботится только о себе самом. Какая безнадежность, будь это и в самом деле правдой по отношению ко всем! Но я убежден, твердо убежден в обратном. Когда желаете ознакомиться с моей лавчонкой простофили? Вы не останетесь недовольны - Вам будет чем, поживиться для прошлого, настоящего и будущего, но будущее - единственное, что для нас существенно! Пока рассуждают о первом и втором - они уж далеко, очень далеко. Неизменно к Вам привязанный

Бомарше".

Успешно завершив свою последнюю политическую миссию и в очередной раз облапошенный министром, которому он оказал услугу, Бомарше сходит со сцены, где ему довелось сыграть свою самую крупную роль: роль Истории.

Мы еще увидим, как он вмешается в два-три серьезных дела, но случая и возможности решать судьбы родины ему больше не выпадет. Из игры Франции он вышел.

Вот и старость!

Появление на свет Пальмиры, дочери Евгении, его, разумеется, очень обрадовало, но еще большей радостью для него было бы рождение мальчика. До самой своей кончины, не выдавая горя, он оплакивал смерть сына. За несколько недель до смерти Бомарше у Евгении родился наконец долгожданный мальчик - Шарль-Эдуар Деларю, который впоследствии сделал военную карьеру и стал бригадным генералом.

к своему имени.

Сейчас, когда я заканчиваю эту книгу, прямой потомок дипломатического курьера г-н Деларю де Бомарше назначен послом Франции в Лондоне.

"Граф. У меня... да, у меня было намерение взять тебя в Лондон в качестве дипломатического курьера... однако по зрелом размышлении...

Фигаро. Ваше сиятельство изволили передумать?

Граф. Во-первых, ты не знаешь английского языка.

Граф. Не понимаю.

Фигаро. Я говорю, что знаю Got-dam.

Граф. Ну?

Фигаро. Дьявольщина, до чего же хорош английский язык! Знать его надо чуть-чуть, а добиться можно всего. Кто умеет говорить Got-dam, тот в Англии не пропадет. Вам желательно отведать хорошей жирной курочки? Зайдите в любую харчевню, сделайте слуге вот этак (показывает, как вращают вертел), Got-dam, и вам приносят кусок солонины без хлеба. Изумительно! Вам хочется выпить стаканчик бургонского или же превосходного кларета? Сделайте так, и больше ничего. (Показывает, как откупоривают бутылку). Got-dam, вам подают пива в отличной жестяной кружке с пеной до краев. Какая прелесть! Вы встретили одну из тех милейших особ, которые семенят, опустив глазки, отставив локти назад и слегка покачивая бедрами? Изящным движением приложите кончики пальцев к губам. Ах, Got-dam! Она вам даст звонкую затрещину, - значит, поняла. Правда, англичане в разговоре время от времени вставляют и другие словечки, однако нетрудно убедиться, что Got-dam составляет основу их языка..."

часов до кончины Жюли пропела в слуховой рожок брата на мотив контрданса удивительную песенку:

Я продаю себя за грош,
Не стану торговаться;
Я продаю себя за грош,
Всяк покупатель мне хорош.

Коль вам захочется купить:
Я продаю себя за грош,
Зачем мне торговаться?

Преодолевая боль, Пьер-Огюстен ответил Жюли в том же духе:


Ты ошиблась, дорогая,
Слишком низкая цена -
Публика удивлена.
Что ж, начнем аукцион,

Для начала,
Чтоб ты знала,
Десять тысяч мы дадим.
Только это слишком мало.

И мильон в придачу к ним.

Поразительный дуэт!

После смерти сестры - в тот же вечер или на следующий день - Бомарше записал по памяти куплеты Жюли и свои собственные, их еще пять или шесть, и все - прелестны. Прежде чем лечь в постель, он также написал: "Поистине - это лебединая песня и лучшее доказательство стойкости и прекрасного спокойствия души. Сего мая 9 числа 1798" И в самом деле.

Несчастье нанесло ему снова удар, но отнюдь не замутило прекрасного спокойствия души. Во всяком случае, внешне. Сохраняя полную ясность ума, он охотно говорил, что в его жизни чреда радостей была куда внушительней чреды горестей. Не часто встречаются люди, которым хватает честности, чтобы это признать. Когда его приятельница г-жа де Сталь, которую он знал еще девочкой в доме ее отца Жака Неккера, пожаловалась ему на несправедливости по отношению к себе, "добрый старец" ответил: "... в нескончаемом потоке невзгод я обнаружил секрет, как на протяжении трех четвертей жизни быть одним из самых счастливых людей своего века и своей отчизны; имеющая уши да слышит". Несколькими годами раньше, подводя в обращении к Парижской коммуне свои жизненные итоги, Бомарше уже признавал если не то, что он счастлив, то, во всяком случае, что он ощущает в себе призвание быть счастливым. Этот текст, который я считаю одним из лучших, мне кажется весьма уместным привести именно сейчас:

"Человек веселый и даже добродушный, я не знал счета врагам, хотя никогда не вставал никому поперек пути, никого не отталкивал. По здравом размышлении я нашел причину такого недружелюбия; это и в. самом деле было неизбежно.

С дней моей безумной юности я играл на всевозможных инструментах; но ни к какому цеху музыкантов не принадлежал, и люди искусства меня ненавидели.

Я изобрел несколько отличных механизмов; но не входил ни в какой цех механиков, и профессионалы злословили на мой счет.

Я писал стихи, песни; но кто бы счел меня поэтом? Я ведь был сыном часовщика.

Не увлекаясь игрой в лото, я писал театральные пьесы; но про меня говорили: "Куда он суется? Это же не писатель - он ведь крупный делец и неутомимый предприниматель".

"Вы же видите, это ничуть не похоже на записки, составляемые нашими адвокатами. С ним не умрешь от скуки; и разве можно терпеть, чтобы этот человек доказал свою правоту без нашей помощи?" Inde irae.

Я обсуждал с министрами важнейшие пункты реформ, необходимых для наших финансов; но про меня говорили: "Куда он суется? Он ведь не финансист".

В борьбе со всеми властями я поднял уровень французского типографского искусства, великолепно издав Вольтера... но я не был печатником, и обо мне говорили черт знает что. Я запустил в ход одновременно прессы трех или четырех бумажных мануфактур, не будучи фабрикантом, - фабриканты и торговцы ополчились на меня.

Я вел крупную торговлю во всех концах света, но не объявил себя негоциантом. До сорока моих судов бывало одновременно в плавании - но я не значился арматором, и мне чинили препятствия в наших портах.

Моему военному кораблю, вооруженному 52 пушками, выпала честь сражаться вместе с кораблями его величества при взятии Гренады. Флотская гордыня не помешала тому, что капитан судна получил крест, другие офицеры - военные награды, но я, в ком видели втирушу, только потерял свою флотилию, которую конвоировал этот корабль.

противодействию Англии, Испании и даже самой Франции; но я не был в числе лиц, коим были поручены переговоры, я был чужой в министерских канцеляриях; inde irae.

Прискучив жилищами, выстроившимися в однообразный ряд, садами, лишенными поэзии, я выстроил дом, о котором все говорят, но я - не человек искусства; inde irae.

Так кем же я был? Никем, кроме как самим собой, тем, кем я и остался, человеком, который свободен в оковах, не унывает среди самых грозных опасностей, умеет устоять при любых грозах, одной рукой - вершит дела, другой - ведет войны, который ленив, как осел, и всегда трудится, отбивается от бесчисленных наветов, но счастлив в душе, который никогда не принадлежал ни к одному клану, ни к литературному, ни к политическому, ни к мистическому, который ни к кому не подольщался и потому всеми отвергаем".

В шестьдесят шесть лет Бомарше уже никем не "отвергаем". Франция, неравнодушная к старцам, не упускает случая воздать ему честь. Накануне смерти Бомарше стал нравственным авторитетом. К нему прислушивались, к нему обращались за советом, как ныне к г-ну Пинэ, но, в отличие от патриарха из Сен-Шамона, роль властителя дум не доставляла Бомарше удовольствия. Он был - я пишу это, не желая Никого оскорбить, - другой породы, другого закала. Как, однако, закрыть свою дверь перед литераторами, политиками, журналистами, которые почтительно испрашивают аудиенции, тем более как отказать молодым, если они, начиная карьеру, избирают вас своим патроном? Так на нашей памяти стаи ласковых волчат осаждали под конец жизни Кокто и Мориака; сегодня, если не ошибаюсь, этой атаке подвергается Арагон. Вот и Бомарше открыл свое сердце и свой дом Колену д'Арлевилю, "молодому поэту", страдавшему "сплиноманией". С неиссякаемым терпением выслушивал Бомарше его жалобы на "проклятый сплин", читал его стихи. Гюден опубликовал письма Бомарше, в которых тот весьма деликатно поучает молодого собрата. Позвольте мне привести характерную выдержку, в авторе которой, полагаю, вам трудно будет узнать гордого Родриго, ибо тут впервые говорит литератор, и только литератор; "Я хотел бы в заключение сделать одно замечание, не пощадив при этом людей, мною весьма уважаемых. Я имею на это право - ведь я издатель Вольтера! Неужели после всего того, чему он учит, вы считаете допустимым, чтобы наши глаголы в прошедшем времени печатались с окончанием "oi"? Хотел бы я посмотреть на мину иностранца, когда ему говорят, что "Connaissois "следует произносить" как Connaissais"! Что "Francois" и "Anglois" рифмуется с "Portugais", a не с "Suedois, Angoumois, Artois" и т. д.".

Разве этот Бомарше не неузнаваем?

"чтобы посмотреть, как рассказывает Гюден, возможно, его сопровождавший, на собрание естественных достопримечательностей, доставленных туда победоносной рукой отовсюду, где она водрузила наши знамена". И что же нашел он там, в самом большом зале, среди "огромной коллекции животных со всего света"? Останки Тюренна! Возмущение и гнев Бомарше были столь же велики, сколь неудержимы. Тщетно пытался успокоить его г-н Ленуар, хранитель музея. Но предоставим слово Гюдену, который, стремясь передать всю чудовищность положения, невольно смешит нас: "Ленуар говорил Бомарше, с каким хитроумием, с какими предосторожностями, с какой опасностью для собственной жизни ученые и мудрецы спасли от ярости каннибалов "или, точнее, людоедов, спущенных с цепи революцией, настроившей их против славных героев, тело великого человека, найдя для него этот странный приют, где оно, по крайней мере, находится среди самых редкостных творений природы". Не знаю, точен ли рассказ Гюдена, но у нас есть несколько свидетельств того, как отреагировал Бомарше. Доводы Ленуара не только не смирили его гнев, но, напротив, укрепили решимость. Действуя с поистине юношеской энергией, он воззвал к общественному мнению, адресовав открытое письмо своему другу Франсуа де Нефшато, тогдашнему министру внутренних дел. Это послание, опубликованное в парижской газете "Ла кле дю кабине де суверен", наделало много шума. Французы, естественно, разделились на два непримиримых лагеря: одна часть - души чувствительные - встала на сторону Бомарше, другая заняла противоположную позицию, настаивая на том, что Тюренну самое место среди животных. Верх в конце концов одержал Бомарше - 16 апреля 1799 года Директория издала декрет о переносе останков маршала. Как ни странно, операция была поручена все тому же г-ну Ленуару. Если уж говорить всю правду, у музея был филиал - сад-элизиум, хранителем которого был также г-н Ленуар. Позднее Наполеон Бонапарт нашел более уместное решение: став императором, он распорядился перенести прах Тюренна в Храм Марса, иными словами, во Дворец Инвалидов, выполнив, сам того не ведая, пожелание Фигаро.

Через двенадцать дней после того, как он выиграл это тягостное дело, Бомарше случилось в последний раз разозлиться до белого каления и возвысить голос. Речь опять-таки шла о чести отчизны. 28 апреля 1799 года французы узнали по телеграфу об убийстве своих полномочных представителей под Раштадтом, где уже два года шли переговоры. Преступление было совершено австрийскими гусарами. Мир или война? Такова была альтернатива.

Для гордого Родриго, который, как мы знаем, не переставал трудиться ради замирения Европы и неизменно отдавал предпочтение переговорам, ответ тем не менее был однозначен. Он, не мешкая, сообщил свое мнение одному из пяти членов Директории - гражданину Трейярду. В этом длинном мемуаре, написанном на одном дыхании, вновь ощущается его политический гений. Вот испепеляющее заключение:

"... имей я честь быть одним из пяти первых должностных лиц республики, я высказался бы за объявление всеобщего траура в связи с той смертельной раной, коя нанесена нации в лице ее полномочных представителей в Раштадте; выпустите прокламацию, где будет сказано, что гнусное оскорбление, нанесенное трем делегатам Франций, нанесено всей нации.

Либо я плохо знаю свою отчизну, либо не ошибусь, полагая, что в ответ на акцию столь возвышенную вы вправе ожидать подлинного народного подъема.

".

28 апреля 1799.

Великая коалиция европейских держав, вдохновляемая Питтом и направленная против Франции, в этот день сбросила маску. Но чтобы обращение Бомарше было действительно услышано, Франции пришлось дождаться возвращения Бонапарта из Египта и 18 брюмера. Гордый Родриго не дожил нескольких месяцев до "подлинного народного подъема".

28 апреля - 17 мая.

Вот мы и подошли к финалу. До смерти Бомарше осталось девятнадцать дней. Давайте пройдемся, точнее, оглядим мир с птичьего полета.

чудом, юный энтузиазм подмастерья-часовщика. Один из путей его жизни пролегает между пружинками часов и невидимыми, но реальными пружинами, толкающими человека в воздушные просторы. Вот несколько строк, но каких поразительных.

"Одна из самых величественных идей науки, делающих честь нашему веку и Франции, это, безусловно, подъем тяжелых тел в легкой воздушной среде; но наша нация, чьи увлечения новым, как бы оно ни было прекрасно, быстропреходящи, превратила в детскую игру открытие, способное изменить лицо земного шара в большей мере, нежели открытие компаса, если осуществлением этой идеи воздухоплавания займутся всерьез".

17 мая.

Семья Бомарше ужинает в кругу друзей, среди которых Гюден и книготорговец Мартен Боссанж. Пьер-Огюстен очень весел, смеется надо всем из страха, как бы не пришлось заплакать, он - душа общества. В десять вечера Гюден откланивается и уходит к себе. Час спустя Мария-Тереза, которая "неважно себя чувствует", также подымается в спальню, и Бомарше, поцеловав жену, советует ей "принять необходимые меры". Наконец прощается Боссанж, и Фигаро, оставшись один, тоже идет в свою комнату. Половина двенадцатого.

18 мая.

"Я нашел г-на Бомарше мертвым и полагаю, что смерть наступила по меньшей мере шестью - семью часами раньше. Он лежал на правом боку... Общий осмотр не оставил никаких сомнений, что гражданин скончался от апоплексического удара, вызванного нарушением кровообращения или разрывами сосудов мозга с правой стороны. Дано в Париже, сего флореаля 29 числа VII года Единой и Неделимой Республики. Виаль, военный врач при Парижском арсенале".

"Вас просят присутствовать на траурных проводах и похоронах гражданина Бомарше, литератора, скончавшегося в своем доме подле Сент-Антуанских ворот 29 флореаля VII года, кои имеют быть 30 числа сего месяца в одиннадцать часов утра".

Литератор!

19 мая.

В соответствии с неоднократно выраженной им волей Бомарше был похоронен подле купы деревьев в своем саду. Колен д'Арлевиль произнес надгробную речь, написанную для него который сам слег в постель. (Двадцать три года спустя останки Бомарше были перенесены на кладбище Пер-Лашез. К этому времени дворец его мечтаний, выстроенный им напротив Бастилии в год Революции, уже вновь обратился в грезу, - Наполеон только намеревался его снести, после 1818 года Людовик XVIII осуществил императорский замысел. Через четыре года после сноса дворца могила была разрыта, и прах Фигаро по повелению Альмавивы погребли на парижском кладбище.)

Базиль (три борзописца - Эсменар, Непомюсен Лемерсье, Бешо) распускает слух, что Фигаро покончил с собой.

Клевета, - говорю я вам! - эта, чересчур уж глупая, долго не удержалась. Но с тех пор появилось немало иных наветов. Пришел ли им конец? Как бы не так! Нет такой пошлой сплетни, нет такой пакости, нет такой нелепой выдумки, на которую в большом городе не набросились бы бездельники, если только за это приняться с умом, а ведь у нас здесь по этой части такие есть ловкачи!..

Наконец-то у меня есть все, чего я хотел. Счастлив ли я? Мне кажется, что нет. Чего же мне недостает? В моей душе более нет той пленительной бодрости, коя возбуждается желанием и приносит столько утех, нарастая по мере того, как близится к осуществлению надежда насладиться. Ах, не следует строить себе иллюзий - радость не в наслаждении, но в погоне за ним.