Приглашаем посетить сайт

Конради Карл Отто. Гёте. Жизнь и творчество. т.2.
Два великих произведения позднего Гёте (перевод H. Берновской).

ДВА ВЕЛИКИХ ПРОИЗВЕДЕНИЯ ПОЗДНЕГО ГЁТЕ.

"Годы странствий Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся"

В конце романа "Годы учения" Вильгельм Мейстер достиг этапа, когда он оказался в состоянии реализовать идею существования, включающего в себя все знания и опыт, накопленные до сих пор. Он и вместе с ним читатель познакомились с разнообразными формами жизни и сделали один неоспоримый вывод: конечной целью всякого пути должно быть деятельное существование, а стремление к всестороннему развитию личности, эта максималистская претензия субъекта, есть иллюзия, потому что человечество составляют все люди вместе и от каждого в отдельности требуется самоограничение. Тогда еще нельзя было судить о том, какими путями пойдет дальнейшее развитие Вильгельма Мейстера. Финал "Годов учения", построенный автором с виртуозностью и без учета необходимой мотивации, оставил все вопросы "открытыми": Мейстер готов отправиться в путь, как того желает Общество башни, его сопровождает сын Феликс и маркиз, брат арфиста. Путь лежит в Италию, на родину Миньон. Итак, роман прямо-таки требовал продолжения.

"годы учения" — это относительное понятие, которое требует завершения в понятии "мастерство" (письмо к Гёте от 8 июля 1796 г.), а Гёте отвечал, что у него уже есть "идеи и желание" продолжать (письмо Шиллеру от 12 июля 1796 г.). Но то, чем это продолжение оказалось в результате работы многих лет, вовсе не было историей превращения Вильгельма в мастера. Оно разрослось в целую антологию повествовательных, стихотворных текстов и философских рефлексий, создававших панораму человеческих отношений и социальных структур. Линия действия, связанного с самим Вильгельмом Мейстером, вилась, как тонкий шнур, объединявший события. Но он связывал также и другие сюжеты обрамляющего действия, которые имели для Гёте такое большое значение, что иногда, казалось, могли взять верх и полностью вытеснить заглавного героя из поля зрения. Итак, сохраняя некоторую преемственность с "Годами учения", Вильгельм вместе с сыном совершает путешествие и в соответствии с обетом Общества отрекающихся не может прожить на одном месте дольше трех дней. Он должен узнать как можно больше. Так он знакомится с разными формами жизни, профессиями, общественными структурами, принимает поручения, которые влекут его в новые области жизни. Когда-то Ярно, теперь специалист горнорудного дела по имени Монтан, объяснил ему, как важно иметь профессиональную подготовку в какой-то области, и теперь он принимает решение стать врачом, когда будет освобожден от обета краткосрочного пребывания на одном месте. Он хочет стать деятельным членом содружества отрекающихся, присоединяется к союзу эмигрантов, и в конце его профессия хирурга дает ему возможность спасти своего собственного сына Феликса.

— это лишь элемент обрамляющего действия, повествовательный костяк, не более того. Этапы, к которым подходит Вильгельм, становятся поводом для подробных бесед, сообщений, речей и размышлений на самые разные темы, а сферы, в которые он попадает, обособляются, приобретая самостоятельное значение. Герои многочисленных вставных историй часто получают свою роль и в "главном действии".

Истории для продолжения своего романа о Мейстере Гёте начал записывать с 1807 года, с течением времени основная концепция все больше расширялась. Роман "Избирательное сродство" первоначально также в нее входил, однако потом вырос в отдельное произведение. В 1821 году появилась первая редакция "Годов странствий", но с 1825 года Гёте перерабатывал и расширял свой замысел. Когда в 1829 году он опубликовал "Годы странствий Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся", то предусмотрительно опустил указание жанра "роман", которое еще присутствовало в первом издании. (Мы не будем затрагивать здесь вопрос о различиях обеих редакций романа.)

Уже для современников это было странное произведение, трудное для восприятия, многосоставный конгломерат. Для редакции 1821 года была написана даже "вставная речь", содержавшая объяснения по поводу отсутствия единства целого, где говорилось: "Если мы не хотим, как это уже не раз бывало за многие годы, вновь завязнуть в этой работе, то нам ничего не остается, как передать читателю то, чем мы располагаем, сообщить все, что еще сохранилось. Поэтому некоторые главы, подробный разворот которых, казалось бы, стоило дать, мы излагаем бегло, так что читатель не просто почувствует, что здесь чего-то не хватает, но будет знать это наверняка и сможет сам домыслить то, что не доведено до полной ясности и не подкреплено необходимыми доказательствами частью в силу природы предмета, частью вследствие неожиданных обстоятельств". В окончательном варианте в этом смысле ничего не изменилось. Поэтому потомкам часто представлялась загадкой сама форма этого произведения. К тому же при переработках возникло несколько ошибок: автор либо не заметил их, либо не придал им значения. Если даже рассматривать "Годы странствий" как структуру повествования с нанизанными эпизодами, то остается вопрос: в чем же все-таки единство этого произведения, которое состоит из пестрых, с большим количеством вариантов, как будто бы изолированных рассказов, писем, дневниковых записей, изречений, элементов рассказа в рассказе, комментариев редактора? Действительно, было и остается трудно избавиться от обычных представлений о художественном единстве. В конце концов решили, несколько упрощая слова Гёте, что, несмотря на все формальные несоответствия, это произведение имеет единый смысл и что весьма искусное переплетение косвенных связей и преломлений, доступное лишь в результате подробнейшей интерпретации, создает единство целого. Конечно, на этой основе многое можно себе уяснить, оценить по достоинству, увидеть в надлежащем контексте. Но всегда что-то остается. Может быть, отказ от обозначения "роман" надо понимать как сигнал того, что старый Гёте решил дать полную свободу своему большому позднему творению и позволить себе тот стиль повествования, который был бы полностью избавлен от принуждения к законченности и вместил в себе все, что Гёте хотел сообщить. В этом случае повествование имело право на резкие скачки в развитии сюжета и развернутая мотивировка отступала на второй план. Интерпретаторам пришлось отказаться от погони за "единством", как бы они его ни трактовали, даже не обвиняя автора в художественных слабостях. Ведь поиски "единства" с их стороны всегда основаны на аксиоме, что всякое художественное произведение должно его иметь, если хочет считаться таковым. Однако безусловность этой аксиомы можно поставить под вопрос. Гёте, совершенно очевидно, меньше всего беспокоился о том, чтобы соответствовать чьим-то требованиям касательно единства и завершенности произведения. Он собрал воедино все, что узнал, наблюдая эпоху и человеческое поведение, поставил поэтический эксперимент на тему о том, какими могли бы быть ответы на требования общественной ситуации, рассматривая этот объемный прозаический труд как резервуар, вместивший в себя сюжеты и идеи, осуществленные проекты и едва наметившиеся замыслы, и предложил их читателю как материал для размышлений (и как развлекательное чтение) в постоянной надежде, что он сам "додумает" (письмо Римеру от 29 декабря 1827 г.), то есть дополнит рассказанное своими мыслями и воображением.

— это фрагменты текста из некоторого фиктивного архива. Повествователь — фиктивный редактор, который выбирает тексты из имеющегося материала и определенным образом располагает их в расчете на фиктивного читателя. Этот редактор не есть сам Гёте, так как это значило бы, что Гёте фактически предоставил архивный материал. Вместе с тем среди источников действительно имеются "реальные" материалы, то есть такие тексты, которые существовали помимо фиктивного архива в бумагах Гёте, как, например, описание текстильной промышленности в Швейцарии Генриха Мейера; подготовленные Эккерманом избранные места из собрания афоризмов; обработка сказки о Мелузине; перевод "Глупой паломницы". Автор, разумеется, располагая всеми этими текстами, играет в утонченную игру. Он вводит фиктивного редактора, который располагает их определенным образом. Тот воспринимает себя как "верного референта", который "собрал и упорядочил" эти бумаги. Фиктивный архив полон разнообразного материала; редактор предлагает не все, он выбирает, устанавливает последовательность, комментирует, иногда даже прерывает читателя, призывая к порядку себя самого: "Наши друзья взялись за роман, и поскольку он оказался местами более назидательным, чем следовало бы, то мы сочли разумным не испытывать более их благожелательное терпение. Бумаги, лежащие сейчас перед нами, мы рассчитываем напечатать в другом месте, а сейчас без дальнейших околичностей переходим к повествованию, так как и нам не терпится видеть загадку разгаданной" (8, 104). Итак, редактор, готовя книгу к изданию, все-таки принял в расчет ожидания любителя романов, его способ изложения соответствует записи в дневнике Леонардо: "Не стану утверждать, что это столь уж приятное чтение, но мне оно кажется занимательным и даже в известной мере поучительным" (8, 296). Детальный анализ "Годов странствий" показывает, что и сюжетная линия Мейстера в форме рассказа от третьего лица вполне укладывается в фикцию архива. Путевые заметки Вильгельма, адресованные Натали, являются важнейшей составной частью архива, обработанного редактором.

Этот повествовательный прием оправдывает неоднородность и незаконченность "Годов странствий"; автор оставляет рассказ незавершенным, так что у читателя возникает потребность поразмыслить и представить себе возможное продолжение. Гёте заставляет своего редактора рассмотреть весь материал еще и с точки зрения его увлекательности и поучительности. Так поддерживается ощущение постоянной готовности к эксперименту, которое необходимо автору, когда он вновь изучает возможности человека и общества, осуществляя поэтические опыты. "Такая работа, как эта, — писал Гёте Рохлицу, — заявляет себя как коллективная, она как будто бы только для того и существует, чтобы собрать самые разнообразные элементы, и потому она позволяет и даже требует, чтобы каждый выбрал себе то, что ему подходит, доставляет радость, создает ощущение гармонии и благополучия" (письмо от 28 июля 1829 г.). И в другом письме к тому же адресату: "Такая книжечка как сама жизнь: в комплексе целого необходимое сочетается со случайным, заранее данное с возникающим вновь, что-то удается, что-то не получается, и таким образом возникает нечто похожее на бесконечность, которую нельзя выразить и охватить понятными разумными словами" (23 ноября 1829 г.). Эти разнообразные, "обособленные друг от друга элементы" и составляют ценность книги. Когда Рохлиц тем не менее стремился осознать "Годы странствий" как целое, Гёте писал с неудовольствием канцлеру фон Мюллеру: он "вбил себе в голову дурацкую идею, что все это как единое целое надо проанализировать систематически и конструктивно. Но это совершенно невозможно. Книга есть соединение разнородных частей" (18 февраля 1830 г.). В 1821 году он выразил радость, когда Цаупер был готов не проявлять нетерпения при чтении "Годов странствий". "Общую связь, направление и цель надо искать внутри самой книжечки. Она не сделана из одного куска, но внутренний смысл объединяет все" (7 сентября 1821 г.). Это может быть понято только так, что главным центром, вокруг которого организуются все фрагменты, является идеал отречения, на этой основе создается весь трудовой и социальный порядок жизни путешественников.

и неверности, поспешности и ошибках при выборе партнера, о конфликтах, разрешение которых по большей части требует отречения. Таким образом они соотнесены с главной темой всего романа (который мы в дальнейшем будем называть романом, не упуская из виду всех отмеченных выше особенностей его структуры). Детальная интерпретация частей может наглядно показать, в каком соотношении находятся рассказы, введенные в контекст "Годов странствий", как заключенные в них мотивы взаимно дополняют, продолжают и отражают друг друга. Если герой одной истории проявляет слишком большое уважение к тому, что его окружает, то в ответной истории такого уважения слишком мало. В одной ситуации люди попадают в неудачные и даже опасные связи, в другой в самый последний момент опасности удается избежать. В новеллах речь идет об индивидуальных судьбах, где люди, попадая в аналогичные конфликты, по-разному себя ведут и потом имеют дело с разными последствиями. Некоторым из пострадавших удается достигнуть идеала отречения, тогда они находят свое место в общности, которая действует в "обрамляющем сюжете", подчиняется принципу деятельной жизни, требующей отречения. Здесь нет инстанции, оценивающей происходящее; читателю предоставляется возможность самому вынести суждение, анализируя последствия, понять, что верно и что ошибочно в действиях героев. Правда, от него ожидают, что тому, кто готов к отречению, он подарит свои симпатии прежде всего. Непосредственно дидактических целей Гёте не преследовал ни в изображении отдельных судеб в новеллах, ни в изложении прочего, весьма богатого материала "Годов странствий"; поучительное, как он считал, всегда заложено в литературе и должно воздействовать по-иному: поэтическое воплощение жизни, возникающее в воображении художника в процессе освоения действительности, активизирует те же свойства у воспринимающего искусство, побуждает читателя к размышлению и создает ситуацию самообучения. "Всякая поэзия должна быть поучительной, но так, чтобы это не было заметно", — констатировал Гёте в 1827 году в статье "О дидактической поэзии", оспаривая право на существование дидактической поэзии как определенного вида; "она должна лишь обратить внимание на то, чему стоит учиться. Извлечь уроки из поэзии читатель должен сам, точно так же как из жизни". К событиям новелл это относится в той же мере, как и к формам бытия и социального существования обрамляющего сюжета. Именно эта своеобразная форма "Годов странствий", стремящихся "объединить разнообразные элементы" (письмо к Буассере от 2 сентября 1829 г.), очень хорошо подходит для такого опосредованного обучения.

В этом смысле все то, что Гёте предлагает в своем позднем романе, есть поэтический учебный материал. С полной отчетливостью можно видеть, что он подчиняется двум тематическим направлениям, как может и должен отдельный индивидуум организовать свою жизнь, чтобы не оказаться в изоляции, а стать членом общности? Как могут и должны быть упорядочены общественные формы жизни и труда, чтобы они могли соответствовать требованиям времени?

"Годах учения". Членам Общества башни, втайне руководившим его развитием, эти абстрактные мечты всегда казались подозрительными, им удалось убедить Вильгельма в приоритете идеи деятельной жизни. Но всей серьезности призывов к реальной деятельности он еще не осознал, еще не овладел практической профессией. В начале "Годов странствий" он все еще полон незрелых идей, бредет по жизни как в тумане, ощущает недостаток в знаниях. Это ярко видно в той сцене, где он ничего не может рассказать своему сыну Феликсу о камне и растении. "Я не знаю" — это первая фраза, которую всегда произносит Вильгельм. Ярно, теперь Монтан и горный инженер, дает ему необходимое разъяснение: "Сейчас пришло время односторонности. Благо тому, кто это постиг и действует так на благо себе и другим. Иногда это понятно с первого взгляда. Стань хорошим скрипачом — и будь уверен, что любой капельмейстер с удовольствием даст тебе место в оркестре. Стань многозвучным, как орган, — и ты увидишь, какое место отведет тебе в общей жизни благонамеренное человечество... Лучше всего ограничить себя одним ремеслом. Для неумного оно и останется ремеслом, для ума более обширного станет искусством, а самый высокий ум, делая одно, делает все, или, чтобы это не звучало парадоксом, в том одном, что он делает хорошо, ему виден символ всего, хорошо сделанного" (8, 32—33).

Эта мысль многократно и по-разному формулируется в книге. "Прежде чем вступить в жизнь, прежде чем заняться любым делом, любым искусством, следует сначала овладеть ремеслом, а это достигается только ценой ограничения. Кто хорошо знает и владеет чем-нибудь одним, тот более образован, чем многосторонний полузнайка" (8, 130). Позднее Ярно-Монтан вновь заявляет об этом со всей решительностью. "Какая чушь, — говорил он, — и само ваше общее образование, и устроенные ради него заведения!" (8, 246). Решение Вильгельма приобрести профессию врача вполне последовательно, поскольку он осознал необходимость этого, дальше на протяжении романа он ни разу не усомнился в правильности своего решения, а спасение сына в конце еще раз подтверждает это.

Образование сводится к специальному профессиональному обучению. Но и в этой односторонности все еще есть место для идеи участия в абсолютном, к которой человек стремится в меру возможностей полученного им образования. В основе этого лежит уверенность в том — она высказана уже в "Годах учения", — что только все люди вместе составляют человечество. Эта перспектива сохраняется для каждого в его специализации. Он ощущает себя частью общности и отдает себе отчет в том, что без его особой деятельности эта общность не могла бы осуществиться как человечество, то есть как сумма всех человеческих возможностей. Проблематичность хваленой односторонности и специализированной деятельности хорошо известна нам с тех пор, как в ходе совершенствования производства возникло общество разделения труда и вместе с ним членение на функции для каждого и отчуждение; у Гёте эта идея не появляется — в основе его концепции лежит вера в гармоническое взаимодействие всех деятельных личностей, где каждый готов быть частичкой, так как убежден в осмысленности усилий сообщества. Каждый на своем месте испытывает удовлетворение, так как свою работу он рассматривает как вклад в общее дело, где свободная деятельность добросовестных и знающих людей естественно порождает общее благо. Здесь нет еще речи о конкурентной борьбе и об отрицательных последствиях разделения труда и капитала.

"общего образования" с точки зрения требований времени, кто готов ограничиться специальным делом, тот должен учиться отречению. Отрекающиеся названы уже в заглавии романа. Мы не будем здесь заниматься проблемой, о которой много спорят исследователи, кто из героев романа принадлежит к числу отрекающихся и кто нет. Конечно, к ним относятся все, кто действует в обрамляющей части. Отречение не означает только готовность отказаться от претензий на образование и удовольствоваться развитием каких-то определенных специальных умений. У Гёте сама идея отречения идет от знания человеческой природы и принятия в расчет вытекающей из этого обусловленности. Признать необходимость отречения — значит дать свободу возможностям, которые имеет человек. По отношению к себе самому, к природе и обществу человек во многом идет на отречение, если хочет как-то справиться с жизнью. Конечно, это означает разочарование, но не то, которое парализует и подавляет, ибо здесь оно основано на принципе "действуй разумно" — это практическая сторона призыва познай самого себя, разъяснял Гёте в письме к Рохлицу 23 ноября 1829 года. Люди были бы умнее и счастливее, если бы умели отличать стремление к бесконечному от конкретной цели и постепенно познавать меру своих собственных средств и сил. На основе описанных выше убеждений Гёте в своей работе естествоиспытателя принял как обязательный принцип некую пессимистическую умеренность. В "Размышлениях в духе странников" есть одно высказывание, где определено главное понятие познавательных интересов Гёте: необходимость самоограничения вытекает из самой природы человеческого существования, но это не значит, что каждый в отдельности должен исходить из своего отдельного случая, довольствоваться им и видеть в нем критерий для оценки: "Если я наконец успокаиваюсь, обнаружив прафеномен, то это тоже резиньяция; однако есть большая разница, смирюсь ли я, достигнув границ человечества или же не выходя за гипотетические пределы моей сжатой в тесных рамках индивидуальности" (8, 265). "Действуй разумно" — это означает принять и признать те условия, при которых деятельность остается осмысленной. "В любом роде деятельности, если она ничем не ограничена, мы в конце концов терпим крах" (8, 250).

и сожалением, и болью. Особенно тяжел этот путь к отречению в любви, об этом рассказывает не одна новелла. Но горестность отречения, добровольно принятого на себя, смягчает сознание того, что оно подчиняется обету, который сама сущность общественного устройства и всеобщий порядок возлагают на человека как обособленную личность и как общественное существо. Таким образом философия отречения оправдывает идею односторонности, которая только и может сделать каждого активным членом общности. Она становится посредником между прекрасным, но иллюзорным стремлением к развитию всех врожденных способностей, к совершенству отдельной личности и потребностью каждого стать полезным членом социального целого. Вполне последовательно деятельность в духе содружества отрекающихся не означает активности ради себя самого, это осмысленные действия, осуществляемые в сознании необходимости самоограничения и в стремлении постоянно отдавать себе отчет в том, какое назначение они имеют. В соответствии с истиной, сформулированной в словах: "Думать и делать, делать и думать — вот итог всей мудрости; это искони признано, искони исполняется, но постигается не всяким. И то, и другое в течение всей нашей жизни должно вершиться непременно как вдох и выдох, и, как вопрос без ответа, одно не должно быть без другого" (8, 231). Прекрасное также не исключается в этом деятельном мире осознанного отречения, хотя и не является в нем центральной проблемой. Правильный путь, который необходимо найти, ведет от полезного, через истинное — к прекрасному.

Мысль об отречении легко представить себе как сгусток опыта, накопленного Гёте в жизни, как попытку рациональным ходом смягчить печаль о недостигнутом, о напрасных попытках, о чем-то начатом и незавершенном. Другие восхищались его способностями и свершениями, сам же он жил под бременем вечной неудовлетворенности, о чем свидетельствуют письма, и отречение в любви он познал еще до встречи в Мариенбаде летом 1823 года.

Во время путешествия Вильгельм сталкивается с самыми разными формами жизни и деятельности, знакомится с существующими общественными устройствами и проектами новых, частью непосредственно, частью по рассказам. Читатель воспринимает все увиденное глазами Вильгельма, в целом это многостороннее освещение архивного материала, предлагаемого редактором. Уже в самом начале Вильгельм встречается в горах со странной группой, которая, как святое семейство во время бегства в Египет, медленно продвигается вперед. С удивлением он рассматривает место, где обосновался "святой Иосиф Второй", капеллу с картинами жизнеописания святого Иосифа. В глуши этих труднодоступных мест благочестивый человек стремится подражать святому, вдохновленный житием, изображенным на картинах. Впечатление такое, что здесь воссоздана идиллия по высокому образцу, реконструирован стиль жизни далекой древности, мирный, скрытый от опасностей мир, которому достаточно минимальной, примитивной деятельности. Однако при ближайшем рассмотрении ощущение идентичности полностью исчезает. Странный и прекрасный мир Иосифа Второго показан только с точки зрения Вильгельма, который еще не знаком с высказываниями Ярно; жизнь Иосифа Второго ничего общего не имеет со взаимодействием понятий делать и думать, думать и делать. Уже и библейский Иосиф был подозрителен для Гёте своей пассивностью, тем более его последователь, этот сомнительный имитатор, источником для которого служат дилетантские картины, отмеченные к тому же печатью просветленности из времен позднего средневековья. Во время создания этой истории о святом Иосифе — она упомянута в дневнике уже в 1807 году — Гёте, как известно, со всей резкостью обрушился на всячески восхвалявшееся христианское искусство, которое противопоставлялось античности, он называл его "неокатолическими сантиментами", "отшельническим и штернбальдизирующим безобразием" 1. Только иронически мог он изобразить жизнь человека, основанную на христианской идее отшельничества. Это, конечно, не пример, наоборот, это контрастная картина по отношению к тем сферам, где определяющей становится реальная деятельность, проникающая в жизнь.

"дядюшки", вернувшегося из Америки помещика, который пытается теперь организовать общину и управлять ею как просвещенный патриарх. Здесь начинается ряд социальных моделей, которые Гёте создает в "Годах странствий", иногда только в наметках, так, как предлагает редактор, подготовивший архивные бумаги. В пределах художественного произведения Гёте осуществил поразительный анализ эпохи, где учтено все, что он узнал и понял относительно движущих сил экономического и общественного развития. Принимая во внимание этот неотступный интерес к социальным структурам, пора бы прекратить разговоры об "аполитичном Гёте". Это правда, что практической политикой он перестал заниматься с тех пор, как окончательно понял, что основные сферы, где должна осуществиться его личность, искусство и наука. Но никогда он не останавливался перед тем, чтобы создавать в своих художественных произведениях экспериментальные проекты социальных моделей и смело анализировать современность. Он не пытался при этом постигнуть пути развития в их исторической преемственности, научно обосновать значение факторов, которые определяют возникновение и изменение социальных структур, свои выводы, предположения и ожидания он переводил на язык литературных образов, которые имеют право довольствоваться фрагментарным описанием, намеком, беглым указанием.

В сфере действия "дядюшки" все организовано согласно четким принципам, цель которых — это польза каждого и всех членов общности. Благосостояние для каждого и рост его здесь желательны, но только тогда, когда это идет на пользу общности и не наносит ущерба соседу. Фрукты и овощи, выращиваемые "дядюшкой", помогают обеспечить горняков питанием, его питомники дают саженцы сельским жителям. Это проект образцового сельскохозяйственного производства, где интересы владельца гармонируют с потребностями членов общины. В этом смысле вполне оправдана и частная собственность, поскольку она служит общим интересам. В противоположность феодальным установкам собственность на землю воспринимается здесь как отношения товарные, с точки зрения прибыли, выгодной для всех. Дворянский репрезентативный стиль полностью исчез, всюду царит полезная деятельность, это хорошо видно на примере трапез, организованных деловито, по принципу целесообразности. Все здесь живущие безо всякого принуждения подчиняются ходу трудовых процессов. Организованы и хорошо функционируют вспомогательные службы при несчастных случаях; полиция следит за порядком, но ничем серьезным ей заниматься не приходится. Для "дядюшки", который вдохновлен идеей филантропии, но отнюдь не реальных социальных реформ, способных что-то изменить в имущественных отношениях, собственные интересы как будто целиком совпадают с интересами общности, а европейская культура, с которой он духовно связан, стимулирует его к гуманной деятельности (в отличие от пассивного подражания, в котором застыл Иосиф Второй).

Без сомнения, это утопия, именно так она обозначена в тексте; надписи, которые "дядюшка" развесил повсюду для того, чтобы никто ни на минуту не забыл о его принципах, вызывают желание задать иронические вопросы. "Я нахожу, — говорит Герсилия, — что каждую можно вывернуть наизнанку, и от этого она станет не менее, а быть может, и более справедливой" (8, 60). А Вильгельм Мейстер, задав вопрос по поводу надписи "Собственность и общее благо", попадает прямо в цель. "Разве одно из этих понятий не отменяет другое?" — спрашивает он. Объяснения, которые должны уточнить смысл этих формулировок, представляются сомнительными и не могут снять принципиального противоречия, заключенного в отождествлении пользы каждого с общей пользой. В ходе дальнейшего развития общества оно, естественно, проявилось в полную силу.

"Пусть каждый ценит по достоинству дарованную ему природой и судьбой собственность и старается не растратить ее и даже умножить; пусть расширит, насколько возможно, поле приложения своих способностей; но пусть при этом думает, как дать другим участвовать во всех его начинаниях, ибо имущих оценивают по тому, сколько людей получают благодаря им пользу" (8, 60).

"дядюшки" изображается как утопия, где капиталистический хозяйственный уклад оправдывается тем, что состоятельные заботятся о неимущих, а сосуществование личной выгоды со всеобщим благом постулируется как реальная возможность. С нею связаны все надежды писателя, стремление бюргера к благосостоянию он воспринимал как общественную необходимость, поскольку бюргер ведет хозяйство с учетом общих интересов, и в этом Гёте видел возможность равновесия интересов для всех; при таком взгляде на вещи мысль о революционном перевороте звучит как насмешка над общественным устройством, не оставляющим желать лучшего.

"Педагогической провинции" Вильгельм поручает дальнейшее воспитание своего сына Феликса. При вступлении в эту сферу и при возвращении туда несколько лет спустя он получает подробную информацию о принципах ее существования. "Что-то вроде утопии" — так определяет Леонардо характер этого учреждения (8, 124). Действительно, "провинция" производит впечатление некой утопической модели. Созданная на сельскохозяйственной основе, она сама себя содержит и является закрытой сферой, строго изолированной от внешнего мира. Мальчиков воспитывают здесь по точному плану вдали от родительского дома. Цели и методы воспитания определяет убеждение, что главное — это специализированная подготовка, которой должно сопутствовать благочестие, так как именно оно дает человеку основанную на уважении к другим правильную позицию для деятельной жизни в человеческой общности. Прежде всего неопытному Вильгельму даются подробные разъяснения относительно той религиозности, которая осуществляется в разных формах уважения, внушаемых воспитанникам, о чем в романе уже раньше говорилось. Практическое обучение целиком поставлено на службу формирования из каждого "полезного и необходимого члена общества", "необходимейшего звена в нашей цепи". То, что провозглашал Ярно-Монтан по поводу необходимости ограничиться одним ремеслом, что позднее стало требованием в Союзе эмигрантов, должно стать в "Педагогической провинции" основой практического воспитания. В процессе общественного развития разделение труда возникает неизбежно, к этому Гёте подводит, однако связанные с этим дефициты — в этом вопросе проект оптимистичен — покрываются за счет того, что каждый человек становится членом общества, учитывающего его потребности и интересы, и в этом находит удовлетворение. В противоположность "Годам учения" блуждания индивидуума в поисках решений больше не являются продуктивным накоплением опыта, теперь это отход от верного пути, которого надлежит избегать. Правда и в "провинции" каждый должен сам определить, к чему он имеет способности, но потом уже — дело учителей организовать для него соответствующее обучение и внимательно следить за ним. Весьма характерно, что традиционное актерское искусство в "Педагогической провинции" исключено. Для такого "шарлатанства" там не может быть места; к тому же что-то изображать перед бездеятельной толпой зрителей, которые сами не участвуют в этой художественной деятельности, противоречит основам воспитания в духе активности. Другим видам искусств обучают непременно, всегда в строгой последовательности, необходимой для каждого вида искусства, от простых элементов к более высоким ступеням овладения им (именно это Гёте не уставал повторять художникам), при этом связь с жизнью общности, полезность для любого занятия никогда не исчезает из поля зрения. Искусство и общество не должны существовать отдельно друг от друга, искусство должно возникать в повседневной жизни. Субъективное самоосуществление в творческом одиночестве не может быть целью, цель — это осмысленное взаимодействие искусства и общества. В воспитательной программе сочетаются работа и игра, у каждого должны быть развиты и практические и духовные способности. В соответствии с этим воспитанники не носят формы. "Что до мундира, то мы его полностью отвергаем: он лучше любой личины прячет характер и скрывает от взгляда наставника особые черты каждого ребенка" (8, 148). Эти слова прямо противоречат приведенному выше высказыванию из романа "Избирательное сродство". И они пример того, как связаны с конкретной ситуацией многие мысли из произведений Гёте, сформулированные как аксиомы.

"Педагогическая провинция" в "Годах странствий" выглядит как изобретенная конструкция, которая может вмещать в себя фикцию всякого рода. Однако Гёте не фантазировал. Он опирался на реальные события. Филип Эмануэль Фелленберг организовал в Хофвиле, поблизости от Берна, воспитательное учреждение, основанное на организационных и методических принципах, повлиявших на концепцию "провинции" во многих отношениях. Там также развивали специальные умения, вновь прибывших подвергали испытаниям, чтобы установить характер их способностей; ситуация учебных отделений, расположенных в нескольких деревнях, также напоминала "провинцию". Правда, у Фелленберга дети из разных социальных слоев были отделены друг от друга и обучались по-разному, тогда как в "Годах странствий" каждый имеет равные возможности получить образование. И в тот момент, когда Гёте был занят "Педагогической провинцией", написанной уже для первой редакции романа, он сочинял вместе с Генрихом Мейером "Предложения для создания художественных академий" — проект, предназначенный для заинтересованных инстанций берлинской администрации. И наоборот, в своем журнале "Искусство и древность" в 1822 году Гёте поместил "образцы для фабрикантов и ремесленников", которые получил из Берлина от министра торговли и ремесла. Итак, утопия "Педагогической провинции" оказывается просто проектом, в котором претворены проблемы реальной жизни.

Прошло много времени, прежде чем Вильгельм примкнул к Союзу переселенцев. Мы не будем здесь описывать его путешествий в горы к ткачам и прядильщикам, на родину Миньон и возвращение назад в "Педагогическую провинцию". В конце концов он попадает в Общество ремесленников, в союз, который на свой лад пытается планировать реформы, чтобы решить проблемы материального производства и взаимодействия общественных сил в существующих условиях. Постепенно он находит там многих старых знакомых из "Годов учения". Почти все они изучили между тем какое-то ремесло. В этом кругу людей, постоянно готовых к странствиям, живет тот же дух, что и в окружении "дядюшки", и в "Педагогической провинции". Как там музыка постоянно сопровождала воспитанников — с нее все начиналось, она сопровождала их в работе, пока они осваивали ремесленные, сельскохозяйственные или художественные навыки, — так и здесь музыке отводится важная роль: на встречах членов общества она постоянно присутствует как оживляющий элемент. Отречение в том смысле, как об этом говорилось выше, является естественной предпосылкой для всего, что обсуждается в союзе. Сохраняют свое значение принципы, действовавшие в сфере влияния "дядюшки". Свою большую речь Леонардо начинает с того, что возносит хвалу землевладению. "Это и заставляет нас верить в высочайшую ценность земельной собственности, видеть в ней самое лучшее, что может достаться человеку" (8, 334—335). Но затем, объявив землевладение "основой основ человеческого существования", он подчеркивает другую важную мысль: "И все же мы вправе сказать: как ни ценно то, чем владеет человек, но то, что он делает и создает, должно ценить еще выше. И если мы охватим взором все и вся, то владение землей окажется лишь малой частью дарованных нам благ, наибольшую же часть этих благ, и притом высших, составляет то, что именуется движимостью и приобретается как плод жизни подвижной" (8, 335).

"дядюшки" землевладение переводится в область товарных отношений, так основной делается ценность "подвижных" благ. Так в поле зрения оказывается буржуазная система хозяйства и получения доходов, в то время как землевладение было твердой основой жизни дворянского сословия, не подлежавшей законам товарного обмена. Представители дворянства, примкнувшие к движению отрекающихся, стремятся приспособиться к экономическому развитию и содействовать ему, поскольку понимают, что оно не противоречит их интересам.

Уже в Годах учения" появилась идея эмиграции (книга 8, глава 7). В здешних местах "собственность почти нигде не надежна". Члены Общества башни собираются создать особую "компанию, которая распространится по всем частям света, и вступить в нее могут представители любой части света" (7, 466). Таким образом, на случай революции можно будет создать базу для существования в любой части земли. В "Годах странствий" предпринимается попытка составить примерный план расселения для всего товарищества, каждому добросовестному работнику будет дана возможность рентабельной работы по своей профессии, всех будет объединять сознание общего блага и уважение к господствующим общественным порядкам. Так возникает концепция идеальной общности, где каждый работает на себя и в то же время на благо всех, а весь коллектив отвечает за недостатки своих членов. Эти идеи отчасти совпадают с теорией Адама Смита, согласно которой стремление к успеху каждого члена общества, если оно не осуществляется за счет других людей, прямо-таки неотвратимо создает такое гармоническое взаимодействие всех общественных сил, которое неизбежно приведет ко всеобщему счастью. "Пусть каждый стремится повсюду приносить пользу себе и другим" (8, 336), — призывает Леонардо в своей программной речи. Позднее руководству сообщается свод основных правил игры: "Никто не должен причинять неудобств другому, а кто выкажет себя неудобным сожителем, тот устраняется из общества, пока не поймет, как надо себя вести, чтобы тебя терпели" (8, 353). Еще в 1830 году Гёте категорически возражал против идей государственного социализма, принадлежавших сен-симонистам, согласно которым собственность на средства производства должна быть общественной. Он настойчиво подчеркивал: "Если каждый будет выполнять свой долг, усердно и добросовестно трудясь в сфере своей непосредственной деятельности, то и всеобщее благо будет достигнуто" (Эккерман, запись от 20 октября 1830 г.).

принимают концепцию отречения и воспитательные принципы "провинции". Однако без хорошо организованного государственного порядка общество не может функционировать нормально. То, что редактор сообщает об этом порядке на основании документов, — это всего лишь намеки, окончательных решений еще нет, отдельные статьи "уложения... все еще обсуждаются между членами товарищества" (8, 355). У читателя создается впечатление, что предполагается создать некую нефеодальную систему, в которой, однако, сохранится строгая сословная структура общества, а приказ и дисциплина будут обязательны, как всегда. Смелое руководство очень желательно, кто его назначает, остается неясным; полиция существует, как и теперь, в случае необходимости она "имеет право созвать в большем или меньшем числе присяжных" (8, 353), по какому принципу — опять-таки неясно. Религиозная культовая практика на христианской основе является обязательной. Евреи исключаются из общества — возможно, по причине их деловых качеств. Нравственное учение "совершенно отделено" от религиозной доктрины и сформулировано в форме немногих заповедей: "Умеренность в произвольном, рвение в необходимом" (8, 352). Это осторожные попытки. "Но главное для нас — перенять все блага просвещения и избавиться от его вредных последствий" (8, 354). Добровольная организация, возникающая при участии всех, еще не приобретает четких очертаний, так как остается сильное недоверие к большинству и его способности решать, что в полной мере соответствует часто звучавшей мысли Гёте: "Ничего нет омерзительнее большинства, потому что оно всегда состоит из никчемных людей, из жуликов, которые приспосабливаются, бездарностей, которые подлаживаются, и массы, которая бежит за ними, не имея никакого понятия о том, чего она, собственно, хочет".

То, что делало Америку столь привлекательной для Союза переселенцев — это надежда, что все можно там начать сначала. "В Старом Свете нет конца волоките, за новое здесь берутся по-старому, за растущее — с привычной косностью" (8, 292). Если в первой редакции "Годов странствий" странствия еще не воспринимались как эмиграция, а только как пешие путешествия вокруг какого-то центра в Европе, то потом, по мере того как представления Гёте о новом мире обогащались в последнее десятилетие его жизни, странствия превратились в эмиграцию. Новые знания дал ему среди прочего путевой дневник, который вел принц Бернгард, второй сын Карла Августа, во время путешествия по Северной Америке в 1825 году. В 1828 году Гёте вместе с историком Луденом издали его. "Там, за морем, где человечность взглядов будет все время возрастать" (8, 290), казалось, создавались новые возможности осуществлять проекты, не отягощенные балластом европейских традиций, способствовать развитию таких тенденций, которым предстоит здесь приобрести определяющее значение в будущем. Но эмиграция в Америку не единственная возможность, которую взвешивают члены союза, готовясь к совместной деятельности, существует также мысль о поселении внутри Европы. Ее сторонник — один из руководителей союза — Одоардо, пришедший к отречению после тяжелых любовных переживаний. Один из немецких князей готов предоставить возможность осуществить современный проект, сходный с американским, в глухой провинции Европы, несмотря на то что существующие феодальные традиции создадут дополнительные трудности на пути к успеху.

"Годах странствий" Гёте размышляет (обеспечив себе с помощью вымышленного архива свободу намека и наброска) о возможных переменах в экономическом и общественном развитии эпохи. Приближение промышленного века особенно ощущается в тех местах, где он (в дневнике Леонардо) подробно описывает ткацкий промысел (источником послужили подлинные записки Генриха Мейера). Со всеми подробностями Гёте описывает, как в горных деревнях организован этот промысел, местная индустрия. Так он создал литературный памятник отмирающему ремеслу. Сусанна, "Добрая и Прекрасная", видит тенденции того развития, которое нельзя остановить: "Машина побеждает ручной станок! Опасность надвигается медленно, как туча, но уж, если дело повернулось в эту сторону, она придет и настигнет нас" (8, 373). Она видит лишь два выхода из положения: "Есть только два пути, и оба тяжки: самим обратиться к новому и ускорить общее разрушение либо сняться с места и искать счастья за морем, взяв с собой лучших и достойнейших" (8, 374). В союзе с отрекающимися возникает решение: Сусанна будет жить у Макарии до тех пор, пока она окажется в состоянии пуститься в путь за море. Она жертвует всем, чем владеет. "Это дает возможность установить в новых, годных для совместного труда помещениях более совершенное оборудование и производить ткани по-новому, так что дела у трудолюбивых жителей долин пойдут отныне намного бойчее" (8, 388). Леонардо также одобряет план индустриализации, ничто еще не предвещает того, какие проблемы возникнут в конфликтах и взаимодействии труда и капитала в ходе промышленного развития. Еще не исчезла вера в необходимость всеобщей доброй воли, и ограниченность сознания, возникшая в эпоху односторонней сосредоточенности на специальных работах, еще допускает возможность интеграции отдельной личности в социальное целое.

— блаженной, согласно ее греческому имени. Калека, страдающая физически, она участвует во всем, помогает, советует, проникает в закоулки человеческой души, которые для других остаются недоступными. Ей ничего не нужно для себя, она о себе не думает, особым образом, за пределами реальности она связана со всей Вселенной. О ней говорят, что духом, душой, воображением она не просто ощущает Солнечную систему, но сама составляет часть ее, участвует в движении небесных тел, с детства вращается вокруг Солнца по спиральной орбите, "которая несет ее все дальше от средоточия к внешним сферам" (8, 390). Сдержанно, с легкой иронией редактор говорит об этой "эфирной поэме" (8, 392). Однажды Гёте заметил о Платоне: "Все, что он высказывает в своих писаниях, связано с вечно целостным, с истиной, добром и красотой, те же стремления он старается пробудить в душе каждого". Эти слова могли бы относиться и к Макарии. Она идеал среди отрекающихся. Именно так ее и видят члены союза. Во время первого посещения Вильгельма ведут в обсерваторию, находящуюся в ее владениях. Там астроном показывает ему звездное небо, и бесконечность его человеческой миссии является ему впервые как предчувствие. "Какое право ты имеешь хотя бы помыслить себя в середине этого вечно живого порядка, если в тебе самом не возникает тотчас же нечто непрестанно-подвижное, вращающееся вокруг некоего чистого средоточия?" (8, 105). Подобно тому как рядом с Макарией возникает ощущение связи с абсолютным, так в Союзе отрекающихся эта женщина, блаженная, со своей чисто духовной, сверхчувственной сущностью, является наглядным доказательством того, что специализация не обрывает связей с высокой духовностью. Микрокосмос человека не исключен из макрокосмоса, он остается в согласии с ним. Гёте постоянно стремится наглядно это показать. Очень характерно, что в разговоре о Макарии в конце романа проникновение в земные глубины и взлет в небесные выси связаны между собой. "Земля и ее недра — это мир, где имеется все необходимое для самых высоких земных потребностей, тот сырой материал, обработка которого есть дело высших человеческих способностей; избрав этот духовный путь, мы непременно обретем любовь и участие, придем к свободному и целесообразному труду. Кто заставил эти миры сблизиться и обнаружить присущие обоим свойства в преходящем феномене жизни — тот воплотил в себе высший образ человека, к которому должен стремиться каждый" (8, 386). К этому следует прибавить афоризмы из "Размышлений в духе странников" и "Архива Макарии", содержащие мысли по разным аспектам искусства и литературы, истории общества, философии, физики и так далее, а также ранее высказанные мысли в соответствии с мудростью, которая гласит: "Все происходящее когда-то уже являлось в мыслях. Надо только попытаться продумать это еще раз" (8, 283), и тогда "Годы странствий" с их многослойным составом можно воспринимать как собрание мыслей старого Гёте. Главная из них та, что отречение и собственная деятельность, осуществляемая в добровольно взятом на себя ограничении, составляет conditio humana 2 той эпохи. Гёте исследует возможности индивидуального существования и социальной общности и предоставляет читателю возможность поразмыслить над невиданными или только необычными событиями своих увлекательных новелл в их прямых или косвенных связях с основной проблематикой. В конце романа эмигранты решились наконец предпринять свое рискованное путешествие в далекую Америку. Удастся ли им реализовать оптимистический проект и план расселиться вблизи от Одоарда, или он будет разрушен, столкнувшись с реальными условиями, — этого читатель уже не знает.

— выбирай!

Там, где труд наш пригодится,

Там и будет милый край.

— 8, 359)

"Фауст". Трагедия. Вторая часть

В 1806 году, объединив наконец фрагменты в единое целое, Гёте закончил трагедию "Фауст", в 1808 году первая часть "Фауста" вышла в свет. Но тот план драмы, который содержал "Пролог на небе", где Господь разрешил Мефистофелю искушать Фауста, был еще далек от завершения. Несчастья и смерть Гретхен, отчаяние Фауста — это не могло быть завершением столь значительного замысла. Нельзя было себе представить, что только ради этого Фауст отправился в свои рискованные странствия, зашел так далеко в своем стремлении постигнуть мир, пусть даже с помощью черной магии; если бы высшей инстанции не было дано вынести окончательный приговор, "Пролог" оказался бы не более как пустым украшением. Без всякого сомнения, вторая часть с самого начала предполагалась в концепции драмы о Фаусте. Схема в набросках существовала, видимо, уже со времен разговоров с Шиллером, план продолжения был зафиксирован в отдельных обозначениях: "Наслаждение жизнью личности, рассматриваемое извне. Первая часть — в смутной страсти. Наслаждение деятельностью вовне. Вторая часть — радость сознательного созерцания красоты. Внутреннее наслаждение творчеством". Здесь содержится уже намек на то, что во второй части простое наслаждение жизнью сосредоточенного на себе Фауста должно уступить место деятельному участию в делах мира; речь, видимо, идет также о размышлениях, связанных с Еленой как воплощенной красотой, и о трудностях, которые встают на пути к наслаждению такой красотой. Встречу с Еленой поэт, по-видимому, всегда имел в виду; ведь и в легенде о Фаусте она упоминалась. В эпоху интенсивных занятий античностью на рубеже веков он снова и снова возвращался к греческим мифам, связанным с этим образом, так что около 1800 года сцена, посвященная Елене, была в основном уже написана. Но с первой частью "Фауста", вышедшей в 1808 году, она еще никак не могла быть связана, как и другие фрагменты второй части, которые к этому времени были, видимо, запланированы или даже готовы. Мысль о продолжении трагедии никогда не угасала, но до последовательной работы дело дошло еще не скоро. Могло даже показаться, что Гёте капитулировал перед трудностью замысла. В 1816 году, начав "Поэзию и правду", он описал создание первой части, а потом продиктовал подробный план второй для того, чтобы сообщить хотя бы о существовании плана. Но затем отказался от мысли его напечатать. После длительной паузы, когда Эккерман постоянно напоминал ему об этом плане, Гёте вернулся наконец к незавершенному творению. Прошли годы. Другие планы были для него важнее. Но начиная с 1825 года дневник пестрит упоминаниями о том, что Гёте занят "Фаустом".

"Императорский дворец" и "Маскарад", потом перешел сразу к последнему акту. В 1827 году в 4-й том последнего прижизненного собрания сочинений был включен позднейший третий акт: «Елена. Классически-романтическая фантасмагория. Интермедия к "Фаусту"». Но "предпосылки", согласно которым Фауст приведен к Елене, еще отсутствуют: в 1828—1830 годах создавалась "Классическая Вальпургиева ночь". С почти неправдоподобной изобретательностью и изобразительной силой, которая сохранялась до самых последних лет, Гёте уже в 1831 году с успехом закончил четвертый акт, рассказывающий о борьбе против враждебного императора и передаче Фаусту части побережья, где он собирается начать строительные работы. Наконец, в августе 1831 года была завершена работа над произведением, сопровождавшим Гёте в течение 60 лет. "И наконец в середине августа мне уже нечего было с ним делать, я запечатал рукопись, чтобы больше не видеть ее и не заниматься ею" (письмо К. Ф. фон Рейнхарду). Пусть о нем судят потомки. И все-таки "Фауст" не отпускает поэта. В январе 1832 года Гёте опять читал его вместе со своей невесткой Оттилией. 24 января он продиктовал для дневника: "Новые мысли о "Фаусте" по поводу более основательной разработки основных мотивов, которые я, стремясь поскорее кончить, дал чересчур лаконично".

Это произведение, содержащее 12111 стихов, оставляет впечатление неисчерпаемости поэтического творения. Едва ли нашелся бы интерпретатор, который стал бы утверждать, что справился с "Фаустом", осознал и освоил его во всех аспектах. Всякая попытка интерпретации ограничивается усилиями приблизиться, а та краткость, к которой принужден автор исследования о жизни и творчестве Гёте в целом, сводит задачу трактовки "Фауста" до уровня отдельных указаний.

"Почти вся первая часть субъективна", — сказал Гёте 17 февраля 1831 года Эккерману (Эккерман, 400). Идет ли речь о подлинной цитате или об интерпретации, все равно эти слова указывают на принципиальное различие между первой и второй частями "Фауста". Если в первой части доминирует изображение индивидуальных, характерных, особенных свойств героев драмы, то во второй субъективность в значительной мере отступает перед игрой, наглядно изображающей процессы, в которых образы и события превращаются в носителей содержательных и существенных функций, в самой общей форме представляющих основные феномены наиболее важных сфер жизни. Но рассказ о развитии природы, искусства, об обществе, поэзии, красоте, мифологическом освоении истории и пророческих экскурсах в будущее — это не просто логически построенное повествование с комментариями, это игра в масштабах мирового театра: сменяя друг друга, проходят ситуации и события, символический смысл которых показан наглядно и в то же время труднопостижим. Символы и аллегории, очевидные и скрытые ассоциативные связи пронизывают драму. Гёте включает в действие фрагменты мифов, изображает новые мифические обстоятельства. Как будто бы во второй части "Фауста" он стремится уловить действительное и воображаемое знание о силах, правящих миром вообще и в его эпоху особенно, и воплотить это знание в многозначных поэтических образах. Здесь слилось воедино очень многое: уверенная ориентация в мировой литературе, опыт размышлений о человеке, начиная от идеализированной античной эпохи вплоть до впечатлений последнего времени, естественнонаучные познания, плод многолетних трудов. Все это плодотворно претворилось в новую поэтическую метафорическую вселенную.

"Фауста" понятиями пространства и времени. Вступают в борьбу император и враждебный император, свободно сочетаются средиземноморская и северная сферы, Фауст отправляется в подземное царство, вступает с Еленой в брак, от которого родится сын, на берегах Эгейского моря происходит празднество стихий, а Мефистофель последовательно принимает облик уродливых контрастных фигур, и финал превращается в патетическую ораторию метафизических откровений. Богатство образов необозримо, и хотя поэт создал четко организованную систему ассоциаций, которую можно расшифровать, однако многозначность в полной мере сохраняется. "Так как многое в нашем опыте нельзя просто сформулировать и сообщить, то я давно уже нашел способ, как можно в образах, взаимно отражающих друг друга, уловить тайный смысл и открыть его тому, кто заинтересован" (из письма к К. И. Л. Икену от 27 сентября 1827 г.). Трудность для восприятия "Фауста" (или, скажем, для его реализации в театре как драматического произведения) заключается в расшифровке как отдельных метафорических образов, так и системы символов в целом, эта символика пронизывает все произведение, оценить ее значение чрезвычайно сложно. Она никогда не бывает однозначной, высказывания Гёте на этот счет также не помогают делу: либо они окутаны туманом доброжелательной иронии, либо полны пугающих намеков. Это "довольно загадочное произведение" (письмо Римеру от 29 декабря 1827 г.), "странное сооружение" (письмо В. ф. Гумбольдту от 17 марта 1832 г.), многократно Гёте говорил также об "этой шутке, задуманной всерьез" (письмо к С. Буассере от 24 ноября 1831 г.; письмо к В. фон Гумбольдту от 17 марта 1832 г.). На постоянное стремление трактовать Гёте часто отвечает одной только насмешкой: "Немцы чудной народ! Они сверх меры отягощают себе жизнь глубокомыслием и идеями, которые повсюду ищут и повсюду суют. А надо бы, набравшись храбрости, больше полагаться на впечатления: предоставьте жизни услаждать вас, трогать до глубины души, возносить ввысь... Но они подступают ко мне с расспросами, какую идею я тщился воплотить в своем "Фаусте". Да почем я знаю? И разве могу я это выразить словами?" (Эккерман, запись от 5 мая 1827 г. — Эккерман, 534). "Неисчерпаемость" "Фауста" допускает, следовательно, много разных истолкований. Парящая и при том подконтрольная фантазия поэта приглашает читателя к размаху воображения и в то же время строгому контролю при восприятии его творения.

Как всякая традиционная драма, вторая часть "Фауста" делится на пять актов, очень неравных по объему. Однако здесь нет обычного драматургического поступательного движения, где каждая последующая сцена логически вытекает из предыдущей и причинно-следственная связь событий совершенно очевидна. Целые комплексы получают самостоятельную ценность как отдельные драмы, сцены "Императорский дворец", "Маскарад", "Классическая Вальпургиева ночь", не говоря уже о третьем акте, встрече Фауста с Еленой, и пятом акте, где Фауст руководит работами, положении во гроб и милосердном спасении. Движение действия, вообще-то говоря, ощущается четко и связывает воедино все части драмы, но большого значения оно не имеет, так как прежде всего служит тому, чтобы локализовать наиболее крупные эпизоды и обеспечить концентрацию сюжета вокруг фигуры Фауста; ведь его проблемы остаются по-прежнему в центре внимания, его путешествие через разные сферы реального и нереального, стремление увидеть и познать в полной мере возможности магии, которой он себя препоручил. Пари еще не потеряло силу, хотя о нем и мало говорится, и Мефистофель остается движущей силой, хотя сценарий в игре мифологических фигур предлагает ему только эпизодические роли. Но все же именно он приводит Фауста ко двору императора, передает идею "матерям", доставляет бесчувственного Фауста в его старую лабораторию, а потом в волшебном покрывале — в Грецию.

"Действие" разворачивается несколькими крупными фазами. Фауст прибывает ко двору императора, с помощью бумажных денег ликвидирует его финансовые трудности, затем на маскараде он должен увидеть явление теней Елены и Париса. Для этого сначала он должен спуститься к "матерям". Когда желание его исполнено — ему удалось вызвать тени знаменитой пары, он сам охвачен неутолимой страстью к всемирному символу красоты, он стремится овладеть Еленой. Попав в Грецию, пройдя "Классическую Вальпургиеву ночь", он отправляется в Аид, чтобы выпросить у Персефоны свою возлюбленную (в драме это не показано). Он живет с ней в Греции в старой средневековой крепости, Эвфорион их общий сын, позднее Фауст теряет и его, и Елену. Теперь он стремится стать могучим деятельным властителем. С помощью волшебных сил Мефистофеля он помогает императору одержать победу над враждебным императором, получает в благодарность земли на побережье, и теперь его задача — любой ценой отвоевать у моря часть земли. Он почти достиг вершины власти, но в это время Забота его ослепляет, а затем и смерть настигает теперь уже столетнего Фауста. Он думает, что слышит, как рабочие роют канал, но это звук лопат могильщиков. Фаусту предстоит спасение, Мефистофель терпит фиаско.

"Зачем я дожил до такой печали!" (2, 179) — восклицает он. В начале второй части он перенесся в "красивую местность"; он "лежит на цветущем лугу, утомлен, неспокоен и старается уснуть" (2, 183). Для того чтобы продолжать свои поиски, Фауст должен перевоплотиться в нечто новое, забыть все происшедшее, возродиться к новой жизни. В бумагах из наследия Эккермана сохранилась запись высказывания Гёте: "Если подумать о том, какой кошмар обрушился на Гретхен, а затем стал и для Фауста душевным потрясением, то мне не оставалось ничего другого, кроме того, что я действительно сделал: герой должен был оказаться полностью парализованным, как бы уничтоженным, чтобы затем из этой мнимой смерти возгорелась новая жизнь. Мне пришлось искать прибежища у могущественных добрых духов, которые существуют в традиции в образе эльфов. Это было состраданием и глубочайшим милосердием". Суд над Фаустом не совершается, не задается вопрос, заслужил ли он такое обновление. Помощь эльфов состоит только в том, что, погрузив его в глубокий целительный сон, они заставляют его забыть то, что с ним произошло. От заката до восхода солнца длится эта сцена, где Фауст в объятиях добрых сил природы находит забвение, между тем два хора эльфов ведут диалог, прославляя в замечательных стихах возрождение Фауста в течение этой ночи. Наконец излечившийся Фауст проснулся. "Опять встречаю свежих сил приливом / Наставший день, плывущий из тумана" (2, 185). Следует большой монолог, в котором Фауст, полный новых сил, говорит о том, что он находится "в стремленье к высшему существованью" (2, 185). Фауст собран, он уже не тот, как когда-то, когда, придя в отчаяние от ограниченности человеческого познания, он отдался в руки магии, вместо того чтобы продолжать терпеливое созерцание природы и постепенно проникать в ее тайны. Такое начало второй части тематически подчеркивает то многообразие конкретных явлений мира и его метаморфоз, которое предстоит здесь встретить Фаусту. Он готов вобрать в себя этот мир, открыться и отдаться ему. Правда, неприятным впечатлением, почти ударом становится для него пламенный поток солнечных лучей, Фауст вынужден отвернуться: человеку не дано встретиться с высшим явлением лицом к лицу. Но вид радуги служит утешением: если подумать, то поймешь, что жизнь есть цветное отражение. Здесь Фауст постигает гётевскую (платоновскую) истину: "Истинное идентично божественному, постигнуть его непосредственно мы не можем, мы узнаем его только в отблеске, примере, символе, в отдельных родственных явлениях" ("Опыт учения о погоде"). Человек не может прикоснуться к абсолютному, оно находится где-то между туманным и красочным, в сфере, символом которой является радуга. Фауст постигает это здесь, а потом забывает вновь. Ему не удается сохранить то стремление к разумности, которое отразилось в монологе. На путях по миру, который принял его после излечения сном как мир стабильности и радости ("Все превращается в сиянье рая". — 2, 185), он вновь охвачен своим безмерным жадным стремлением прикоснуться к абсолютному. Потом, когда уже слишком поздно, когда Забота собирается его ослепить, он восклицает: "О, если бы с природой наравне / Быть человеком, человеком мне!" (2, 417). Предубеждение против "фаустовского" начала, которое ощущается в первом монологе, выдержанном в такой "гётевской" манере, полностью снимается этими словами почти в конце второй части.

Да и вообще целебный сон в начале второй части, судя по всему, имел для Фауста очень важные последствия. Похоже на то, что это купанье в росе ("Росой забвенья сбрызните чело". — 2, 183) лишило его не только истории, но и индивидуальности. Похоже на то, что герой второй части "Фауста" выступает всего лишь как исполнитель различных ролей с разными функциями, которые не объединяются личностью исполнителя так, что это постоянное противоречие между ролью и исполнителями превращает его в фигуру чисто аллегорическую. Это недавние открытия исследователей "Фауста", о них еще пойдет речь.

"цветном отражении" можно в связи с "Фаустом" понять и в более широком контексте как подтверждение необходимости символических и аллегорических ситуаций, символического характера изображения всех сфер и происходящих в них событий. Предметное является в символических образах, многокрасочность и многофигурность "отблеска" открывает новые просторы для ассоциаций между осознанным и оставшимся в пределах ощущения, познанным и воспринятым лишь как предмет воображения, "поскольку многое в нашем опыте невозможно сформулировать и просто сообщить".

подданных, а двор купается в роскоши. "Страна не ведает ни права, ни справедливости, даже судьи держат сторону преступников, неслыханные злодеяния совершаются", — разъяснял Гёте Эккерману 1 октября 1827 года (Эккерман, 544). Мефистофель вместо заболевшего придворного шута выступает с предложением напечатать банкноты на стоимость хранящихся в земле сокровищ и раздавать их как бумажные деньги. "В мечтах о золотой казне / Не попадайтесь к сатане!" (2, 192), — напрасно предостерегает канцлер. Затронута важнейшая экономическая тема, тема денег. Но пока заботы империи еще отступают на второй план, начинается маскарад. На сцене многочисленные группы аллегорических фигур, в них воплощаются силы общественной и политической жизни, выступая в пестром многообразии явлений разного рода деятельности. Здесь и Мефистофель в маске Скаредности, и Фауст в роли Плутуса — бога богатства. Плутус въезжает на четверке лошадей, на козлах мальчик-возница, воплощение поэзии. "Я — творчество, я — мотовство, / Поэт, который достигает / Высот, когда он расточает / Все собственное существо" (2, 212). Оба несут благо — бог богатства и гений поэзии. Но толпа не знает, что делать с их дарами, так же как и власть имущие, она потеряла чувство меры и порядка, лишь немногие затронуты творческой силой поэзии. Мальчик-возница бросает в толпу пригоршни золота из потайного ящичка, но от жадности народ сгорает, лишь для немногих золото превращается в искры вдохновения. "Но редко-редко где на миг / Взовьется ярко вверх язык. / А то, еще не разгорясь, / Мигнет и гаснет в тот же час" (2, 214). В этом мире нет места ни богатству, ни чуду поэзии. И Плутус-Фауст отправляет мальчика-возницу — который, по словам самого Гёте, идентичен с образом Эвфориона в третьем акте — прочь из толпы гримасничающих фигур в уединение, необходимое для творческой концентрации. "Но там, где в ясности один / Ты друг себе и господин. / Там, в одиночестве, свой край / Добра и красоты создай" (2, 216).

бы Плутус не потушил огонь, начался бы всеобщий пожар. В этой пляске пламени император увидел себя могучим властелином, и, если верить Мефистофелю, он в самом деле мог бы достигнуть истинного величия. Для этого необходимо лишь объединиться еще с одной стихией, стихией воды. Но все это фантазии и шарлатанство. Мефистофель просто устроил спектакль из разных сюжетов, как Шехерезада в "Тысяче и одной ночи". Император остается частью своего общества, для которого правда в данный момент найден сомнительный выход из положения: во время маскарада император, сам того не замечая, подписал указ о бумажных деньгах. Таким образом, сцена маскарада — это фантастическая игра реального и кажущегося, здесь и легкомысленные развлечения толпы и зря растраченные на нее бесценные сокровища поэзии, мнимое величие и псевдоспасение. В сумятице этого мира стремление Фауста к "высшему существованию" не может быть осуществлено. "Я думал вызвать вас на подвиг новый" (2, 230), — провозгласил император в эйфорических иллюзиях. Теперь Фауст мечтает вызвать духи Елены и Париса. Эта мысль смутила даже Мефистофеля, в античном мире его власть кончается. Фаусту придется самому спуститься к Матерям, только этим советом может помочь Мефистофель. Таинственная сфера, в поэтических образах она также не получает никакой определенности. "Могу вам открыть лишь одно, — говорил Гёте Эккерману 10 января 1830 года, — я вычитал у Плутарха, что в Древней Греции на Матерей взирали как на богинь. Это все, что мною заимствовано из предания, остальное я выдумал сам" (Эккерман, 343). Эта сфера, как следует предположить, находится за пределами пространства и времени, она содержит субстанции всех потенциальных феноменов, праформы и праобразы всего, что было и будет, это тайная область творящей природы и хранимых воспоминаний. Вот как это интерпретировал Эккерман: "Вечная метаморфоза земного бытия, зарождение и рост, гибель и новое возникновение — это непрерывный и неустанный труд Матерей". И еще: "А посему и маг должен спуститься в обитель Матерей, если дана ему его искусством власть над формой существа и если он хочет вернуть к призрачной жизни былое создание" (Эккерман, 344). Фауст произносит патетически:

Вы, Матери, царицы на престоле,

Всегда без жизни и всегда в движенье.

Все, что прошло, стекается сюда.

Вы эти семена задатков голых

Разбрасываете по сторонам

И, верой заражая, заставляет

601

"Тени жизни" могут стать действительностью в вечно созидающем движении природы, в струе жизни или в продуктивной фантазии мага, который в первой редакции был еще "смелым поэтом".

Фауст вызывает к жизни знаменитую пару, идеальный образец юной красоты перед лицом толпы, которая не скупится на поверхностные пошлые замечания: мужчины судят Париса, женщины — Елену. Фауст же захвачен этим явлением прекрасного, которое есть лишь фикция, магическое воплощение видимости, сохранившийся в воспоминаниях прообраз красоты. Он хочет дотронуться до идола совершенства, схватить то, что является только идеей, и снова терпит фиаско. Силой нельзя добиться того, чтобы высшая форма прекрасного воплотилась в современности. Взрыв бросил Фауста на землю. Явления исчезли. Но теперь Фауст полон неутолимого желания овладеть прообразом прекрасного, Еленой: "Узнав ее, нельзя с ней разлучиться!" (2, 248).

"Классической Вальпургиевой ночи" процессы формирования и трансформации, дух проникает в жизнь (Гомункул), торжествует становление вплоть до апофеоза в конце, ночного празднества на море с участием четырех стихий и всепроникающего Эроса. Давний ученик Фауста Вагнер стал между тем обладателем многих ученых званий и создал в своей лаборатории в реторте химического человечка Гомункула. Из позднейшего комментария Римера (30 марта 1833 г.) следует, что Гомункул задуман как "нечто самоцельное", как "дух, возникающий в жизни до всякого опыта". "Духовных качеств у него обилье, / Телесными ж его не наградили" (2, 309). Его мечта — воплотиться материально. Еще будучи чистым духом, он видит, о чем мечтает Фауст, его стремление к прообразу прекрасного: паря в своей реторте впереди Мефистофеля и Фауста, он показывает путь в Грецию, в Фессалийскую долину к бухтам Эгейского моря, где собираются на праздник герои греческой мифологии и философии, бесчисленное множество образов возникновения, становления и упадка в природе и в истории, неисчерпаемое поле ассоциаций. Пути трех пришельцев разделились: Мефистофелю неуютно на земле классического искусства, он превращается в нечто диаметрально противоположное идеально прекрасной Елене, в символ безобразного — Форкиаду; Гомункул погружается в море, как стихию жизни, разбивается о колесницу Галатеи и включается в водоворот жизни: "Плывет огонь то сильней, то слабее, / Как будто приливом любви пламенея" (2, 316). А Фауст отправляется в подземное царство, чтобы освободить Елену. Подобно тому как Гомункул, духовная самоцель, погружен в вечный процесс превращения — умри и возродись, — так и Фауст должен опуститься в глубину веков, где сохраняются метаморфозы того, что было, и образы вечных воспоминаний всех явлений, в том числе и духовных, к числу которых относится Елена. Ведь как знаменитый символ красоты Елена существует только в мыслях и в воображении. Но это воспоминание о прекрасном идеале основано на тех же законах, что и праздник становления природы в Эгейском море.

Так волшебство творческого действия Вальпургиевой ночи незаметно переходит в сюжет Елены. Как будто ее привела Галатея, она появилась на берегу, "еще от корабельной качки пьяная" (2, 317). Звучная речь Елены воспроизводит ритм античного стиха. Елена действует как драматургически реальный образ. Но уже в первых ее словах сочетание противоречий: "Хвалой одних, хулой других прославлена", в котором возникает ощущение многовековой традиции и сам образ воспринимается как чистый продукт воображения, образ, существующий только в человеческом представлении, то как идеал, то как объект осуждения. Теперь она вернулась в Спарту вместе с пленными троянками в страхе перед местью Менелая. Мефистофель в уродливом обличье домоправительницы советует бежать, в средневековой крепости Елена встречает Фауста, который во главе войска захватил Спарту. Обычные соотношения пространства и времени отсутствуют; северное средневековье перемешано с античностью. Все, чего можно было бы мысленно пожелать, превращается здесь в событие. Язык обоих приобретает однородность, как бы подчеркивая то, что они нашли друг друга. Елена говорит немецким рифмованным стихом:

Елена. Я далеко и близко вместе с тем

Фауст

И все слова претят и чужды мне.

Елена

В любви твоей всецело растворясь.

Фауст

— это долг!

(2, 347—348)

Казалось бы, что миг высшего существования достигнут и он станет длительным счастьем. В восторженных стихах, полных сентиментальной тоски северянина, Фауст воспевает прекрасный южный ландшафт. Античность является как аркадская идиллия, воспринятая в современной перспективе. Елена также выступает как объект рефлексии и созерцания, а не как реальная фигура. А Фауст как будто бы обрел покой. Но этот покой не может быть длительным, так как античность не может существовать в современной реальности. И Фауст не может надолго сохранить (иллюзорное) сознание того, что обрел наконец совершенную красоту. Смерть Эвфориона, сына Елены и Фауста, становится знаком того, что их союз будет разрушен. Эвфорион стремился взлететь к непреложному, но разбился, продемонстрировав еще раз блеск и дерзость поэтического гения, который забывает, что жизнь — это лишь радужный отблеск и что не может существовать соединение северного со средиземноморским, античного и современного. Густую сеть ассоциаций, переплетение значений здесь можно видеть особенно отчетливо. Эвфорион мог бы воскликнуть, как мальчик-возница: "Я — творчество, я — мотовство, / Поэт, который достигает / Высот..." (2, 212), но в то же время он является воплощением идеи крушения Фауста. В этом образе прочитывается также посмертное прославление Байрона, которому посвящены и слова хора. Елена также исчезает: "На мне сбывается реченье старое, / Что счастье с красотой не уживается. / Увы, любви и жизни связь разорвана" (2, 364). Фауст разочарован, но теперь ему предстоит испробовать силу власти и активной деятельности.

"Фаусте" открыла новые перспективы в исследовании этого многослойного творения, допускающего к тому же большое количество разных трактовок. Мы ограничимся здесь попыткой дать приблизительное представление об этом, не имея в виду разбирать фундаментальные методологические исследования, весьма многочисленные и сложные. Тем более, конечно, мы не претендуем на то, чтобы дать им оценку. Так, например, Гейнц Шлаффер в своей работе ("Фауст". Часть вторая. Штутгарт, 1981) предпринял попытку рассмотреть вторую часть "Фауста" на фоне конкретных экономических условий и уровня сознания в эпоху его завершения. В основе такой точки зрения лежит мысль, что Гёте действительно считал своей главной темой проблемы буржуазной экономики и жизненные формы эпохи. Он ведь и сам не раз говорил, что его поэтические образы рождаются в живом созерцании и сохраняют связь с миром опыта. Если исходить из того, что в 30-е годы XIX века этот опыт определялся развитием индустриализации и значение товарного обмена все больше проявлялось в общественных отношениях, то становится ясно, что воплощение всех этих тенденций в поэзии лучше всего может быть осуществлено посредством поэтического языка, который тоже ведь основан на замене. А именно на аллегории. С давних пор принципом ее создания является соотнесение элементов какого-то образного ряда с их точными соответствиями из иной чувственной сферы. Пользуясь этим критерием, можно, например, сцену маскарада, танец масок, за внешним обликом которых скрываются определенные образы, интерпретировать как рынок, институт обмена. Именно так организованы эти сцены, и сам текст подсказывает такую трактовку аллегорий. Недаром ведь мальчик-возница говорит, обращаясь к герольду: "Веря, что герольд опишет / То, что видит он и слышит. / Дай, герольд, в своем разборе / Объясненье аллегорий" (2, 211). Некоторые из аллегорий сами дают свое истолкование, как, например, оливковая ветвь: "Я по всей своей природе / Воплощенье плодородья, / Миролюбья и труда" (2, 198). Задачей интерпретации аллегорического текста является, по-видимому, расшифровка значения иносказательных образов. В поздние эпохи античности таким образом раскрывали творчество Гомера, в средние века стремились понять многозначительный смысл Библии. Подобный подход ко второй части "Фауста" не предлагает аспектов морального характера или тезисов вероучения. Здесь за театральными фигурами стоят реальные процессы и сценическая композиция отражает определенные исторические обстоятельства. Правда, в сцене "Маскарад" расшифровка образов сравнительно проста, но она значительно усложняется там, где образы трагедии становятся более конкретными благодаря точному соотнесению с мифологическими персонажами, а проблематика, наоборот, более абстрактной и многозначной. Наибольшую трудность для интерпретации во второй части "Фауста" представляет именно сочетание символики, аллегории и того, что надо понимать буквально, и часто требуется детальный анализ каждой строки, каждого оборота речи, чтобы путем такой скрупулезной работы расшифровать заключенный в них смысл.

"Маскарад". Эта сцена ведь не отражает естественной жизни, а воспроизводит художественную игру вроде римского карнавала или флорентийских празднеств. Эта задача требует специфической формы. Замаскированные фигуры оценивают свои роли как бы со стороны, для этого необходима дистанция. Вот, например, слова дровосеков: "Зато бесспорно / Без нас и дюжей / Работы черной / Замерзли б в стужу / И вы позорно" (2, 201). На маскараде особое значение имеет нарядность, при продаже товаров нечто подобное также имеет значение для успешной торговли. Здесь соотношение перевернуто: товар как будто бы не является продуктом труда садовниц, наоборот, они сами представляются атрибутом товара. Человек опредмечивается, а предмет очеловечивается. Говорящие предметы искусства действуют по тем же законам, что и садовницы. Лавровый венок служит пользе. Фантастический венок признает свою неестественность. Искусственной, неестественной ощущается также и видимость природного, которую имеют товары на рынке. Их располагают так, чтобы листва и проходы напоминали сад. Насколько заинтересованность в товарном обмене определяет характер фигур и деформирует их, становится особенно ясно на примере матери, для которой этот рынок — последняя надежда по дешевке сбыть с рук свою дочь: "Хоть сегодня не глупи / И на танцах подцепи / Мужа-ротозея" (2, 201). Нарядность и приукрашенность создают видимость, которая должна повысить обменную стоимость товаров. Их действительная ценность отступает, возникает вопрос, существует ли она еще вообще и не относится ли ко всей сцене предостережение герольда по поводу золота Плутуса-Фауста: "Вам видимость понять? / Вам все бы пальцами хватать!" (2, 217).

Так же как предметы, превращаясь в товары, теряют свои естественные свойства, так и сфера производства вообще теряет всякую наглядность. Физический труд еще ощущается у садовников и упоминается дровосеками. Абстрактным воплощением физического труда выступает слон, которого ведет Разумность, аллегория духовной деятельности. Как иерархическая пара умственный и физический труд работают рука об руку, но цели своей деятельности определяют не они, а аллегория победы:

Представляет ту богиню,

Светлая богиня дела,

И зовут ее победой.

так здесь насмешливая Зоило-Терсит замечает у Аллегории победы признаки (новых) денег и (старой) власти. "Ей кажется, что ей всегда / Должны сдаваться города" (2, 209). Эта связь старого и нового осуществляется в соотнесении сцен "Императорский дворец. Тронный зал" и "Маскарад". Старый феодальный мир находится в состоянии кризиса, симптомом которого является отсутствие денег в империи, а истинные, глубинные причины заключаются в абсолютном господстве частной собственности и частных интересов.

Теперь в любом владеньи княжьем

Хозяйничает новый род.

На всех дверях замок висячий,

(2, 189—190)

конкретного труда, который растворяется в деньгах и золоте. Эта высшая точка, если принять наше прочтение, воплощена в образе Фауста-Плутуса, бога богатства. Он, как и Виктория, связывает свою экономическую власть с представлением о феодальной роскоши. С этой точки зрения перетрактовка мифологических персонажей Виктории и Плутуса в аллегории буржуазной экономики связывает эти образы с совершенно определенным смыслом: в абстрагированном виде они представляют победоносный принцип денег. Эта победа абстракции продемонстрирована и тем, в какой форме появляются деньги. При императорском дворе существуют еще скрытые сокровища в виде "золотых мисок, кастрюль и тарелок", то есть предметов, которые помимо своей обменной имеют еще и реальную ценность. В противоположность этому деньги, брошенные Плутусом толпе, оказываются чистой видимостью, которая обнаруживает себя в том, что это бумажные деньги, "бумажный призрак гульдена". Власть денег, возникшая в товарных отношениях, уничтожает власть феодального государства, которая основана на землевладении и отношениях личной зависимости. В конце сцены маскарада император в маске Пана сгорает над источником Плутуса: "Образчик роскоши былой / К заре рассыплется золой" (2, 224). Таким образом, главными темами сцены "Маскарад" можно считать капитал, товар, труд и деньги. Но парки напоминают о смерти, фурии — о человеческом страдании, которое несет с собой товарообмен. "Ты пожнешь, что ты посеял, / Не помогут уговоры" (2, 207). Против Виктории, представляющей экономические успехи, выступает Клото с ножницами в руках. Это указание на ограниченность возможностей и внутренние противоречия нового общества, которые проявляются как результат необратимого процесса исторического развития.

— об этом отчасти уже говорилось, — что он существует только как предмет воображения. С его мифологическим происхождением нет никаких связей — изображение античности до такой степени проникнуто современным ощущением, что воспринимается только как время воспоминаний. Фауст смог завоевать Елену потому, что в качестве полководца лучше вооруженного войска он победил армию древней Европы. Землю классической культуры в ее основе сотрясает Сейсмос — аллегория Французской революции. После того как античный миф уничтожен, так сказать, реально-политически и действенность его традиции поставлена под сомнение, им можно наслаждаться, как аркадской идиллией, утопией, реконструированной в своем историческом облике. Во всяком случае, она становится предметом освоения субъектов, которые ею занимаются: древность возрождается под знаком современности, будь то в научном или в художественном смысле. Современная мысль, ощущая свое несовершенство и в какой-то мере страдая от этого, вновь вызывает к жизни античность и ее идеальное воплощение — Елену. Примечательно, что она не может вернуться "В этот древний, украшенный заново / Отчий дом" (2, 321), а находит прибежище во внутреннем дворе замка, поскольку она только предмет рефлексии и созерцания. В коллекции Фауста она представляет собой всего лишь абстрактную идею красоты, низведенную до аллегории, аллегорического мышления. Она может рассматриваться также и как воплощение искусства, которое связано с общественными отношениями, основанными на абстрактной обменной ценности, и пытается выразить чувственно-видимое в форме понятийно-невидимого. В руках Фауста в конце концов остаются только шлейф и одежды, те самые атрибуты, которые обычно свойственны аллегории.

Из этих указаний должно стать ясно, как широк круг проблематики инсценировки и осуществления этой могучей драмы. Какие-то усечения при этом неизбежны. Здесь должно быть отражено все богатство значений в своей художественной полноте и многообразии точных деталей, вместе с тем должен ярко выступать весь комплекс идей, соединяющий многозначность с таким поэтическим отражением, которое дает пищу для рефлексии. К тому же необходимо зрелое поэтическое мастерство, способное управлять прямо-таки необозримым разнообразием метрических форм и найти адекватное языковое выражение для каждого образа, каждой сцены этого гигантского создания: античные триметры, барочный александрийский стих, стансы, терцины, вставки мадригала, рифмованный короткий стих.

"Одежды Елены превращаются в облака, окутывают Фауста, подымают его ввысь, уплывают с ним" (2, 365). На высоком горном хребте облако опускается. Еще раз является Фаусту в облаках "Фигура женщины / Красы божественной" (2, 369). "О благо высшее, / Любовь начальных дней, / Утрата давняя /" (2, 369). Возникает воспоминание о Гретхен, пробуждая "всю чистоту мою, / Всю сущность лучшего" (2, 370). Мефистофель, давно уже сбросивший маску Форкиады, появляется вновь с соблазнительными предложениями. Но Фауст стремится теперь только к большим делам: "О нет. Широкий мир земной / Еще достаточен для дела. / Еще ты поразишься мной / И выдумкой моею смелой" (2, 374). Он хочет отвоевать у моря полезную землю: "Вот чем я занят. Помоги / Мне сделать первые шаги" (2, 375). В очень поздно написанном четвертом акте вновь возникает государственная и политическая проблематика, так же как это было в первом. Сюда вошло многое из того, что Гёте знал и воспринял критически о власти и ее осуществлении, достойное подробного разбора. С помощью Мефистофеля Фауст помогает императору, превратившемуся между тем в зрелого правителя, победить враждебного императора. В новой империи он получает в награду то, к чему стремился, — полоску прибрежной земли. Теперь он может осуществить идею власти и деятельной жизни, как он мечтал на горном хребте.

"как раз исполнилось сто лет" (Эккерман, 440). Он достиг власти, освоил землю, живет в роскошном дворце. Но в своем безмерном стремлении к успеху он хочет завладеть и землей Филимона и Бавкиды, старой супружеской пары, известной в литературной традиции как пример бедности и непритязательности. Они стоят у него на пути, их лачуга сожжена, старики погибли. Преступление совершено помощниками Мефистофеля, но ответствен за него Фауст. Теперь он как будто бы достиг вершины деятельного существования в современных условиях. При этом его жизнь и деяния полны противоречий. Он все еще не освободился от магии: его представления о будущем полны иллюзий, то, как в перспективе своей активности он видит позднейшие пути развития и современное производство, представляется в высшей степени проблематичным. Его самоосуществление на новых землях сопровождается преступлениями в отношении старого, и Мефистофель знает: "И в разрушенье сам, как все, придешь" (2, 422). Жителей старого мира пугает работа Фауста. "Тут нечистая подкладка, / Что ты там ни говори!" (2, 407) — так судит о ней Бавкида и рассказывает о жертвах и о ненасытной жадности нового соседа:

Пламя странное ночами

Злой он, твой строитель адский,

Призрачно устрашающей кажется концентрация сил, помогающих Фаусту, в этой картине легко узнать аллегорию индустриального труда.

Вставайте на работу дружным скопом!

Кирки, лопаты, тачки землекопам!

Выравнивайте вал по чертежу!

(2, 420)

"Маскарад". Там умственная работа в образе Разумности возвысилась над физическим трудом в образе слона, и обе оказались на службе Виктории, "светлой богини дела", "власть которой всюду в силе" (2, 209).

"Из жил, и связок, и костей скроенные лемуры" (2, 420). Они представляют собой чисто механическую силу, умения, необходимые для труда: "Но для чего ты звал нас всех, / Забыли землемеры" (2, 420). Безликость, отсутствие всякой индивидуальности, в то же время умелый интенсивный труд лемуров, а также то, что они выступают в массе, воспринимаются как свойства промышленного фабричного труда. Фауст, который создает планы и обеспечивает их осуществление, выступает в роли инженера и предпринимателя:

Задатками и всевозможной льготой

И доноси мне каждый день с работы,

Как продвигается рытье траншей.

"Я мену предлагал со мной, / А не насилье и разбой" (2, 415). Однако ход действия показывает, что нет большой разницы между тем и другим. В конце концов Фауст как будто бы уничтожил и историю, и природу: "И уходит вдаль с веками / То, что радовало взгляд" (2, 414). Воцарение новой формы труда и его жертвы представляются, таким образом, центральной темой второй части "Фауста". И только в одном-единственном месте "Классической Вальпургиевой ночи" появляется намек на возможность какого-то изменения хода истории. После спора между аристократами-грифами и пигмеями — аллегорией буржуазии муравьи и дактили должны добывать в горах руду и золото для богатых пигмеев. В нескольких строчках такому, казалось, неизменному положению дел противопоставлено что-то вроде исторической перспективы: "Как быть? Спасенья / Нет никакого. / Мы роем руды. / Из этой груды / Куются звенья / Нам на оковы. / До той минуты, / Как, взяв преграды, / Мы сбросим путы, / Мириться надо" (2, 287). Эта надежда противоречит направлению деятельности Фауста. Свой утопический призыв в финале: "Народ свободный на земле свободной / Увидеть я б хотел в такие дни!" (2, 423) — Фауст произносит ослепшим, уже поэтому он воспринимается как иллюзия.

Можно привести отдельные примеры того, как Гёте пытается хоть что-то противопоставить уничтожению естества природы и холодной расчетливости победоносных современных тенденций. В "Маскараде" в хоровод продуктов попадают бутоны роз. Они единственные не подчиняются законам пользы и искусственности. "В это время с ними в лад / Дышат клятвы и обеты, / И огнем любви согреты / Сердце, чувство, ум и взгляд" (2, 199). Бутоны роз бесполезны и естественны. Они выполняют свое предназначение и взывают к человеческой сущности, волнуя "сердце, чувство, ум и взгляд". В драме есть целый ряд подобных противопоставлений. Если Плутуса считать символом товарооборота, то Протей символ жизни, Гомункул возникает дважды, сначала искусственно, потом естественно; море, которое подарило ему жизнь, не похоже на то море, которое Фауст позднее использует как торговый путь и готов потеснить. Но природа не выдерживает натиска современного развития, абстрактного мира ценностей, предназначенных для обмена: бутоны роз тоже становятся в нем товаром садовниц; морские чудеса и нереиды, на празднике Эгейского моря прославляющие возвращение природы, — всего лишь игры, которые устраивает Мефистофель для императора, и в конечном счете все картины природы — всего лишь аллегория. Итак, природа появляется только для того, чтобы подчеркнуть свою слабость, свое постепенное исчезновение. Возможно, что в образах женственности должны возникнуть прославления естественного — в Галатее, в божественном облике женщины в облаках, в видениях Фауста, вплоть до последних стихов Мистического хора: "Вечная женственность / Тянет нас к ней" (2, 440).

в первой части Фауст гнал как постылое явление ограниченности, требует теперь отчета. Она показывает Фаусту его жизнь в тусклом свете эгоистической спешки ("О если бы мне магию забыть!" — 2, 417) и все равно не может заставить его прервать этот бег: "В движеньи находя и ад, и рай, / Не утомленный ни одним мгновеньем" (2, 419). Забота ослепляет его, но тем более страстным становится его стремление продолжать начатое дело. В последнюю минуту жизни Фауст говорит о своей утопической мечте великие слова:

Народ свободный на земле свободной

"Мгновенье!

О как прекрасно ты, повремени!

Воплощены следы моих борений,

"

Я высший миг сейчас переживаю.

Чтобы претворить ее в реальное действие, надо было бы начать жизнь сначала, другую жизнь. Свой высший миг Фауст переживает только в стремлении, в мечте о будущем. Здесь произносятся, правда, слова давнего пари, и Мефистофель видит себя победителем, но это весьма скромная победа. "Мефистофель победил не более чем наполовину, и, хотя половина вины лежит на Фаусте, сразу вступает в силу право "старика" оказать милосердие, и все заканчивается ко всеобщему удовольствию" (письмо к Ф. Рохлицу от 3 ноября 1820 г.). Но даже и половины победы Мефистофелю не дано, как показывают его старания в сцене "Положение во гроб", написанной в бурлескном стиле. По многим причинам он проиграл пари. Не он своими искушениями заставил Фауста сказать: "Мгновенье! / О как прекрасно ты, повремени!" — роковые слова говорит Фауст, который в своем утопическом "слишком поздно" все-таки видит в воображении иное, свободное от магии, неустанно деятельное существование. Здесь речь идет уже не о той безостановочной разрушительной продуктивности, как во всей драме, а об осмысленном продуктивном труде людей, которые свободны и живут в согласии с природой. Однако пари было заключено не ради пустой иллюзии. Господь из "Пролога на небе" не бросил своего "раба". Пускай он виноват, пускай он совершал преступные деяния и далеко не всегда знал, где лежит истинный путь, часто оказывался в смутных сферах человеческих заблуждений, из которых милосердие может спасти лишь в том случае, если мотивом всех поступков и всех ошибок всегда были поиски истины. Поэтому напрасны все усилия Мефистофеля заполучить душу Фауста, когда он разыгрывает "положение во гроб". Ангелы уносят "бессмертную сущность" Фауста.

"Горные ущелья", в которой "бессмертная сущность Фауста" — "энтелехия", органическая сила Фауста, как сказано в одной из рукописей, — постепенно возносится вплоть до границы земного, где открывается доступ в "высшие сферы". "Монада энтелехии сохраняется только в безостановочной деятельности, если эта деятельность становится ее второй натурой, то ее достанет на вечные времена" (письмо к Цельтеру от 19 марта 1827 г.). Гёте размышлял здесь о бессмертии — проблеме, относящейся к области предчувствия и воображения. Изображая "спасение" Фауста, Гёте вводит образы христианской мифологии, ведь для этого спасения необходимы любовь и милосердие. Здесь действуют не Господь и архангелы из "Пролога на небе", а кающиеся грешницы, среди них Гретхен. Они молятся за "бессмертную сущность" Фауста, появляется Богоматерь.

Финал "Фауста" ставит огромное количество вопросов, и драма оставляет их открытыми. Однозначный ответ может лишь все запутать. Сказано только то, что

Кто жил, трудясь, стремясь весь век, —

И еще:

Здесь — заповеданность

Тянет нас к ней.

Какие основания этот эпилог дает для того, чтобы представить себе перспективы финальной утопии Фауста и всего произведения вообще, — на этот счет можно только высказывать предположения. Потому ли вечной женственности дается шанс спасения, что в ней сокрыты неисчерпаемые, исцеляющие силы, что она неподвластна искажениям? Стремится ли Гёте, возвышая вечную женственность, показать таким образом как бы в чистом виде достойную преклонения материнскую сущность и чистоту традиционного представления о женщине, которое он выводит из реальной сферы в сферу метафизическую и сакральную? А может быть, спасение человека возможно только тогда, когда женщина и мужчина осознают свое гуманное предназначение и объединят свои способности в стремлении ввысь и друг к другу? К размышлениям побуждают и развернутые в драме картины истории : следует ли считать, например, что, предоставляя "милости божьей" решение ситуации в финале драмы, Гёте тем самым выражает сомнение в судьбах исторического прогресса? Или это признак сознательного возвращения надежд Фауста в область прекрасной видимости? Или образное выражение надежды, что и в действительном мире также возможно примирение? Как и во многих местах драмы, читатель здесь вновь имеет основания вспомнить слова, написанные Гёте Цельтеру 1 июня 1831 года: в "Фаусте" все задумано так, "что все вместе представляет откровенную загадку, которая снова и снова будет занимать людей и давать им пищу для размышлений".

"Сердечные излияния отшельника — любителя искусств", 1796) и Л. Гука ("Странствование Франца Штернбальда", 1798). — Прим. ред.

2 Условие человеческого (лат.).