Приглашаем посетить сайт

Обломиевский. Литература французской революции.
4. Андре Шенье и революция, параграф 6.

6

Представление об элегиях А. Шенье было бы неправильным и неточным, если бы их особенности наводили на мысль об их субъективистском характере, если бы мы допустили, что в основе элегий Шенье лежит едва ли не солипсистское отношение к миру, что они приводят к отрицанию объективной действительности, независимой от сознания героя. Очень важно в этой связи учитывать, что рядом с образом героя в элегиях А. Шенье присутствует огромный мир природы, бывший у Парни только декорацией, безразличным фоном основного действия, аккомпанементом к нему. Природа у А. Шенье не отблеск, не тень субъекта. Весьма симптоматично для элегий поэта необыкновенное разнообразие, многоформенность природы. Здесь и реки, воды, ручьи, источники, быстрые, сверкающие, и ветерки, зефиры, прохладные, бродячие, и трава, и тенистая листва деревьев, и рощи, и леса, стройные и спокойные, и цветущий кустарник, розы, гвоздики, жасмин, лилии, и мотыльки, пчелы, кузнечики, стрекозы, проворные белки, соловьи, птицы с золотым пурпуром крыльев, с блеском оперения.

Объективный, независимый от героя характер носит у А. Шенье также мир друзей и дружбы, отношения героя с людьми, его общественные связи. В 6-й элегии герой печалится по поводу своей близкой кончины, более всего не желая видеть себя исчезнувшим из памяти друзей. Он утешает себя тем, что друзья будут оплакивать его судьбу. Он представляет себе, как они будут огорчены его смертью, как он будет жить в их воспоминаниях. Еще более характерные данные находим мы в 12-й элегии. Герой ее не верит в полноценность одиночества, грустит о том, что он оставлен друзьями, заявляет, что его душа занята только ими, спрашивает, куда именно они делись, ждет их, прислушивается к шорохам, ему кажется, что их шаги приближаются, и он готов бежать им навстречу. Достойной жалости представляется поэту положение «злодея», вокруг которого простирается пустыня, от которого все бегут, который не видит никого, кто улыбался бы ему, был бы растроган его горестями, плакал бы над ним. Существование других рисуется поэту обязательным дополнением его собственного бытия. Он нуждается в дружеском рукопожатии, в том, чтобы другой отвечал его молчанию и чувствовал его мысли. Он хотел бы найти убежище в сердце друга, хотел бы довериться ему. Умение доверять он считает благородным и «сладостным».

Для элегий Андре Шенье очень важно, что объективный, не зависимый от героя мир, присутствующий в них, не представляется поэту цельным и единым. В этом мире существуют принципиальные различия, резкий и серьезный водораздел между двумя областями жизни. В нем есть сфера, чуждая человеку как таковому, враждебная подавляющему большинству людей, и в то же время имеется другая сфера, заключающая в себе человеческое, гуманистическое начало. Первая имеет прямое отношение к культуре феодализма и абсолютной монархии, она связана с существованием королей и вельмож, с судьбами государств, с войнами, битвами и рукопашными схватками (9-я элегия). Вторая область имеет прямое отношение к существованию большинства человечества, к мирной, тихой, трудовой жизни. Очень симптоматично, что первая (феодальная) сфера обладает своей поэзией и что последняя чужда А. Шенье. Как свидетельствует 10-я элегия, в руках у музы, которая покровительствует этой поэзии,— меч, она увенчана короной, оплакивает большие несчастья, имеет дело с судьбой «царств». Она обращает свой голос к толпам собравшегося народа. О той же музе мы узнаем и из 9-й элегии, где речь идет о поэзии великих предметов, воспевающей Ахилла и Колумба. Эта поэзия воинственных песен, рассказывающая о людях с «окровавленными руками», о людях закованных в железные доспехи, влекущая к славе, к лаврам. Ту же поэзию имеет в виду А. Шенье и в 32-й элегии, где говорится о музе, которая воспевает героев, увенчана лаврами, опьянена славой, дорога победе.

Совершенно иной характер у поэзии, связанной с гуманистической сферой — сферой мирной, невоинственной жизни. Она обозначается, судя по 9-й и 32-й элегиям, как поэзия любви и частного бытия, поэзия «легкомысленных пустяков» и «легких песнопений», воспевающая объятия любовниц, отдых, возвещающая наслаждение и «небрежные мечты». Крайне интересно, что она мыслится как поэзия земная, чуждая потустороннему миру, богам о религии, о которых временами вспоминали и Малерб, и Шолье. Если поэты, посвятившие себя воспеванию героики, славы, битв, интересов государства, «оставляют землю», поднимаются или возносятся к богам, как об этом сообщается в 9-й и 32-й элегиях, если они превращаются в пророков, вешающих о решениях судьбы, то у поэтов, к которым причисляет себя А. Шенье, Амур сжигает крылья (9-я элегия) и тем самым возвращает их на землю.

не от судьбы, а от реальной жизни. Они, как сообщается в 1-й элегии, существуют в зависимости от объективного мира: дремлют зимой, когда спит природа, и просыпаются вместе с весенним пробуждением природы. Они «родятся вокруг меня», сообщает поэт в 9-й элегии. Они возникают, как мы узнаем в 19-й элегии, из созерцания беспокойного ручья, тенистой сени, цветка, паутины. Они «берут», заимствуют у птиц их голоса и краски, они сверкают в волнах ручья, прячутся в извилинах цветка. Чтобы рассказать о возлюбленной, поэт вспоминает про пушок на плоде, про утреннюю розу, про мед, заботливо принесенный пчелой (9-я элегия). Муза «повторяет» сладкие звуки соловья, читаем мы в 10-й элегии.

Характеризуя поэзию, которая пропагандирует мирную и частную жизнь, А. Шенье мыслит ее, судя по 14-й элегии, как прямую противоположность поэзии, связанной со столицей, с королевским двором, возникшей в пыли мостовых, среди шумных перекрестков и быстрых колесниц. Поэт заявляет, что шум и крики вынуждают его поэзию замолчать, что они гонят музу. 10-я элегия вносит ряд дополнительных черт в характеристику поэзии мира и частной жизни. Она именуется здесь сельской, т. е. чуждой цивилизации, близкой к природе. Это — муза, полная спокойствия, ее привлекает прохлада сельских убежищ, у нее на голове венок из лилий и жасмина. Она смотрится вместо зеркала в воды ручья, ее взоры радует блестящий источник, цветущий кустарник.

Музу, которую А. Шенье считает своей, близкой себе, отличает не только ее чуждость столичной жизни, но также и ее близость к трудовому существованию. В 16-й элегии А. Шенье прямо выставляет своим идеалом «трудовую (industrieuse) и спокойную жизнь». Муза его, судя по 1-й элегии, соединяет свою песнь с песнью пахаря, а, судя по 10-й элегии, поет про новый урожай, следует за жнецами, вяжет снопы, осень увлекает ее в холмы, к сборщикам винограда, она собирает вместе с ними его гроздья, жмет и давит виноград, заставляет скрипеть виноградный пресс, сладкий виноградный сок окрашивает ее губы. Деревенские вкусы и пристрастия поэта проявляются в 14-й элегии при разговоре о библейских сказаниях, о земном рае, об Иосифе, о Рахили. В этих образах он более всего ценит их близость первобытным, примитивным нравам, обычаям трудящегося и бедного люда — хлебопашцев, виноградарей, пастухов. Образы библейского мира связаны в его представлении с мыслями о реках, о виноградниках, об обильных жатвах. Трудовая сельская жизнь, жизнь крестьянина составляет идеал А. Шенье. В 24-й элегии поэт мечтает о том, как он станет садоводом, виноградарем, землепашцем, как он будет ухаживать за виноградной лозой, как он будет проводить ручьи к фруктовым садам, снабжать сетками и соломенными покрышками молоденькие деревца, как он будет освобождать большие деревья от сухих веток. Его идеал, снова подчеркиваемый 14-й элегией,— жить на земле, которая ему лично — а не крупному землевладельцу, феодалу — принадлежит, быть спокойным селянином. Он мечтает о скромной крыше на отдаленных берегах, об источнике, который питал бы его стада и виноградники. В 16-й элегии вновь намечается идеал поэта — ему хотелось бы быть деревенским собственником, жить в скромной хижине, быть довольным своей судьбой. В 19-й элегии поэт опять говорит о своей мечте — сельском доме, куда он возвращался бы осенью, где его встречала бы жена, где он находил бы ужин на накрытом столе, где его ждала бы постель.

Более всего развернут идеал сельской трудовой жизни в 38-й элегии. Поэт заявляет, что ему хотелось бы жить среди пастухов, в горах, где текут воды Рейна, Роны и Арно. Он хотел бы родиться и быть воспитанным у очарованного озера, где три пастуха вернули свободу всей Гельвеции. Он мечтает здесь же о жене, белолицей, выросшей среди «тенистых долин», незнакомой с «неистовством солнечных лучей», грубоватой, но заботливой. Она будет «петь старинные песни», те же, что «певала ее мать» и будет «угощать его плодами собственного сада»14.

Он мечтает здесь же и о доме, под крышей которого горел бы огонь, медленный и спокойный. Он хотел бы иметь здесь и стада, которые он созывал бы по вечерам звуками рожка, хотел бы странствовать по горным тропинкам, по скалам, покрытым мохом, но не как турист, а как пастух, вслед за своими козлятами, по опасному следу, который они проложили. Он желал бы, наконец, чтобы у его дома росла лиственница, а неподалеку от него «медленно брела корова с обильным выменем и серебряным колокольчиком», чтобы эта корова «снисходительно предоставляла свои сокровища телятам» и чтобы она «ложилась на землю, подмяв под себя пахучие травы»15.

«писанным и детализованным идеалом сельской трудовой жизни, не менее интересна она и тем, что раскрывает этот идеал в антитезе к феодальной культуре. Подобно элегиям 9-й, 10-й, 14-й, 32-й, в которых речь шла выше и которые основывались на контрасте двух жизненных сфер и соответственно двух форм поэзии, 38-я элегия противополагает мирную сельскую жизнь существованию в столице. А. Шенье именует последнее суетным и «тщеславным», считает счастливыми тех, кто далек от этих мест, пышных и обманчивых. Он обобщает здесь свои выпады против враждебной ему культуры феодализма и абсолютной монархии. Он доводит здесь до конца свой разрыв с культурой классицизма XVII столетия, и традициями Малерба, Буало, Шолье, разрыв, намеченный еще через отрицательную характеристику поэзии, воспевающей судьбы царств, славу и победу. Характеристике этой враждебной ему Поэзии он посвящал 9-ю, 10-ю и 32-ю элегии. Отвергая искусство классицизма, связанное с культурой абсолютной монархии, в XVII вв., А. Шенье вводит свою поэзию в культуру Просвещения, культуру Вольтера и Руссо, которая создается в оппозиции абсолютизму, хотя и не решается на прямой разрыв с ним, о чем свидетельствует и самая концепция «просвещенного абсолютизма», концепция, свойственная именно Просвещению.

Это последнее обстоятельство проясняется еще больше тем, что А. Шенье соединяет в той же 38-й элегии свои выпады против феодального строя и свои идеалы сельской трудовой жизни с принципом свободы и независимости. Он продолжает здесь критику Поэзии, возникшей среди двора и вельмож, критику, которую он ел в 14-й и 16-й элегиях. Небезынтересно, что в 14-й и 16-й элегиях он резко отвергал пышность и вызываемую ею горделивую скуку, определенно имея здесь в виду жизнь двора и вообще социальных верхов (14-я элегия), что он резко отделял себя здесь же тех, кто служит вельможам, им льстит, от тех, кто склоняется прошениях перед их «гордым челом» и подвергает тем самым себя и свою музу оскорблениям». Он выступал против угодничества, сервилизма. Он не хотел бы, заявлял он, продавать вельможам свои гимны, которые в таком случае обесценились и стали бы презренными». Он не желал бы пресмыкаться перед «любимцами фортуны», не потерпел бы, чтобы его муза была «льстивой», он бы получал «презренные» награды за «рабью ложь». Очень важно в этой связи, что сельскую жизнь А. Шенье домыслил себе в 16-й элегии только как «вольную бедность», считал чрезвычайно существенным «во всем быть обязанным только самому себе». Не менее важно его заявление в той же 16-й элегии, что человек, «не умеющий быть бедным, рожден для рабства». Эти слова следует понимать так, что человек, не умеющий обойтись без богатства и роскоши аристократии, обречен и осужден на зависимое от нее существование, т. е. на рабство.

38-я элегия интересна, наконец, тем, что она как бы подводит итог многочисленным высказываниям А. Шенье в его элегиях относительно любви и измены. Она окончательно проясняет образ «стареющего юноши», столь характерный для его элегической лирики. Она связывает тему измены и образ «стареющего юноши» со всей мотивикой мира вельмож, рабства, сельской трудовой жизни, независимости, свободы. Она ставит эту тему и этот образ в тесную связь с различием двух культур — демократической и аристократической.

Но прежде чем остановиться на раскрытии этого обстоятельства, следует отметить коренное отличие элегии Шенье от поэзии Шолье и Парни, так как у Парни тема измены, а у Шолье тема старения играли очень большую роль. Тема измены, неверность, трактовалась у Парни как нечто естественное, вытекающее из особенностей человеческой природы, из непостоянства, вообще присущего человеку. А вот для А. Шенье самое непостоянство, неверность, склонность к обману совсем не присуще всем видам человеческого существования. Оно приобретает у него широкий социально-исторический смысл. Оно является признаком столичной культуры, атрибутом сословной цивилизации, придворной жизни, круга вельмож, богатства и пышности. В 38-й элегии поэт, говоря о суетных, тщеславных жителях столицы, подчеркивая, что они «мучимы любовью», не случайно указывает, что юные красавицы принадлежат к столичной культуре. Они посвящают себя длительному изучению особого искусства, которое А. Шенье именует «искусством клятв и неблагодарности». Он имеет в виду искусственность и неискренность, ненормальную утонченность и изломанность паразитарной общественной верхушки Франции накануне революции. Не менее важно, что примитивные, первобытные, близкие к природе нравы делают самое существование измены невозможным. В сельском мире, как его изображает А. Шенье в 38-й и в 19-й элегиях, мы сталкиваемся именно поэтому не с образом изменившей возлюбленной, а с образом жены, верной стародавним, дедовским привычкам, или с образом верной подруги, ожидающей героя при его возвращении домой.

Не менее характерен для элегий А. Шенье и образ «стареющего юноши», который особенно отчетливо показан в 15-й элегии. «Стареющий юноша» сознается с горечью, что его не узнают, так он изменился. У него вид умирающего, бледный лоб, который напоминает старца, отягощенного годами. Причиной этого раннего старения и ожидающей юношу преждевременной смерти объявляется у А. Шенье несчастная любовь, измена возлюбленной, т. е. в конечном счете та же столичная культура. Образ этот явно противостоит у А. Шенье образу стареющего человека вообще, созданному Шолье, ибо у последнего человек старится естественно, потому что такова его природа. Старость является у Шолье естественным завершением человеческой жизни. Тема смерти, тесно Связанная у Шолье с темой старости, играет роль примиряющую с существованием. Смерть потому привлекает такое внимание Шолье, что она оказывается единственным мрачным пятном в бытии человека. Жизнь, если брать ее самое по себе, — безоблачна и лишена противоречий. Только смерть нарушает эту безоблачность.

«стареющего юноши» представляются Шенье симптомами общего неблагополучия жизни. Недаром возлюбленная героя из 15-й элегии, умеющая притворяться, вызывает у героя-юноши несчастную любовь, последняя же ускоряет бег веретена Парки, который определяет ход и продолжительность человеческой жизни. И это потому, что грусть не менее, чем время, т. е. не менее, чем старость, способна порождать морщины. А у Шенье человек старится, так сказать, в ускоренном темпе, преждевременно, от огорчений, от волнений. Он стареет не потому, что к этому его приводит человеческая судьба, а потому, что жизнь человека, вернее существование человека в условиях декаданса Феодальной культуры с ее искусственностью, притворством, изломанностью, полно для него горя и несчастий. Уже самим фактом своего существования образ «стареющего юноши» подчеркивает, L4TO не пес б мире в порядке, не все идет своим естественным путем. Показательна и другая сторона. Герой А. Шенье, т. е. «стареющий юноша», собирающийся покинуть жизнь, вынужден существовать в условиях столичной культуры. Он противоположен в глазах поэта, как показывает 15-я элегия, солдату и хлебопашцу, т. е. людям труда. Солдат, находясь в палатке, не чувствует себя счастливым и мечтает о мире, об отдыхе, о песнях, танцах, пиршествах, в том времени, когда он покинет армию. Хлебопашец тоже несчастен. Он стонет под тяжестью плуга. Но при этом заранее в своих мечтах видит свои поля украшенными изобилием. А вот герой Шенье, его «стареющий юноша», проводя горестные дни и еще более горестные ночи, уже не мечтает, в отличие от солдата и хлебопашца, о лучшей жизни, ибо он смотрит на будущее безнадежно, он знает, что ему мечтать не о чем.

(ср. образы солдата, хлебопашца, воспоминания о виноградарях и пастухах из Швейцарии и т. п.), А. Шенье вместе с тем признает его все же только идеалом. Герой элегий Шенье лишь мечтает о лучшем, более нормальном и более соответствующем человеческой жизни. Сам же он, как свидетельствует об этом 38-я элегия, находится в плену у столичного, придворного, феодального мира, в плену у изменившей ему возлюбленной, которая как бы символизирует этот чуждый и враждебный ему мир.

и меланхолическую. А. Шенье уже в 1-й элегии сравнивает свою музу с «веселым кузнечиком», сообщает в 16-й элегии о музе, что она смеется, радуется танцам сатира, а в 28-й элегии говорит, что жанр элегии проникнут смехом, хотя и смешанным со слезами. Музы увеселяют путь поэта своими танцами (8-я элегия). Они утешают его, смягчают боль его ран, успокаивают его сердце, находящееся во власти горя (4-я элегия). У них слезы на глазах и одновременно смех на устах (8-я элегия). Оптимистическое настроение, проникающее элегии А. Шенье, выражается также в том, что поэт называет себя пророком прекрасных дней (1-я элегия). У него действительно не встретишь осенних пейзажей, картин увядающей природы. Продолжая традиции просветительской литературы, настроенной оптимистически в отношении будущего, он чужд каким-либо упадочным мотивам. Это поэт весны, поющий радостные песни, поэт цветов и богатых красок. И хотя А. Шенье не скрывает существования мрачной зимы, воющего ветра, не скрывает, что его грустное сердце черно и беспорядочно (18-я элегия); говорит в 16-й элегии о днях, затемненных слезами, о горе, плаче, печали, о враждебной судьбе, которая преследует его и огорчает, все это не составляет главного, преимущественного в жизни. Затемненные слезами дни он называет все же прекрасными, говоря о горе, он добавляет, что даже в его лоне он умел находить наслаждение (16-я элегия). В 26-й элегии, проводя ту же оптимистическую идею, поэт утверждает, что жизнь не сводится к горестям, что зима не «леденит» всех месяцев в году. Горести и печали, несчастья и беды ограничены областью настоящего, им нет места в грядущем. Человек, прошедший через утомительные переходы, через бурную жизнь, обретает в конце концов существование, более счастливое и более приятное (16-я элегия). В 34-й элегии рассказывается о состоянии душевного упадка, когда человек устает быть рабом, устает от плача и страданий. Он смотрит тогда с наслаждением на могилу, как «а прибежище, и улыбается смерти. А затем он все-таки вспоминает о своих родных, друзьях, о своей юности, о своем будущем, о начатых им, но еще незаконченных трудах, и вновь жизнь оказывается предпочтительнее смерти, вновь человек решается на дальнейшее существование, несмотря на все кораблекрушения и морские бури.

Правда, при этом герой элегии, обретающий вновь надежду, именуется все же трусом, а жизнь, которая им избирается, называется все же «плохой». Но это осуждение оптимизма происходит только в том случае, если он связан с примиренческим, оппортунистическим отношением к существующему, ограничивается индивидуальным жизненным путем героя. Оно не распространяется на всю действительность и нейтрализуется универсальным оптимизмом, обращенным на всю совокупность существующего и как бы перекрывающим несчастья и горести индивидуального пути.

Верный культуре Просвещения, А. Шенье отмечает в развитии жизни момент восходящего движения, момент смены мрака светом, рабства — свободой, зимы — весной. В 26-й элегии поэт рассказывает, как река, стиснутая в своем стремительном движении утесами, вырывается в конце концов из-под их власти на простор цветущих лугов. В 1-й элегии поэзия связывается с весенним пробуждением природы. Муза поэта не отваживается «бродить по грубым льдинам»; «нежная», она «дрожит при виде изморози», но «возрождается» весной вместе с «веселым ропотом лесов и вод», вместе с «полями», вновь «одевающими свадебный наряд», вместе с «возвращением птиц». Она «снова обретает свой голос». Она снова «бесстрашно отдается своему своенравию»16 снова свободно бежит.