Приглашаем посетить сайт

Р. Райт-Ковалева. Роберт Бернс
Часть четвертая. Поэт и мир. Глава 5.

5

Те два с половиной года, что Бернс прожил в Эллисленде, были, смело можно сказать, лучшими годами его жизни. И не с внешней, материальной стороны: ему и в Эллисленде было так же трудно, так же хлопотно, так же утомительно, как и раньше — в Лохли, в Моссгиле. Ферма оказалась невыгодной, урожаи были плохие, тощая земля прожорливо глотала остатки денег, полученных от Крича, по акцизным делам приходилось объезжать десять приходов в неделю — около двухсот миль. Бернс нуждался, Бернс болел, Бернс никак не мог свести концы с концами. И все-таки, несмотря на нужду, болезни, тяжкий труд, Бернс был счастлив: он писал стихи, он не мог нарадоваться на своих ребят. Осенью 1789 года Джин родила ему еще одного черноглазого мальчишку — он чувствовал себя «патриархом», окруженным чадами и домочадцами.

Он жил такой напряженной, такой полной умственной жизнью, что многие его письма читаются как философский трактат, как комментарии к учению великого француза Жан Жака Руссо и английских просветителей — так глубоко он усвоил основные принципы века Просвещения, так органически слились они с его жизненным опытом, с опытом народа, из глубин которого он вышел.

Часто Бернс пишет о религии, часто он задумывается над тем. во что и как должен верить человек. И если пренебречь условной терминологией XVIII века, когда даже вольнодумцы еще говорят о боге, то мы найдем у Бернса настоящую, неподдельную веру в то, что человек добр, что будущее его светло, что настанет день, когда придет конец «бесчеловечности человека к человеку».

И чем больше крепнет эта вера, тем дальше Бернс уходит от церкви. Теперь это уже не молодой бунт мохлинских дней, когда писались «Святая ярмарка» и «Молитва святоши Вилли», не зрелое возмущение тираническим ханжеством кальвинизма, выливавшееся в письмах к Кларинде. Теперь он просто отметает церковную рутину и создает для себя собственную религию — религию Сердца и Разума, столь знакомую каждому, кто читал Руссо.

«Я настолько перестал быть пресвитерианцем, — пишет он миссис Дэнлоп утром, в день нового, 1789 года, — что одобряю, когда человек сам для себя намечает дни и времена года для более благоговейной сосредоточенности, чем обычно...

Новогоднее утро... Первое воскресенье в мае, ветреный, при синем небе, полдень в начале осени или утро в изморози и ясный солнечный день в конце ее — сколько раз с незапамятных времен они были для меня настоящими праздниками. Они не похожи на унылую чиновничью обрядность кильмарнокского причащения. Можно смеяться или плакать, быть веселым или задумчивым, мыслить о добродетели или благоговеть в соответствии со своим настроением и с характером Природы.

... Мы ничего или почти ничего не знаем о сущности и строении нашей Души, потому и не можем разобраться в этих кажущихся прихотях ее. Почему одному особенно приятны одни явления или поразительны другие, тогда как на умы иного склада они никакого особого впечатления не производят? У меня есть свои любимые цветы весной, среди них — горная ромашка, колокольчик, наперстянка, дикий шиповник, распускающиеся березы и седой терн, которыми я любуюсь с неустанным восхищением. Стоит мне услышать одинокий посвист пеночки в летний полдень или дикое, с перебоями, курлыканье журавлиной стаи осенним утром, как душу мою наполняет возвышенное вдохновение, похожее на молитву или стихи...»

В феврале Бернсу пришлось съездить в Эдинбург — надо было уладить дела с Кричем. До сих пор тот не желал окончательно рассчитаться с Бернсом, а деньги были нужны неотложно: подходила весна, надо было готовиться к севу, покупать семена, сильно подорожавшие в том году.

«Я так несчастлив здесь, как никогда раньше в Эдинбурге не бывал... Я плохой делец, а тут надо обделывать весьма серьезные дела, я люблю развлекаться, но вполне умеренно, а здесь меня заставляют слишком часто служить Бахусу, а главное, я вдали от дома...» — пишет он миссис Дэнлоп, а в письме к Джин сообщает: «Наконец, к своему удовлетворению, уладил дела с мистером Кричем. Он, конечно, не таков, каким он должен быть, и не заплатил мне то, что следовало, но все же вышло лучше, чем я ожидал. До свидания! Очень хочу тебя видеть! Благослови тебя бог!»

что он «злодей и обманщик», он может ей написать.

Бернс написал ей, только вернувшись домой, — и то через неделю:

«Сударыня! Письмо, которое вы прислали мне в гостиницу, заключало в себе и ответ: вы запретили мне писать, если я не соглашусь признать себя виновным в прегрешениях, которые вам угодно было приписать мне. Будучи убежден в своей невинности, хотя и сознавая свою чрезвычайную опрометчивость и безумство, я все же могу, положа руку на грудь, утверждать, что там бьется честное сердце. Простите же меня, если даже вам в угоду я не приму наименования «злодей» и не соглашусь с вашим мнением обо мне, как бы я ни уважал ваше суждение и как бы высоко я вас ни ценил. Я уже говорил вам, и я еще раз повторю, что в то время, на которое Вы намекаете, у меня не было ни малейших моральных обязательств перед миссис Бернс, и я не знал, да и не мог знать всех решающих обстоятельств, которые суровая действительность мне готовила. Если вы припомните все, что происходило между нами, вы увидите, как вел себя честный человек, успешно борясь с искушениями, сильнее которых не знало человечество, и как он сохранял незапятнанной свою честь в таких обстоятельствах, когда суровейшая добродетель простила бы грехопадение... Неужто я виновен, что стал жертвой Красоты, к которой ни один смертный не мог приблизиться безнаказанно? Если бы я имел хоть самую смутную надежду, что она может стать моей, если бы железная необходимость... Но все это пустые слова...

самых искренних пожеланий всего наилучшего».

Кларинда пришла в такую ярость, что тут же написала Сильвандеру, что прочла его письмо «с презрительной улыбкой» и вообще готова все его письма показать свету.

На это Бернс ничего не ответил: еще одна иллюзия разбилась, еще один эпизод из блестящей эдинбургской жизни закончился...

«большой свет» младшего брата Роберта, Вильяма. Приехав из Эдинбурга, Бернс застал письмо от Вильяма — «одно из лучших писем, какое мог написать молодой рабочий». Старший брат восхищен этим письмом, рад, что Вильям спрашивает у него советов.

«Прежде всего учись сдержанности и молчаливости, — советует он. — Будь ты мудрым, как Ньютон, и остроумным, как Свифт, — болтливость всегда принизит тебя в глазах окружающих... С этим же посыльным ты получишь от меня две плотные и одну тонкую рубашку, шейный платок и бархатный жилет. Напишу тебе еще на будущей неделе».

— учиться ремеслу шорника. Там его ждут чужие люди и множество искушений. Роберт не только пишет ему о том, как надо напрямик завоевывать девушку, в которую влюблен, но и о том, что при всех обстоятельствах надо избегать «дурных женщин»: в те годы в Лондоне было около семидесяти тысяч зарегистрированных проституток, и по сравнению с относительно тихой и благопристойной жизнью Шотландии Лондон казался настоящим вертепом — для этого достаточно прочесть хотя бы «Лондонский дневник» того же Бозвелла.

«Душа человека — его королевство, — пишет Бернс в другом письме брату. — Сейчас в твоем возрасте закладываются черты характера — этого не избежать при всем желании. И эти черты останутся в тебе до самого конца. Правда, позднее в жизни, даже в таком сравнительно раннем возрасте, как мой, человек может зорким глазом видеть все присущие ему недостатки, но искоренить или даже исправить их — дело совсем другое. Приобретенные случайно, они постепенно входят в привычку и со временем становятся как бы неотъемлемой частью нашего существования».