Приглашаем посетить сайт

Р. Райт-Ковалева. Роберт Бернс
Часть пятая. "Давно ли цвел зеленый дол...". Глава 1.

Часть пятая

«ДАВНО ЛИ ЦВЕЛ ЗЕЛЕНЫЙ ДОЛ...»

1

Переулок, в котором Бернс нанял квартиру, официально назывался «Малым», а неофициально «Вонючим». Дом был узкий, высокий. Внизу помещалась контора, над Бернсами жил сапожник, Джордж Хоу, а между двумя этажами была втиснута крошечная квартирка — две комнаты побольше и посредине не то кладовушка, не то стенной шкаф с окном. Роберт поставил к окну маленькое старинное бюро — подарок капитана Гроуза, придвинул удобное кресло, прибил полку для книг, и кладовушка стала его «кабинетом».

Джин еще кормила своих «близнецов» — Вилли и дочку Анны Парк — Бетси. Старшему — Бобби — шел шестой год, Фрэнку — третий. Надо было присматривать за ними — при доме не было ни сада, ни двора, только грязный песок на берегу реки и вонючая тесная улочка.

Не верилось, что под окнами течет тот же самый Нит. В Эллисленде река была светлой, бурливой, быстрой. А тут она разливалась широко, медленная и мутная от плававших в ней отбросов.

С фермы Джин взяла с собой «славную коровенку» — хоть молоко ребятам будет свежее. Но выяснилось, что пасти ее негде, и Джин со слезами дала свести ее на рынок.

Другая на ее месте, наверно, ворчала бы, сердилась... Иногда и Джин бранила Роберта — когда он не берег себя, приходил поздно или, не удержавшись, выпивал лишний стакан, хотя и знал, что ему потом будет плохо.

Но Роберт никогда не сердился на Джин, ни разу не сказал ей грубого слова, всегда был готов помочь.

Часто он писал не у себя в кабинете, а на кухне за большим столом, держа на коленях Фрэнка и присматривая за «близнецами», спавшими в одной люльке. Бобби сидел тут же, выводя первые свои каракули.

И Джин была счастлива.

А Роберт, рассказывая о том, какая у него здоровая и веселая жена, пишет миссис Дэнлоп, что в высшем кругу, разумеется, существуют женщины «с изысканным умом и очаровательной утонченностью души», и для всякого такая подруга была бы «неоценимым сокровищем», если эти ее качества «не запятнаны притворством и всяческим ломаньем и не испорчены прихотями и причудами. Но так как сии ангелоподобные существа, к сожалению, встречаются чрезвычайно редко во всех сферах и слоях общества и уж совершенно недоступны моему скромному кругу, то мы, простые смертные, радуемся другому роду совершенства в женщине. Прекрасное лицо и фигура у нас встречаются не реже, чем в любой среде. Врожденная грация, безыскусная скромность и незапятнанная чистота, природный ум с зачатками хорошего вкуса, бесхитростная душа, не ведающая и даже не подозревающая о кривых путях себялюбивого, корыстного, лукавого света, и, наконец, самая главная прелесть — покорный и ласковый характер, щедрое горячее сердце, благодарное за нашу любовь и отвечающее на нее столь же пылко, и при этом крепкое отличное здоровье, на что в вашем высшем обществе и надеяться нельзя, — вот чудесные качества милой женщины в моей смиренной жизни»...

Впрочем, жизнь в Дамфризе оказалась вовсе не такой уж «смиренной»: тут Бернс действительно почувствовал, какое место он занимает в обществе. И хотя ему нельзя было приглашать людей к себе, как приглашал он в Эллисленд, но сам он почти все вечера проводил либо у Ридделов, либо в одной из таверн, где обычно по вечерам собирались его знакомые.

По-прежнему его связывала тесная дружба с капитаном Ридделом и некоторыми его друзьями. Риддел был горячим приверженцем всяческих реформ, убежденным вигом. Его друзья откровенно говорили о том, что пора и в Шотландии последовать примеру французов. Слова о свободе, о всеобщем избирательном праве не сходили с уст либерального капитана. Бернс написал для него шуточную поэму «О лисице, которая сорвалась с цепи и убежала от м-ра Риддела из Гленриддела»:

Свободу я избрал сюжетом —

Не ту, любезную поэтам,

Язычницу с жезлом и в шлеме,

Воспетую в любой поэме

Былых времен. Совсем иной

Встает свобода предо мной.

Кобылкой юной, легкогривой.

Как яблоко, она крепка,

Как полевая мышь, гладка,

Но неумелому жокею

На всем скаку сломает шею

И, закусивши удила,

Умчится дальше, как стрела.

Теперь, перевернув страницу,

Я расскажу вам про лисицу,

Как меж родных шотландских скал

Охотник рыжую поймал

И как дала дикарка ходу

Из душной клетки на свободу.

Гленриддел, убежденный виг!

Зачем ты, изменив на миг

Своим идеям, дочь природы

Лишил священных прав свободы?..

Дальше поэт описывает, как хитрая лиса внимательно прислушивается к разговорам Риддела с друзьями:

Гленриддел, честный гражданин,

Прогуливаясь у темницы

Сидящей на цепи лисицы,

Ты день за днем, за часом час

С друзьями обсуждал не раз

Великие идеи века —

Права на вольность человека

И право женщины любой

Свободной быть, а не рабой...

Казалось бы, стихи вполне безобидные. Но после шутливых «экскурсов» в историю, где римляне изображаются в виде тори, а спартанцы — в виде вигов, идут строки о современности, и тут Бернс пишет:

Однако надо знать и честь,

Примеров всех не перечесть,

Но из плеяды знаменитой

Мы упомянем Билли Питта,

Что, как мясник, связав страну,

Распотрошил ее казну.

Для человека, находящегося на службе у «Билли Питта», это были, мягко говоря, не совсем осторожные слова. Но Бернс доверял Ридделу — и не зря: несмотря на то, что перед самой смертью Риддела их разлучила глупейшая ссора, о которой мы расскажем дальше, Риддел был верным другом поэту. Если бы не он, до нас не дошли бы не только многие стихи Бернса, но и многие его юношеские письма и дневники. Бернс переписывал для Риддела все, что ему казалось интересным, и эта рукопись дошла до нас в отличной сохранности.

Бернс знал, что Риддел ее сбережет. На заглавном листе он написал:

«Рукопись хранится так, что она, быть может, останется и предисловие будет прочитано, когда рука, писавшая эти строки, и сердце, диктовавшее их, рассыплются прахом.

Пусть же знают, что на этих страницах выражены истинные чувства человека, который вообще льстил людям редко, а тем, кого он любил, никогда».

его любит и будет любить до самой смерти...

Оба знали, что расстаются навеки: Кларинда уже заказала место на корабле — она уезжала на Ямайку к «раскаявшемуся» мужу, а Роберт надолго возвращался домой, в Дамфриз.

Эти две недели были для Бернса прощанием с прошлым, с самой нелепой и самой мучительной любовью его жизни.

Уезжая, он снова с каждой станции писал, но уже не «Кларинде», а «милой, вечно мне дорогой Нэнси», шесть отчаянных, влюбленных — и безнадежных писем.

В последнее письмо он вложил три песни.

Одна — о мрачном декабрьском вечере, когда он простился с милой Нэнси навеки. Вторая — о чувствительных сердцах, которым суждено жить розно.

И третья — самая лучшая — об их любви:

Поцелуй — и до могилы

Мы простимся, друг мой милый.

Ропот сердца отовсюду

Посылать к тебе я буду...

Не любить бы нам так нежно,

Безрассудно, безнадежно,

Не сходиться, не прощаться,

Нам бы с горем не встречаться! *

Будь же ты благословенна,

Друг мой первый, друг бесценный,

Да сияет над тобою

Солнце счастья и покоя...

* Эти строки перевел Лермонтов как эпиграф к поэме Байрона.

В долгих ночных бдениях Вильям Смелли обсуждал с Бернсом политическое положение во Франции и в Великобритании, и всякий раз его поражали глубокие знания и блестящий ум Бернса. Перед отъездом Питер обещал ему посылать с оказией любые книги. А славный добродушный Кэннингем, который так изумительно пел все песни Бернса, познакомил его со своим другом Джоном Саймом: тот собирался переезжать в Дамфриз, где ему дали место инспектора гербового сбора.

Сайм решил купить под Дамфризом небольшой дом и перевезти туда свои книги, коллекции и гербарии. Он заранее просил Бернса приезжать к нему в любое время, добавив, что будет беречь и хранить каждую строку песен и стихов, написанных рукою Бернса.

Этих стихов накопилось уже очень много.

Часть из них вошла в три тома «Музыкального музея» Джонсона.

Остальные лежали в списках у друзей и у самого автора.

А что делает все эти годы мистер Вильям Крич, так дешево купивший у Бернса драгоценное авторское право?

Отношения с Кричем у поэта были более чем холодные. Еще в октябре, перед самым переездом в Дамфриз, Бернс писал Питеру Хиллу, сообщая, что не ответил — и не желает отвечать! — на письмо Крича:

«Кстати, я дьявольски здорово отомстил Кричу. Он написал мне изящное, тонкое письмо с сообщением, что собирается печатать третье издание, и так как он «по-братски» заботится о моей славе, то желает добавить все новые стихи, которые я с тех пор написал, за что я буду щедро вознагражден двумя-тремя экземплярами для подарка моим друзьям!!!»

Прошло почти полгода — и Крич снова написал Бернсу, упрекая за молчание и прося его прислать новые вещи. Теперь он обещал уже не два-три, а «сколько понадобится» экземпляров нового издания стихов, а также какие-нибудь нужные Бернсу книги.

О том, чтобы оплатить новые стихи, Крич и не заикался.

Перспектива увидеть свои стихи в новом, двухтомном и «элегантном» издании, как обещал Крич, была весьма соблазнительна. 16 февраля 1792 года Бернс написал Кричу так:

«Сэр,

Только что получил ваше письмо, и если бы привычка, как всегда, не притупляла совесть, моя преступная беззаботность испортила бы мне жизнь: я давно должен был написать вам по этому самому делу.

Теперь попробую говорить на языке, которым я не очень владею. Стану, насколько могу, деловым человеком.

Думаю, что при самом грубом подсчете я смогу добавить к вашим двум томам примерно около пятидесяти страниц нового материала. Притом я должен очень многое исправить и переделать. Вы сами понимаете, что эти новые пятьдесят страниц принадлежат мне столь же безоговорочно, как резиновый наконечник, который я сейчас надел на палец, порезавшись при чинке пера. Несколько весьма мне нужных книг — вот вся компенсация, которую я прошу от вас, не считая экземпляров нового издания, — они мне понадобятся, чтобы дарить мою книгу в знак дружбы или благодарности».

Далее Бернс указывает, кого из друзей привлечь к работе над переизданием:

«Я представлю им свою рукопись на просмотр, а также сообщу, какие авторы мне нужны, — пусть скажут, на какую сумму я могу заказать вам книги. Если мне присудят хотя бы сказку про Мальчика с Пальчика — я и то буду доволен.

Если возможно, я хотел бы получить корректуры через нашу дамфризскую почту, которая прибывает три раза в неделю, так как я непременно хочу все править сам».

Этот год — 1792-й — вообще начался удачно: в феврале Бернс получил повышение по службе. Его назначили одним из инспекторов дамфризского порта, где шла ожесточенная борьба с контрабандистами и где можно было рассчитывать на премиальные. На обеде, устроенном сослуживцами в честь нового инспектора, Бернс был очень весел и на просьбу друзей сочинить что-нибудь про них, про акцизных, спел придуманную тут же песенку:

И в ад умчал акцизного,

И все кричали: — В добрый час!

Он не вернется сызнова!

Мы варим пива лучший сорт

И пьем, справляя тризну.

Спасибо, черт, любезный черт, —

К нам не придет акцизный!

Есть пляски разные у нас

В горах моей отчизны,

Но лучший пляс, чертовский пляс

Сплясал в аду акцизный!

Вскоре Бернс отличился в новой своей роли. 29 февраля в заливе была замечена подозрительная шхуна. С берега таможенники следили за судном, которое не отвечало на их сигналы. Торопясь уйти, судно село на мель. Команда у контрабандистов была, очевидно, многочисленная и хорошо вооруженная, поэтому из Дамфриза вызвали отряд драгун. Когда они прибыли, Бернс во главе отряда, с саблей наголо первым пошел вброд и первым взобрался на палубу. Пуля просвистела мимо его уха, но контрабандисты, очевидно испугавшись большого отряда, перестали стрелять и сдались. Судно было захвачено, и весь контрабандный товар — оружие и боеприпасы — отвезен в дамфризскую таможню и продан с аукциона.

На аукционе Бернс купил в качестве трофея четыре мортиры. Об этих мортирах со шхуны «Розамонда» сохранилось предание, будто Бернс отослал их в подарок французскому народу, в помощь революции. О том, что он их действительно купил за четыре фунта стерлингов, есть документы. О том, что он их хотел отослать и написал письмо французскому конвенту, есть подтверждение в устных рассказах его сослуживцев. Говорят, что эти мортиры были захвачены в Дувре и во Францию не попали.

Во всяком случае, этот поступок Бернсу припомнили очень скоро — в декабре того же 1792 года.

А сейчас цвела весна, и в природе и душах людей: Франция стойко боролась за свободу, и лучшие люди Шотландии говорили о том, что назрела необходимость реформ и у них в стране. Один из представителей Шотландии в парламенте, Демпстер, человек независимого ума и блестящего красноречия, требовал всеобщего избирательного права «для трудолюбивого фермера, для рабочих и ремесленников, заслуживших эту привилегию больше, чем знатный лорд, пьяный лэрд и еще более пьяный чиновник».

На стороне знати и крупных собственников выступил заядлый консерватор, публицист Эдмунд Берк. Для него народ был «свинской толпой», для него французы были «бунтовщиками», «преступниками, восставшими против законного монарха». Он требовал, чтобы со всей суровостью пресекалась любая попытка перенести «французскую заразу» на Британские острова.

И в ответ ему прогремел на всю Великобританию ответ Томаса Пэйна — его книга «Права человека».

Томас Пэйн родился в Англии в 1737 году. Он жил в страшной бедности, работал в мастерской, где делали фижмы и корсеты, потом служил мелким акцизным чиновником. Он был нелюдим, молчалив, скрытен. Но его сжигала одна страсть — он хотел писать на пользу человечеству.

«Моя родина там, где борются за свободу!» — сказал он, когда американские колонисты восстали против английского короля. Он пришел к американскому ученому Веньямину Франклину, когда тот приехал в Лондон. Пэйн сказал, что хочет «служить своим пером делу Свободы», и Франклин рекомендовал его своему зятю — редактору газеты: он не знал, на что способен этот странный англичанин, но не мог устоять перед его упрямством, перед страстным его желанием отдать свои силы тому же делу, за которое боролся и сам Франклин.

... В войсках Вашингтона начиналось разложение. Трудно было поднять необученную, неподготовленную, созданную наспех армию против регулярных войск короля Георга. Но ее сумели поднять, и этому не в малой мере помогли прокламации и памфлеты, написанные Томом Пэйном.

«Се времена, испытующие души людские!» — писал он.

Потом в Америке наступил мир. А там, где не было борьбы, не было и места для Тома Пэйна. Он вернулся в Европу, где уже все бурлило и кипело, вернулся таким же нищим и неукротимым, как в те дни, когда он жил в дырявой палатке и писал свои памфлеты на барабане под грохот сражения.

В Лондоне он нашел добрых друзей. Он работал у типографа Джозефа Джонсона, где собирались многие прогрессивные люди Лондона. Пэйн встретился там с писателем Вильямом Годвином и его женой Мэри Уолстонкрафт.

Мэри и Вильям были настроены чрезвычайно революционно. Они писали книги, переводили труды французских просветителей, собирали вокруг себя передовых людей. Мэри познакомила Пэйна с гравером, иллюстрировавшим ее книги. Это был очень странный человек, с огромным лбом и выпуклыми светлыми глазами. Он говорил быстро, отрывисто и не всегда понятно. Пэйну он очень понравился. Его стихи, то простые, как детская песенка, то сложные и непонятные, как пророчества Апокалипсиса, свидетельствовали об огромном поэтическом даре. Они печатались редко и мало. Впрочем, в типографии Джозефа Джонсона начали было набирать его большую поэму «Французская революция», но дальше гранок дело не пошло. Набор был рассыпан, когда усилились репрессии за «крамольные писания».

Звали этого человека Вильям Блэйк.

Блэйк и Пэйн стали друзьями. Блэйк помог Тому Пэйну напечатать его книгу «Права человека». Это был ответ на выступления Эдмунда Берка. Берку ответил представитель той самой «свинской толпы», которую Берк так поносил, требуя держать ее в вечном страхе и повиновении.

Небольшая книга Пэйна разошлась молниеносно и тут же была запрещена правительством. Но уже нельзя было конфисковать все экземпляры: везде появились оттиски на папиросной бумаге, рукописные списки.

Как эта книга попала в руки Бернса?

Кто и как переслал ее в Дамфриз? На это нет ответа: сожжены вместе со многими другими «крамольными» письмами и те письма, которые писала Бернсу Мэри Уолстонкрафт, может быть пересылая ему книгу Пэйна.

В один из майских дней 1792 года Блэйк, зная, какая опасность грозит Пэйну за его антиправительственные речи, уговорил его бежать за границу. Блэйк сам проводил Пэйна в порт, где успел посадить на уходивший корабль. Через двадцать минут после их отъезда за Пэйном в типографию пришла королевская полиция: он обвинялся в государственной измене и подрывной деятельности против короля. Но Пэйн уже плыл во Францию, где его встретили как лучшего друга.

После этого чтение книги Пэйна стало государственным преступлением.

Держать экземпляр этой тоненькой книжки у себя дома Бернс не хотел: кто-нибудь мог случайно увидеть и донести.

А уничтожить ее рука не подымалась.

Он отнес брошюру наверх к своему соседу, сапожнику Джорджу Хоу. Джордж посмотрел на него с улыбкой и показал целую пачку таких же книжек: на днях он получил их из «одного надежного места» и, конечно, постарается, чтобы их прочло побольше людей.

Бернсу, наверно, было неловко и стыдно, что он прячет эту книжку. Но он унес в себе мысли Пэйна, так совпадавшие с его собственными, — мысли о равенстве людей, о великом звании Человек, которое никто не может ни подарить, ни отнять, о том, что каждый имеет право на труд, на мир, на свободу.

И может быть, именно оттого, что уже вышел в свет приказ короля «О различных подрывных и бунтарских писаниях», где людям свободного слова грозили всяческими карами, Бернс написал песню, ставшую «Марсельезой» простого люда.

«Это две-три весьма неплохие прозаические мысли, переложенные в стихи», — писал он эдинбургским друзьям, посылая им рукопись с оказией.

И тот, кто читал книгу Пэйна, сразу узнавал, чьи «весьма неплохие мысли» пересказал Бернс такими простыми, поистине народными словами:

Стыдится и все прочее,

Тот самый жалкий из людей,

Трусливый раб и прочее.

При всем при том,

При всем при том

Пускай бедны мы с вами,

Богатство —

Штамп на золотом,

А золотой —

Мы сами!

Мы хлеб едим и воду пьем,

Мы укрываемся тряпьем

И все такое прочее,

А между тем дурак и плут

Одеты в шелк и вина пьют

И все такое прочее!

При всем при том,

При всем при том

Судите не по платью.

Таких зову я знатью.

Вот этот шут — природный лорд,

Ему должны мы кланяться.

Но пусть он чопорен и горд,

Бревно бревном останется!

При всем при том,

При всем при том,

Хоть весь он в позументах, —

Бревно останется бревном

И в орденах и в лентах!

Король лакея своего

Назначит генералом,

Но он не может никого

Назначить честным малым.

При всем при том

Награды, лесть

И прочее

Не заменяют

И все такое прочее!

Настанет день, и час пробьет,

Когда уму и чести

На всей земле придет черед

При всем при том,

При всем при том

Могу вам предсказать я,

Что будет день,

Все люди станут братья!

Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы дать эти стихи в новое издание Крича. Нельзя было напечатать и другие стихи — те, в которых поэт откровенно призывал к бунту:

Зачем в расцвете сил нести

Нужды и рабства бремя?

Давно приспело время.

Пусть нам твердят, что короли

По правде правят нами, —

Мы сами троны возвели

Смерть иль свободу обрести —

Для нас иного нет пути!

Но если нельзя было это напечатать, то можно было читать друзьям в «Глобусе», за стаканом эля, у себя дома или на квартире у сапожника Джорджа Хоу.

Наконец — и это было самое приятное — стихи с восхищением слушала Мария Бэнкс Риддел — восемнадцатилетняя англичанка, дочь губернатора одной из колоний, талантливая, остроумная и живая женщина и при этом ярая республиканка.

имение около поместья брата и отвезя туда молоденькую жену и новорожденную дочку, занимался какими-то темными спекуляциями, проматывая и приданое Марии.

Мария совершенно не интересовалась делами и деньгами. Она была поглощена литературой, политикой, встречалась в Лондоне «с очень приятной компанией санкюлотов *», читала все французские газеты и запрещенные книги, которые ей посылали друзья под видом предметов туалета. Мария была поражена, встретив в глухой шотландской провинции «настоящего» поэта — и какого поэта! К тому же он оказался превосходным, остроумным собеседником и одним из образованнейших людей в округе.

* Так называли французских патриотов и революционеров (буквально: «голоштанники»).

«В нем было какое-то необъяснимое колдовство», — писала она впоследствии, и, вероятно, ни с кем из своих друзей Бернс не был так откровенен, так задушевно прост, как с Марией. Он впервые встретил женщину другого круга, которая была совершенно лишена «кривлянья и притворства». С Марией можно было откровенно говорить о политике, давать ей читать свои старые дневники, переписанные для Риддела, показывать стихи, хотя она, как англичанка, и не всегда понимала прелесть шотландской песни.

Бернс посылает Марии стихи. «Что скажешь о них Ты — мой первый и прелестнейший критик?» — пишет он и подписывается: «Твой навеки». Он достает ей французские перчатки — и в сопроводительном письме пишет о «храбром народе», изготовившем их.

— Роберт понимает, что тут отношения должны быть иными, — но они «собратья по духу», и поэтому Роберт обращается к Марии на «ты» — как, по ее рассказам, в Париже обращаются друг к другу все «друзья свободы».

По требованию Марии Роберт пишет ей рекомендательное письмо к Смелли. Он боится, что «старый грешник» не очень-то ласково встретит взбалмошную и своевольную молодую особу, на которую нашла блажь стать писательницей. Но Бернс и сам считает Марию талантливой да и не может ей отказать ни в чем.

«Сажусь за письмо, мой дорогой сэр, чтобы рекомендовать вам молодую даму, и притом даму, принадлежащую к самому высшему кругу», — пишет Бернс и начинает умасливать своего сердитого друга:

«Что за комиссия! Рекомендовать ее вам, человеку не более благосклонному в породе животных, именуемых «молодые леди», чем к породе животных, называемых «молодые джентльмены». Знаю, что вы презираете Модный Свет за то, что он, как безмозглый художник, старается так расставить и распределить людей, чтобы явные дураки и бессовестные мерзавцы стояли на первом плане его картины, а умные люди, люди скромные, таились в самой глубокой тени. Но миссис Риддел настолько интересная личность, что даже для вас, натуралиста и философа, знакомство с ней будет большим приобретением.

Постараюсь рассеять все предубеждения, с какими обычно подходят к веселым, живым восемнадцатилетним девочкам, слишком часто того заслуживающим. Впрочем, буду беспристрастен: у этой леди есть одна злосчастная черта — вы это сразу заметите, так как она чрезвычайно любит выставлять этот недостаток напоказ, но вы ее легко простите, ибо и за вами водится тот же грех: она совершенно не умеет скрывать свои чувства и сразу показывает, кого она не любит или презирает и кого уважает и ценит».

Риддел ясный ум и широкую душу.

Он не только взялся издавать и редактировать ее книгу о путешествии в Англию с Антильских островов, но и стал ее верным другом и поклонником.

Мария с торжеством сообщила Роберту, что Смелли скоро приедет к ней в гости и что они проводили целые вечера в задушевных беседах.

Бернс был этому очень рад: для него общество Марии стало необходимым, хотя он почти не писал ей стихов, кроме довольно банального поздравления с днем рождения и двух-трех малоинтересных песен. Его гораздо больше вдохновляла дочь одного из окрестных фермеров, семнадцатилетняя девушка с льняными локонами, синими глазами и тонкими темными бровями. Он обращался с ней по-отечески нежно и прозвал ее «Хлорис», как бы подчеркивая их идиллические отношения. Ей посвящены знаменитые песни «Малютка в локонах льняных», «Крэгбернский лес» и другие.

Эти песни Бернс писал уже для нового собрания песен, в котором он стал принимать участие с осени этого года.

«Музыкального музея» и, несмотря на «бессмертие», обещанное ему Бернсом, с трудом дотягивал шестой том. Но Джонсон был человек простой, он любил простую песню и отлично понимал, чем он обязан Бернсу, который фактически стал составителем, автором и редактором сборников, выходивших под именем Джонсона — и без имени Бернса.

Томсон же был человек образованный, с весьма утонченным вкусом. Он задумал свой сборник «Избранные шотландские мелодии» как «образцовое издание изящных песен, с аккомпанементом, аранжированным Джозефом Плейелем, одним из наиприятнейших из ныне здравствующих композиторов», писал он Бернсу. Томсон считал, что «прелесть наших родных мелодий» тускнеет от «бессмысленного набора слов» или текста «столь вольного и неделикатного, что в пристойном обществе его петь невозможно». Он просил мистера Бернса дать согласие «написать двадцать или двадцать пять песен на те мелодии, кои я вам не замедлю переслать», добавив, что «снять упрек в непристойности наших песен будет легкой задачей для автора «Субботнего вечера поселянина».

За это он готов был заплатить «любую умеренную цену, какую вам угодно будет спросить».

Бернс ответил ему немедленно огромным и подробным письмом. Он обещает «напрячь свои способности до предела, внести в работу весь свой энтузиазм». Конечно, он заранее оговаривает, что если Томсон хочет получить английские стихи, то тут Бернс участвовать не будет: «В простоте баллады, в трогательности песни я могу находить удовольствие только, если мне позволят хотя бы примешивать наш родной язык».

«Что же касается до вознаграждения, — пишет он далее, — вы можете считать, что моим песням либо , либо они вовсе ничего не стоят, так как они наверняка подойдут под одно из этих определений. Я соглашаюсь участвовать в ваших начинаниях с таким искренним энтузиазмом, что говорить о деньгах, жалованье, оплате и расчетах было бы истинной проституцией души! Оттиск всех тех песен, которые я сочиню или отредактирую, я приму как большое одолжение. Ну, «бог в помощь!», как говорят в деревне во время полевых работ!»

С этого письма начинается обширнейшая переписка Бернса с Томсоном. Если бы привести все эти письма, то вышел бы настоящий научный труд по фольклору, полный удивительного проникновения в характер народной музыки, в ее национальные особенности, в то, что Бернс называет «букетом песни», как говорят про «букет» вина. Он непрестанно борется с Томсоном, которому хочется пригладить, причесать, приукрасить природную красоту, грубоватую непосредственность и непритворную искренность шотландской песни. Томсон настолько туг на ухо, что ему все время приходится втолковывать, какие слова к какой музыке подходят, и доказывать, что нельзя портить свободный, своеобразный ритм старинной мелодии, вгоняя ее в установленные рамки. Бернс приводит примеры с вариантами слов, объясняет, как и почему «в шестом такте второй части, там, где всегда повторяются три слога, можно на четыре шестнадцатых, которые обычно поются как один слог, с успехом спеть два, вот так», и дальше идет нотная строка, написанная изящным, четким почерком Бернса.

— словом, жизнь наполнена. Можно заниматься любимым делом, вокруг — добрые друзья. Недавно Вилли Николь стал владельцем небольшого поместья, и Бернс с одним из сослуживцев Николя приехал к нему на новоселье. И снова песня рассказывает о радости встречи с товарищами:

Наш Вилли пива наварил

И нас двоих позвал на пир.

Таких счастливых молодцов

Еще не знал крещеный мир!

А так, под мухою чуть-чуть.

Пусть день встает, петух поет,

А мы не прочь еще хлебнуть....

Что это — старая луна

Она плывет, домой зовет...

Нет, подождать придется ей!..

В сентябре в гости приезжает Вильям Смелли. Ему понравилась Джин, хотя он и говорит Марии Риддел, что поэты в описаниях своих жен «допускают некоторые поэтические вольности». Правда, Джин растолстела — она опять ждет в ноябре ребенка. Но Смелли покорили ее приветливый, ровный нрав и восторженная любовь к мужу. Джин считает вполне естественным, что Роберт всегда окружен умными людьми, что к нему обращаются десятки знакомых с просьбой прочесть их стихи, помочь устроиться на работу, а то и просто дать в долг деньги. Роберт никогда никому не отказывает, он пишет рекомендательные письма, он дает поручительство за одного из соседей, запутавшегося в долгах, он всегда готов прийти на помощь советом, деньгами, работой. Он с упоением пишет песни для последнего тома Джонсона и для первого выпуска томсоновского «Собрания», он хорошо и добросовестно выполняет свои служебные обязанности.

А по вечерам он пропадает в театре. Труппа Сазерленда теперь играет в новом помещении Королевского театра. Бернс старается не пропускать ни одного спектакля с участием прелестной Луизы Фонтенель. Он посылает ей стихи с комплиментами, а если не может попасть в театр из-за неотложных дел, пишет: «О, как завидна ваша участь! Вы сейчас будете играть... Но, радуясь с теми, кто радуется, не забудьте поплакать с теми, кто плачет, и пожалейте вашего печального друга Роберта Бернса».

«великолепно растет и развивается, он настоящий дьяволенок. Хотя он на два года моложе своего брата, но одолел его совсем. Правда, Роберт самое кроткое и ласковое существо на свете. У него изумительная память, и его школьный учитель им поистине гордится...»

Между тем в стране идет ожесточенная борьба за реформы. В Эдинбурге начинает выходить новая, чрезвычайно свободомыслящая газета, и Бернс не только подписывается на газету — он посылает ее издателю пламенное письмо, где поздравляет его с выходом нового органа печати и просит «бесстрашно разоблачать чудовищную коррупцию того, что зовется Политикой и Государственной властью».

Он чувствует себя свободным гражданином своей страны, растит отличных сыновей, дружит с лучшими людьми.

Но он забывает, что он служащий правительства Питта, что он не знатный джентльмен, а крестьянин и что независимость его только кажущаяся.

Об этом ему резко и грубо напомнили в последний день 1792 года — в канун тех январских дней, когда с плахи покатилась голова французского короля.