Приглашаем посетить сайт

Романчук Л.А. Творчество Годвина в контексте романтического демонизма
2. 2. 8. Сверхчеловечность

2. 2. 8. Сверхчеловечность (c. 91-95)

Уже говорилось, что корни демонизма как богоборчества лежат (особенно в пуританстве) в гордыне, противоставленной аскезе, иными словами, в ощущении себя надличностью и жажде соответствующего действа - и тем самым, значит, в бунте против божественного рока кальвинистов. В художественных образах романтизма эту связь хорошо выразил Е. Мелетинский, отметив, что "элементы демонизма в герое, выражающем "мировую скорбь", "болезнь века", непосредственно связаны с невозможностью эпической реализации" [98. C. 34].

Таковы Печорин у Лермонтова в "Герое нашего времени", байронические герои, таков и Сент-Леон Годвина, увидевший свою миссию в облагодетельствовании человечества. Возможное у романтиков намного превышает реальное. Противоречие между ними разрешается в плане отрицания реальности, уходом в демонизм - своего рода особую темную антиреальность. Сверхчеловеком становится Сент-Леон, получив материальное обоснование своей отличительности: вечную молодость и вечное богатство. Но если Сент-Леон приобретает "сверхчеловеческие" признаки извне, как дар от странного незнакомца, то Мандевиль вынашивает ощущение сверхчеловека внутри себя, без всякого заключения стороннего договора. Различия в трактовке этих двух несущих зло образов прослеживаются на всем протяжении романа. Психологически образ Мандевиля более близок Мельмоту-Скитальцу Мэтьюрина, хотя внешне - по обретенному дару (или кары?) бессмертия, трагизму одиночества, масштабу возможностей - Мельмот обнаруживает родство с Сент-Леоном. Однако это сходство только внешнее. И если Сент-Леон пытается сделать при помощи своего дара добро, которое лишь в силу исторического закона неизбежности оборачивается злом, то изначальная цель Мельмота есть само по себе зло, оборачивающееся невольным "фарсом ужаса" [66], когда присутствующий злой умысел внешними обстоятельствами преобразуется в фарс пустых угроз.

Впрочем, Сент-Леон лишь с виду "сверхчеловек поневоле". Ему, с его тягой к азартным играм и складом характера, обрекающим на одиночество и ту "желтуху воображения" (icterus of imagination), которую он отмечал в себе, признаваясь, что с ранних пор был "добычей глубочайшего уныния" [183. V. 1. P. 210] и что "природа обрекла меня блуждать одиноким отщепенцем по лицу земли; только для этого ужасного мучения был я создан" [183. V. 1. P. 214], - не хватало лишь толчка, и таинственный незнакомец Франческо Зампьерри, уставший влачить бремя своего одинокого скитальческого существования, "злой гений" Сент-Леона, придает ему этот толчок в виде неожиданного биологического и материального преимущества.

"Единственная вещь, которую осталось мне совершить на земле - это умереть; и я ищу лишь друга, который примет бремя, чтобы мне было позволено умереть с миром" [183. V. 1. P. 125].

Игра, которой по настоянию незнакомца увлекся Сент-Леон, заключив предварительно с ним договор о неразглашении полученной тайны, обрела мировой масштаб, но суть не изменилась. С той лишь разницей, что теперь он захотел сыграть с человечеством в новую метаисторическую игру, название которой было "облагодетельствование" - именно игру, не подкрепленную никакими познаниями, опытом, предпосылками, идеей, базой. Крах, который он потерпел и в этой игре, по мнению А. Елистратовой, был обусловлен двумя факторами:

"те исключительные условия, в которыe поставлен герой, уже сами по себе воздвигают непреодолимую преграду между ним и всем человечеством, живущим по нормальным земным законам бытия" [55. C. 426].

2) объективным, ибо "даже самые благонамеренные деньги не могут сколько-нибудь существенным образом изменить законы общественной экономики... Здесь невозможны "чудеса"

Итак, не трагическая ирония судьбы, а исторический закон природной и человеческой жизни обращает преимущества Сент-Леона в источник неисчислимых бед. На это указывали многие исследователи. Так, А. Елистратова писала: "Магические тайны, обладателем которых опрометчиво согласился стать герой, решительно и бесповоротно выключают его из среды человечества. Он перестал быть таким, как все. В силу своего оккультного знания и особой власти над природой он безгранично одинок, а потому несчастен" [55. C. 424].

И Сент-Леон, и Мандевиль страдают определенной маниакальностью, мучительными страстями и одиночеством. Есть много общего в их характере и судьбе. И дело не только в их принадлежности романтическому типу героя. Сюжеты обоих романов, оформленных в виде исповеди, строятся так, чтобы создать представление "о жребии вечного одиночества, заранее таинственным образом предуготованном" [55. C. 435] героям. Так, еще до встречи с роковым старцем Сент-Леон чувствует себя не таким, как все. С настойчивостью отчаяния он бежит от общества себе подобных, признаваясь, что "в угрюмом и мятежном настроении я бродил, как мне часто случалось делать, среди утесов" [183. V. 1. P. 233]. Мысль о смерти преследует его.

В основе маниакальной одержимости обоих, породившей неуемные страсти, лежала идея сверхчеловека, ощущение отличительности от себе подобных. Эта идея у Сент-Леона вылилась в социально-утопическую теорию спонтанного и непродуманного облагодетельствования, со всех сторон обернувшегося на практике злом. А у Мандевиля эта же идея породила безумие и паранойю.

стезю изменить трансформируют в еще большее зло. Как вспоминала его дочь Мэри Шелли, объясняя причины подобного ощущения им истории: "Godwin's imagination was haunted by a persistent nightmare in which a lovely individual finds arrayed against him all the prejudices of society, all the forms of convention, all the forces of law. They hurl themselves upon him in a pitiless pursuit, and wherever he flew, the pervading corruptions, the ingrained cowardices of overgoverned mankind beset his feet like gins pitfalls. It was a hereditary nightmare..." - "Воображение Годвина часто преследовал настойчивый кошмар, в котором прекрасный индивидуал обнаруживает, что против него выстроены все предрассудки общества, все формы условностей, все силы закона. Они бросались за ним в безжалостную погоню, и куда бы он ни устремлялся, распространявшаяся развращенность, укоренившееся малодушие покорного человечества преграждали ему путь подобно силкам волчьих ям. Это был наследственный кошмар" [197. P. 143].

Уже в ХХ в. Л. Андреев в повести "Дневник Сатаны" (1904) отчасти подхватит тему о невозможности облагодетельствования человечества материальными средствами. Его Сатана, "вочеловечившийся" в миллиардера Вандергуда, потерпит в этом такой же крах, как и столетием раньше Сент-Леон, будучи одурачен злодеем Магнусом, а богатство его, призванное осчастливить мир по немыслимо-утопическому проекту, перейдет на служение злу. Не высмеивал ли Годвин на примере Сент-Леона собственный рационально-утопический проект "осчастливливания" человечества, изложенный им когда-то в "Исследовании о политической справедливости?" Мандевиль далек от подобных проектов. Но, по сути, в своих ощущениях он такой же идеалист и максималист, как и Сент-Леон. Эта чрезмерность и губит его.

Н. А. Соловьева отмечает историческую параллель между судьбами Сент-Леона, Годвина и Болингброка, мечтающего о новом синтезе политики. "Все они, - пишет исследовательница, - Годвин, Болингброк и Сент-Леон - кончают одинаково: не как спасители человечества, а как непонятые и отвергнутые индивиды" [127. C. 189].

Сверхчеловеком ощущал себя и Фокленд, непосредственным свидетельством чего служит его монолог Калебу: "Я был помешан на славе. Моя добродетель, моя честность, вечный мир моей души - все это были малые жертвы на алтарь этого божества... Я буду привержен ей до последнего своего вздоха. Хотя я самый низкий из негодяев, я хочу оставить по себе незапятнанное и славное имя. Нет такого коварного преступления, нет такой страшной, кровавой сцены, в которые я не дал бы вовлечь себя ради этого" [38. C. 159].

Герои Годвина (Сент-Леон, Мандевиль) в определенной степени являются и богоборцами. Так, Мандевиль выражает своеобразный бунт против требуемого от него Создателем и выражаемого через Брэдфорда смирения. Сент-Леон протестует против всего установленного Богом порядка, пытаясь стать творцом нового мира. Именно эти качества сближают данные образы с Сатаной Мильтона из "Потерянного рая", восставшего против покорности Богу. Связь эта особо ощутима в монологах Мандевиля, своим пафосом равнозначных патетике восставшего ангела:

"Следует допустить, что в то время я уже был помечен определенным высокомерием ума и презрительностью души... Я был горд, потому что ощущал свое значение. Я сознавал, что мои интеллектуальные способности намного превосходили обычную меру; я был осведомлен о скорости моего понимания и ясности и остроте, с которыми схватывал трудные вещи; я чувствовал амбицию и тайное предчувствие высшего предназначения, которое последующие бедствия в конце концов вынуждены были сломить во мне; я ощущал пыл и благородство своей души, которое, как я верил, делало меня способным к великим делам; врожденная гордость души подобно непреодолимой преграде, как казалось, отделяла меня от любой средней вещи, презренной и малой. Моя душа была преисполнена принципом самоуважения, который Пифагор столь настойчиво рекомендовал своим ученикам..." [182. V. 1. P. 148-149].

"Not such am I! I cannot bend: I can break" - "Не таков я! Я не могу гнуться, я могу сломаться" [182. V. 2. P. 50]. И, много позже: "Никакие слова не в силах описать возбуждение, муки, горькие роптания и сатанинский бунт (satanic rebellions) моего духа против Бога, который сотворил меня" [182. V. 3. P. 17]; "честолюбие, возможно, никогда не горело более пылко в какой-либо груди, кроме моей" [182. V. 3. P. 316].

Если призраком Фокленда, демонизировавшем его, был призрак родовой чести, то призраком Мандевиля стала гордыня и самомнение духа, вполне осознанно и довольно рано абсолютизированные им. Именно они оказались той щелью, через которую зло овладело его сознанием, погрузив в область болезненных кошмаров. И именно эти призраки привели к бунту мильтоновского Сатану.

"I know that my feelings were solitary, unsocial, exaggerated, wicked", - еще в самом начале своего пути восклицает Чарльз ("Я знаю, что мои чувства были одинокими, внесоциальными, преувеличенными и злыми") [182. V. 1. P. 163].

Одновременно это был бунт и против сурового пуритантства.

"Он объяснял мне с большим вдохновением, что смирение является главной добродетелью христиан, без которого невозможно войти в царство Бога. Отличительным признаком евангельской религии было то, что ее апологеты были в долгу, и признавали это, перед незаслуженной благосклонностью создателя. Он ничего не требовал от нас, только ясное и недвусмысленное признание его высшего блага; и пока бы мы не освободили свои сердца от всей самонадеянности и не признались бы, что были отвратительны, мы не могли ожидать его благосклонности - мне эта доктрина казалась тяжелой для тела и духа" [182. V. 1. P. 144-145].

Человек, излагавший саму суть христианской религии с ее прерогативой смирения и покорности, стал первым врагом Мандевиля, вызвав реакцию, обратно противоположную внушаемому смирению.

"Это вызывало во мне мучительные эмоции; но не предоставляло света, чтобы направлять мой путь. Я смотрел на своего учителя как на строгого и циничного субъекта и полагал его неблагоразумным и несправедливым; и постепенно стал видеть в нем врага, который неверно толкует мои склонности, пресекает удовольствия и стремится наказать за то самодовольство, которое является неотъемлемой принадлежностью благородного ума"

Бунт Сатаны и Мандевиля был начат по сходным мотивам, хотя и с разной направленностью.

Концепция сверхчеловека связана с мифотворчеством, к которому романтики были особенно расположены. Как напишет Н. Я. Берковский в 1973 г. в своей монографии "Романтизм в Германии", "миф - явление в его максимальной жизни, какой фактически оно еще не обладало" [16. C. 60]. В этом плане сверхчеловек - это миф человека о самом себе, субстрат возможного, но не действительного в нем.

противостоит мизерности тех ролей, которые они играют в жизни: мелкого преступника (Фокленд), плута (Калеб), игрока (Сент-Леон), мизантропа (Флитвуд), безумца (Мандевиль). Но даже эти роли являются слабым отражением былых ролевых прототипов (злодей, плут, игрок, безумец), кочующих по сюжетам мировой литературы предыдущих периодов. Противоречие между мифом и реальностью из метафизических бытийных сфер перенесено в область сознания. Это противоречие и является тем рифом, о который разбивается их здравый рассудок и добродетель, ввергая героев в пучину демонического кошмара, базирующегося на ролевой игре в сверхчеловечность.