Приглашаем посетить сайт

Рональд-Гольст. Жан-Жак Руссо
1. Надвигающееся одиночество.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ВЕЛИКИЕ ГОДЫ

1. НАДВИГАЮЩЕЕСЯ ОДИНОЧЕСТВО

Госпожа д'Эпине, урожденная д'Эсклавель, принадлежит по своей натуре и условиям жизни к типичным женщинам из высшего финансового мира восемнадцатого столетия. Муж ее, очень богатый откупщик податей, стал ею пренебрегать почти с самого начала их брачной жизни; растрачивая невероятно легкомысленным образом миллионы за миллионами, он, наконец оказавшись кругом в долгах, был взят под опеку. Само собою разумеется, что она в своей семейной жизни не нашла удовлетворения. Это была живая, сухощавая брюнетка, с большими огненными глазами, не красивая, но привлекательная, одна из тех женщин, которые всегда кажутся моложе своих лет. Она обладала даром тонкой и острой наблюдательности и всегда чувствовала потребность делиться результатами своих наблюдений. Она занималась музыкой и литературой, была остроумна, блестяща, тщеславна и честолюбива. Она охотно собирала вокруг себя выдающихся людей и стремилась сделать свой салон центром умственной жизни; она гордилась своими пятью "медведями" (к числу которых принадлежал и Руссо), как она называла своих литературно-философских друзей. Но, при всех своих причудах и слабостях, она обладала горячим сердцем; своим любимцам, своим друзьям и детям она давала много. Она писала охотно, хорошо, живо и выразительно30. Она, как и все, страдала болезнью того времени, "ennui", чувством страшной пустоты жизни; чтобы заполнить эту пустоту, она окружала себя интересными, выдающимися людьми, которые ею восхищались. Деньги и ее деморализовали, сделали ее капризной и требовательной; ей казалось, что друзья ее по первому ее зову должны быть готовы занимать ее. Капризная судьба на многие годы приковала эту требовательную женщину к человеку с эгоистической, рассчетливой натурой, который от своего времени своей личности уделял ей лишь столько, сколько ему было удобно, но не больше.

Руссо познакомился с г-жей д'Эпине в 1747 году. В течение осени, которую он прожил в замке Шенонсо, они много времени проводили вместе; она участвовала и в комедии, которую он там написал для увеселения общества. . Любви между ними не было, но их связывала тесная сантиментальная дружба. Франкейль был в то время ее другом сердца, и они оба делали Руссо своим поверенным. Он дружески выслушивал их, но когда они захотели сделать его посредником в своей любви, он благоразумно уклонился от этого. Светским молодым дамам, гостившим в замке, он рассказывал события своей юности и неудачи позднейшего периода своей жизни, романтически прикрашивая их для этого случая. Он рассказывал хорошо и тепло, и рассказы производили глубокое впечатление на его слушательниц. Г-жа д'Эпине в те дни чувствовала большое влечение молодому поэту-музыканту и писала своему возлюбленному. "Ты не можешь себе представить, сколько очарования представляет для меня общение с ним... Душа моя еще тронута его простым и вместе с тем своеобразным рассказом о его неудачах".

С того времени, проведенного в Шенонсо, г-жа д'Эпине и Руссо оставались друзьями. Свои отношения с Франкейлем она порвала и несколько времени спустя завела себе нового любовника, Гримма, человека, которого Руссо (и в этом он был, может быть, не совсем неправ) считал злым гением, отвратившим от него многих из его прежних друзей.

Гримм был молодой немец, приехавший в Париж в конце сороковых годов в свите принца Саксен-Готского. Руссо познакомился с ним в тревожные дни ареста Дидро и сразу почувствовал к нему симпатию, по всей вероятности потому, что Гримм был хороший музыкант и страстный поклонник итальянской музыки, ибо во всем прочем между ними было мало общего. Руссо ввел молодого человека, державшегося чрезвычайно скромно, в круг своих знакомых и делал все, что мог, чтобы помочь ему. Гримм был ловок и усерден, умел работать и значительно превосходил Руссо в самообладании, выдержке и гибкости натуры; он быстро подвигался вперед и оказался настоящим карьеристом. Он получил место у герцога Орлеанского; потом он был назначен уполномоченным свободного имперского города Франкфурта и в течение нескольких лет выпускал для иностранных правителей "Correspondence litteraire", своего рода бюллетени всего, что появлялось в Париже в области искусства, литературы и т. д. У него было достаточно самообладания и такта, чтобы даже тогда, когда Руссо и он стали заклятыми врагами, в своих письмах выражаться о популярном писателе осторожно и умеренно, втайне интригуя и подкапываясь под него. Этот человек пошел далеко: дружа вначале с философами-материалистами, он постепенно менял личину и, в конце концов, стал верным слугой трона и алтаря. Тогда-то он получил титул "барона священной германской империи", сделавший его необычайно счастливым.

В начале пятидесятых годов г-н д'Эпине расширил и разукрасил свой замок Les Chevrettes близ Монморанси. Это было как раз в период наибольшей интимности между Руссо и г-жей д'Эпине, когда с Франкейлем у нее уже произошел разрыв, а Гримм еще не был ее возлюбленным. Руссо в то время часто бывал в замке. Однажды, осматривая с г-жей д'Эпине пристраивавшийся новый флигель, они продолжали свою прогулку до огорода и водоема, в том месте, где парк примыкал к Монморансийскому лесу. Там, в очаровательном, уединенном уголке, стоял маленький, совершенно заброшеный домик, "Эрмитаж". "Да, — сказал Руссо, — если бы здесь жить". Г-жа д'Эпине ничего не ответила, но сохранила в памяти желание своего друга; год спустя она привела его к тому же месту, где тем временем был выстроен новый прелестный домик. "Вот, мой милый медведь,-сказала она,-твоя берлога. Ты сам ее выбрал; друг предлагает тебе ее: откажись от своих злостных замыслов переселиться в Женеву и покинуть нас". Это был в полном смысле слова дружеский поступок, и хотя она извлекла из него удовольствие для себя, но прежде всего ее намерением было осчастливить Руссо. Увы, как часто наши лучшие намерения и пупки приносят лишь огорчения и печали тем, кому мы им дать счастье!

Руссо был тронут, но не мог принять окончательного рения. Как раз в это время ему предлагали должность городского библиотекаря в Женеве; он любил родной город кил надеждой со временем вернуться туда. Но он не чувствовал себя вполне пригодным для этой должности, не зная греческого языка. С другой стороны, он любил и великолепные леса Монморанси и своего нежного друга, таким милым образом приготовившего там для него уютное гнездо, колебался, сильное беспокойство овладело им: он чувствовал, что его воля к свободному и независимому существованию столкнулась с чужой волей. Предчувствуя неприятности, которые повлечет за собою для него уступка чужой воле, он писал г-же д'Эпине: "Как мало вы понимаете и собственные интересы, если хотите сделать из своего друга слугу"... (Его вечный страх, что на него могут смотреть, как на слугу!) "Я мало беспокоюсь о том, как я буду жить или умирать; но меня жестоко мучают сомнения, какой образ жизни даст мне наибольшую независимость на то время, какое мне еще остается прожить. В Париже я ее, вопреки всем своим стараниям, не нашел. Я стремлюсь к ней теперь больше, чем когда бы то ни было, и целый год меня страшно мучит то, что я не знаю, где мне ее вернее найти. Наибольшие шансы обрести эту независимость представляет для меня родина, но сознаюсь, что слаще мне было бы ее найти вблизи вас. Гнетущая меня нерешительность не может долго тянуться, в течение недели я должен остановиться на каком-нибудь решении"... Но и после того, как он ей написал: "Решение принято. Вы понимаете, конечно, что вы победили", его все еще, по его собственному признанию, продолжало "терзать состояние внутреннего кризиса".

Под влиянием этой внутренней тревоги, он, насколько мог, ускорил свое переселение: осенью 1756 года он поселился в "Эрмитаже". Кроме Терезы его сопровождала туда и мать ее, очень старая, но еще крепкая женщина, которая с того времени должна была жить у них. Он самым определенным образом отказался от предложения г-жи д'Эпине жить в "Эрмитаже" даром; она, с своей стороны, не хотела принимать от него платы. В конце концов, они сошлись, на том, что он взял на себя платить садовнику, который жил в непосредственной близости от "Эрмитажа" и мог оказывать в хозяйстве Руссо некоторые мелкие услуги.

Ни один заключенный не ожидает дня своего освобождения с таким нетерпением и не покидает своей тюрьмы с такой радостью, с какой Руссо покидал Париж. Жизнь в светской среде, к которой он все еще был привязан, надоела ему до крайности — она всюду была та же, как в городе, так и в замках богачей. "Я чувствовал себя до такой степени больным от всех этих салонов, фонтанов, подстриженных деревьев, цветочных клумб и скучных людей,-пишет он в своей "Исповеди",-от брошюр, карточной игры, рукоделий, пустой игры словами, жеманных манер, разговоров и ужинов, что сердце мое переполнялось радостью, когда глаз мой встречал терновый куст, плетень, луг или сарай, до обоняния моего доносился запах простого омлета или слух улавливал вдали припев деревенской песни". Всеми силами своей души он стремился к простой, крестьянской, непринужденной жизни на лоне природы; он называл это "возвращением к природе".

К тому же он жаждал возможности думать и работать спокойно. Он много писал между 1750 и 1756 годами, но чувствовал, что большую часть того, что он хотел сказать, ему еще предстоит написать, да так оно и было. Он работал над многими новыми вещами; чтобы довести их до конца, надо было на продолжительное время уединиться и концентрировать все свои мысли на работе. Эти работы задавали вопросы его отношения к жизни, всего его миросозерцания, вопросы, которые ему самому еще не были не ясны.

В первую очередь он хотел закончить исследование о влиянии политических установлений на нравы. Он начал его в Венеции, тринадцать или четырнадцать лет тому назад, и от времени до времени все снова возвращался к нему. Он сделал также выписки из чрезвычайно объемистых сочинений аббата де-Сен-Пьер, стараясь сделать из них нечто читаемое. Кроме того, он намеревался написать нечто вроде сензитивистской теории морали, из которой на бумаге еще было очень немного, а также статью о воспитании. Об этом его просила г-жа де-Шевонсо, чтобы иметь руководящую нить для воспитания своего сына; он много размышлял на эту тему, как всякий, кто хочет осчастливить человечество. И наконец, он работал над составлением музыкального словаря; это он делал между прочим.

Искра вдохновения вспыхивает самопроизвольно, а не собственному желанию. Медленно созревающий в подсознании процесс, разрешающийся, в конце концов, концепцией художественного произведения—подобно тому, как из различных веществ, которые растение впитывает в себя и перерабатывает в новые соки, в один прекрасный день распускается жизнь-этот процесс не всегда идет параллельно с сознательной мозговой деятельностью. Подсознание может итти впереди сознания и до некоторой степени двигаться в противоположном направлении: в подсознании может рости и укрепляться то, чего "цензура" воли не допускает к сознанию.

В то время, как у Руссо сознательная работа мысли еще по пути, на который толкнуло его пережитое им в Венеции внутреннее потрясение; в то время, как он хотел быть и, по его мнению, и был, главным образом проповедником и моралистом, из затаенных глубин "я" прорвалась его старая потребность нежности; и в то время, как он, как ему казалось, еще был "опьянен добродетелью", его чувственная мягкость уже жаждала любви.

Бедный Руссо! Та другая, неискоренимая сторона его натуры, которую он в течение целых восьми лет подавлял в себе, только ждала случая, чтобы опрокинуть всякую "цензуру", с непреодолимой силой устремиться вперед и стать в фокусе сознания. За годами одностороннего пуританизма наступает сильная реакция: в жизни его она сказалась в страсти к г-же д'Удето, в его творчестве она получила выражение в "Новой Элоизе".

Роль случая, которого ждали подавленные силы его натуры, чтобы расчистить себе путь и опрокинуть строгий стоицизм, так долго и неограниченно властвовавший над нею, сыграло его переселение в "Эрмитаж".
Была ранняя весна, когда он переехал в домик на опушке Монморансийского леса. Ранняя весна, как двадцать восемь лет тому назад, когда он шестнадцатилетним мальчиком! сбросив с себя гнет учения, бродил по горам Савойи. Снег еще лежал на полях, но природа уже начинала распускаться: в лесу цвели фиалки и первоцвет, на кустах появились почки, соловей пел перед самым его окном. Каким наслаждением было для него находиться опять среди природы! Еще не успев окончательно устроиться, он с восторгом принялся знакомиться с окрестностями своего жилища; веселый и радостный, как дитя, он бродил по всем тропинкам, заглядывал во все кусты. Через несколько дней после переезда он писал г-же д'Эпине, что, несмотря на заботы и хлопоты, связанные с устройством на новом месте, первые три дня в "Эрмитаже" были самыми мирными и очаровательными в его жизни.

И неожиданно, как тает снег в полях под мягким дуновением весны, начала таять твердая кора его души, которая, как он думал, сковала ее на веки. Здесь ничто не напоминало ему ежеминутно всего того, что так озлобляло его в Париже; он не видел больше вокруг себя нужды и роскоши, расточительности и голода, невыносимые жеманные люди не раздражали его непрерывно. Все это отошло на задний план; здесь он наслаждался волшебным очарованием весны среди природы; его душа наслаждалась, его чувства наслаждались, он утопал в блаженстве. И как тогда, когда он юношей бродил по весенним полям, весь переполненный настоящей радостью, с музыкой в душе,—в нем снова зашевелились силы, зажурчали ручьи, распустились почки, зазвучали дивные голоса: долго скованная фантазия снова расправила свои крылья.

Те поэты, фантазия которых подобна пылающему пламени, разливающемуся по всему их существу и растворяющему все силы их души, поэты, напряжением всех своих творческих сил сразу охватывающие мир своей фантазии до их его пределов, до глубочайших его тайников. Но другие, фантазия которых работает менее бурно, у которых образы выявляются медленно, выплывая постепенно мечтательно-мягких, смутных настроений, из неопределенно нежных чувств и мыслей, как выплывают из тумана контуры судов. Таким именно образом работала фантазия

во время своих прогулок. Отдаваться мечтам было для него высшим блаженством жизни; мягкий поток его фантазии вносил радость в его одиночество, заставлял его предпочитать это одиночество обществу людей. Но в молодости он никогда не чувствовал потребности удержать эти мечты; то, что он писал в то время, всегда было работой сознания, точной работой, происходившей вне его действительного "я". Потом началась борьба с жизненными заботами, а наступило время, когда он, поглощенный новыми великими мыслями о добродетели, героизме и призвании, возводил плотину вокруг той части своего "я", из которой эти мечты исходили. Но теперь плотина прорвалась, и поток фантазии снова беспрепятственно устремился вперед. В то лето он постоянно бродил по лесам и полям; большей частью один, потому что Тереза находила эти прогулки среди природы довольно скучными. Он наслаждался, но вместе с тем часто чувствовал себя неудовлетворенным, как все неуравновешенные натуры, когда они достигают желанной цели. Главное его желание было удовлетворено: ему не приходилось больше строить планы будущего; это вызывало в нем чувство известной пустоты. К тому же было много такого в "Эрмитаже", что мешало ему и раздражало его. Случилось то, чего он опасался: г-жа д'Эпине не оставляла его в покое; во всякое время, когда только она нуждалась в развлечении или занятии, он должен был быть наготове явиться к ней в замок. Она не справлялась о том, не занят ли он или не желает ли быть один. Таковы были эти избалованные светские дамы, даже лучшие из них... Приняв от нее доказательство ее дружбы и расположения, он лишился своей независимости. Но это было еще не все! В течение летних месяцев его постоянно осаждали посетители из Парижа, поклонники и другие: после обеда он старался как можно скорее улизнуть, чтобы в лесу на свободе отдаться своим мечтам.

"Нет,—думал он,—"Эрмитаж" все-таки не то, что Les Charmettes; там жизнь была истинно прекрасна, полна гармонии и покоя". О той крупной дисгармонии, которая изгнала его из Les Charmettes, он забыл. Мечты его незаметно обратились к прошлому: они уже не направлялись на будущее, а возвращались назад, как бывает всегда, когда молодость проходит.

Он дошел до грани—неодинаковой для всех,—когда сердце обращается к прошлому и с болью и горечью прощается с тем, что больше не вернется: с золотой, прекрасной молодостью.

Таков удел всякого человеческого сердца, дошедшего до этой грани: уходящая молодость оставляет сожаление о том, что она не была использована лучше. Кто искал своего счастья в любви к красивому телу и в удовлетворении этой страсти, тот испытывает всю горечь воспоминаний; и сожаление обо всем том, что он упустил, гоняясь за этой единственной целью, сжимает ему сердце; он грустит: ему кажется, что он растратил драгоценный источник юности. Кому сияли другие звезды, нежели звезда Венеры, кем двигало честолюбие или стремление к блестящему идеалу, мечта о спасении человечества, и у того сердце переполнено болью и сожалением: он пренебрегал тем, что ему представляется теперь самым прекрасным в жизни; и ему кажется, что и он упустил венец жизни.

теперь ничтожным; жатва этих лет казалась ему бедной, жизнь лишенной содержания, лучшие его силы истраченными и неиспользованными. Никогда он не любил так, мог любить; никогда не получал той любви, к какой стремился всем сердцем. И вот молодость прошла и никогда не вернется. Жажда любить и быть любимым бурной волной заливала его сердце, все его тело, все его чувства, его воображение... И фантазия направлялась по стезе воспоминаний. Он снова молод, снова беззаботный мальчик, мечтательный, страстный юноша; он снова слышит серебристый голос, снова видит перед собою милые лица очаровательных существ, когда-то приводивших в волнение его кровь. Он видит обеих подруг, его спутниц в тот незабвенно-блаженный день, когда он направлялся через горы к старинному замку; он видит своих очаровательных учениц в Шамбери, он видит милую маленькую женщину, которую он встретил во время путешествия по Франции, он видит смуглую венецианскую красавицу, к которой он, будучи секретарем посольства, воспылал страстью. Много еще образов проходило перед его внутренним взором, ибо он очень часто влюблялся, в стороне от других, отделенную от прочих более замкнутым, более нежным и меланхолическим чувством, какое ему внушала, он видел г-жу де-Варан такой, какой она престала в первый раз перед взорами робкого мальчика: молодой, цветущей, с маленькими ручками и пепельно-белокурыми волнистыми волосами, олицетворением грации и красоты. Он был влюблен в свои воспоминания, он горел и пылал, но предмета любви он не находил, тогда-то его неудовлетворенное стремление обратилось к у великому спасительному средству, к которому жаждущая счастья человеческая душа прибегает, как к якорю спасения, чтобы не погибнуть от тоски. Художники умеют крепко ухватиться за это спасительное средство и лучше использовать его, чем другие люди; поэтому они, эти тонкие, чувствительные натуры, все-таки лучше противостоят прибою жизненных волн. Он свою жажду любви перенес в другую высшую сферу; удовлетворения, в котором ему отказывала действительность, он стал искать в фантазии.

Медленно и постепенно творческая фантазия преображала все милые воспоминания юности: она отделяла, связывала, соединяла; она упростила многообразие впечатлений до ясных, простых линий, откинула все лишнее, побочное; изо всего, что он когда-либо любил в людях, она сплела ореол вокруг отдельных образов и сконцентрировала на небольшом клочке земли все прекрасное, что он когда-либо находил в природе.
Таким путем его воображение создало несколько образов людей с чистыми, чувствительными сердцами, два женских образа и один мужской; женщины были нежными подругами, мужчина был возлюбленным одной из них и другом другой; они жили вместе в деревне на берегу озера. Это место было местом рождения г-жи де-Варан; в женщинах отразились черты всех женщин, которых он когда-то любил, а мужчину он обрисовал таким, каким чувствовал себя самого, пылким и слабым, неустойчивым и полным восторженного стремления к добродетели и добродетельной жизни, но юным и неотразимо-привлекательным, каким он хотел бы быть. Он хотел воздвигнуть памятник богам своего сердца; дружбе и любви.

Он начал писать, сначала без всякого определенного плана, и чувствовал себя невыразимо-счастливым. В зимние месяцы он читал вслух написанное Терезе и ее матери. Тереза плакала от умиления, он сам тоже. Но вместе с тем в нем поднималось чувство стыда за собственную мягкость и родившееся из нее творение. Ведь в течение ряда лет он осуждал любовь, эту человеческую слабость, и выставлял к позорному столбу превозносивших ее писателей. Не то же ли он делал теперь сам, что и они? Энтузиазм, который вызывали в нем крутые стези добродетели, строгая и уединенная жизнь, рос в нем годами и пустил корни в его мозгу; он не мог его вырвать; он стал частью его самого, от которой он не мог освободиться, как и от своей мягкой чувственности. Поэтому он попытался соединить в своем произведении обе эти стороны своей натуры, примирить любовь с долгом. Этому удалось. Теперь его совесть была спокойна; он продолжал писать и был счастлив.

В этот период интенсивной внутренней жизни его посетила невестка г-жи д'Эпине, г-жа д'Удето. Он давно был с нею знаком, но знакомство это было поверхностное; она всегда была с ним любезна, но не более. Она была некрасива, ряба, слегка косила и глаза ее выдавали сильную близорукость. Но иногда некрасивые женщины обладают большой привлекательностью; она очаровывала своей красивой шеей и великолепными руками, своими открытыми и любезными манерами, своей грацией и детски-веселой неловкостью, она была еще молода, не старше тридцати лет, и довольно способна; она хорошо писала и недурно сочиняла стихи. Она имела друга сердца, некоего Сен-/1амбера, дворянина и поэта, из тех вошедших в моду поэтов, которые, проводя свою жизнь в салонах, воображали, что стремятся к природе и сельской жизни, и воспевали ту и другую в гладких академических стихах. Это была несколько сухая, черствая натура, впрочем, вполне почтенный человек и джентльмен головы до ног. Связь г-жи д'Удето с Ламбером продолжалась до конца их жизни, почти полстолетия; их верность вошла в пословицу.

света играли идеями о любви к природе, о сельской простоте жизни и т. д. только из пресыщения роскошью и из жажды разнообразия.

Первое ее появление в "Эрмитаже" произошло осенью 1756 года; она отослала свой экипаж, пошла пешком и чуть не завязла в грязи; вся грязная и промокшая, но радостно-возбужденная своим приключением, она достигла дома. Тереза должна была ей дать сухое платье, и она без всяких церемоний осталась к ужину.
Следующей весной она снова посетила Руссо, на этот раз она приехала верхом, в мужском платье. В то время разразилась семилетняя война; ее муж и ее возлюбленный оба были на поле сражения. Она наняла виллу вблизи Монморанси и намеревалась много бывать в обществе Руссо; ее возлюбленный отнесся к этому одобрительно, ибо в обществе жившего уединенно философа, стоика со строгими взглядами на добродетель и нравственность, он считал ее защищенной от соблазнов парижского света.

Но, увы, Руссо начал с того, что безумно влюбился в нее, как еще никогда ни в кого не влюблялся в жизни.
Дала ли игра его фантазии лишь кажущееся удовлетворение его человеческой жажды любви, на самом деле только раздразнив ее? И не потому ли он роковым образом воспылал любовью к первой очаровательной женщине, которую судьба поставила на его пути? Или дело обстояло иначе: не заговорила ли в эту минуту в душе его-бессознательно для него самого-потребность художника довести свою изобразительную способность до высшей степени интенсивности путем физического ощущения любовного томления, любовного восторга и любовной скорби, которые он изображал в своем произведении?31

Как бы то ни было, в нем загорелась любовная страсть пылкая и жгучая, полная тревоги и смущения, потому что он стыдился ее, полная страданий, ибо ответ на его любовь и удовлетворение страсти были в данном случае невозможны, он сам не мог, не смел этого требовать. Ведь обожаемая им женщина была жена другого, была возлюбленная друга его, который был ему дорог, в немалой степени самой ее преданностью возлюбленному; желать обладания ею значило покрыть позором себя и ее; не обладать ею-значило страдать невыносимо: так он страдал, горел, боролся с самим собою; так он в неистовстве страсти молил о том, против чего восставало все идеальное в его натуре, все его нравственное чувство. Что касается г-жи д'Удето, то она была и испугана, и польщена, и тронута; Руссо был уже не молод, но еще и не стар и чрезвычайно привлекателен; в нем было что-то необычное, в одно и то же время и возвышенное и мягкое, чего не было ни в ком другом. Она хотела погасить пожар, который сама же зажгла, и избрала для этого самый неправильный путь: она дала ему нежность, которая лишь сильнее разожгла пламя страсти. Все, что может заключаться в романе между мужчиной и женщиной, связанных самыми нежными любовными отношениями, из которых исключена только сексуальная сторона, вся неудовлетворенность и боль, бури, доходящие до экстаза, экстаз, минутно грозящий перейти в отчаяние, - все это было его уделом в течение сладостно-мучительных летних месяцев сорок пятого года его жизни, того года, когда он расстался молодостью.

Тяжело было это прощание с молодостью,—оно изнуряло тело и его нервы. А потом пламя погасло, оставив после себя только пепел воспоминаний.

Но из него выросло творение, сотканное из пламени, удивительная книга, язык которой полон нежности и страсти, как пение соловья весенней ночью: "Новая Элоиза". В огне этого произведения должна была очиститься душа женщины того времени, она должна была погрузиться в него, чтобы возродиться: скорбь поэта вызывает в тысяче человеческих сердец трепет блаженства.

Его переселение в "Эрмитаж" вызвало раздражение в его друзьях и всей кучке, толпившейся вокруг богатого эпикурейца Гольбаха. Они по-своему тоже любили природу: в садах и парках увеселительных дворцов и замков; но чтобы интеллигентный человек мог бежать из Парижа для того, что зарыться в глухих лесах и пустынных полях-это было вне их представления. Сами они не выдержали бы и недели в лесах Монморанси. Чего же ищет там этот ушедший в них человеконенавистник Руссо? Его мизантропия там только усилится; он окончательно удалится от людей, совершенно уйдет из-под влияния друзей, если только выдержит эту роль... но он ее не выдержит... Они насмехались над ним чески приставали к нему, чтобы заставить его вернуться: приемы, которых он совершенно не переносил.

"Эрмитаже" усилит его замкнутость, нелюдимость и подчас болезненную склонность рыться в мелочах. Но, конечно, они не имели права противодействовать тому, к чему стремилась вся его душа, поучать его, а когда это не помогало, тайно за его спиной вести интриги с Терезой и ее матерью, с целью заставить его вернуться в Париж.

В конце концов, он это заметил, и все эти открытые поучения и наставления и тайные интриги действовали на его раздражительную натуру самым неприятным образом. Он стал чувствовать все большую неприязнь к своим старым друзьям, Дидро и Гримму. Они оба, жаловался он в письме к г-же д'Удето, стали светскими людьми, людьми "успеха". Он же остался прежним, поэтому они больше не подходят друг к другу - Дидро, по мнению Руссо, часто подводил его тем, что не приезжал в обещанные дни и т. п. и критиковал всякий его шаг и всякое действие. Несколько раз дело у них доходило до размолвок: в первый раз это случилось, когда Дидро в письме к нему стал упрекать его в том, что он всю зиму держит мать Терезы в "Эрмитаже"-в таком тоне, как если бы старуха там подвергалась величайшим лишениям; Руссо на это возразил, что она там так довольна и здорова, как только можно этого желать, и неужели старые люди не могут жить нигде, как только в Париже?—В другой раз, когда Дидро в одной из своих пьес высказал фразу: "Только злодей живет в одиночестве", Руссо принял эти слова на свой счет. Г-жа д'Эпине вмешалась в это дело, и ей удалось примирить друзей: Дидро посетил Руссо в "Эрмитаже". После этого посещения Руссо, глубоко тронутый, писал своей старой приятельнице: "Вы были вполне правы, желая, чтобы я повидался с Дидро. Вчерашний день он провел здесь; я давно уже не переживал такого чудесного дня. Нет размолвки, которая бы устояла перед присутствием друга".

чаще превращало для него в мучение его пребывание в доме г-жи д'Эпине. Все мелкие знаки внимания, которыми избаловала г-жа д'Эпине за время их интимных дружеских отношений: то он рядом с нею за столом, его спальня рядом с ее комнатой, теперь прекратились; новый фаворит требовал и получал. Неужели ему всегда суждено было уступать место какому-нибудь Винценриду?

С другой стороны, г-жа д'Эпине не была бы женщиной, если бы внезапная страсть Руссо к ее невестке не привела ее дурное настроение. Новая страсть заставляла его совершенно пренебрегать старой приятельницей: его почти никогда больше не видать было в Les Chevrettes, где гости дразнили его и подсмеивались над философом, который с сединой в голове еще влюблялся, как школьник. Избалованная г-жа д'Эпине не могла мириться с таким пренебрежением, она сердечно любила Руссо, дружба их длилась уже десять и она охотно грелась в лучах ее нежности при всей своей любви к возлюбленному. Кроме того, она, конечно, обижалась на то, что Руссо находил всевозможные недостатки в этом возлюбленном. В то лето она прилагала всяческие усилия, чтобы предотвратить разрыв между Руссо и Гриммом.

Атмосфера, таким образом, была со всех сторон заряжена электричеством. И в один прекрасный день разразилась гроза.

Последний не сомневался ни одной минуты, что это дело рук г-жи д'Эпине. В слепом возмущении он обвинил свою приятельницу в низости, чего она не заслужила с его стороны.

Г-жа д'Эпине, в свою очередь, обвиняла Терезу в том, что она якобы написала Сен-Ламберу анонимное письмо, что, по разным выражениям, весьма мало вероятно. Раз г-жа д'Удето и Руссо постоянно были вместе, вместе гуляли при лунном свете и т. п. и гости в Chevrettes, принадлежавшие к одному с Сен-Ламбером кругу, все знали, что ясно, что слухи и сплетни не могли не дойти до Сен-Ламбера.

Но благодаря ее кротости-она во что бы то ни стало хотела предотвратить разрыв,-а также тому обстоятельству, что Гримм в это время находился в Вестфалии, между ними состоялось примирение без дальнейших объяснений; но подведение Руссо оставило жало в сердце оскорбленной женщины. С этого времени Гримм стал постоянно настаивать на том, чтобы она перестала церемониться с Руссо.

По возвращении Гримма из Германии его высокомерное и пренебрежительное обращение с прежним другом стало для Руссо совершенно невыносимым. Он хотел порвать с ним окончательно; с большим трудом г-же д'Эпине удалось их примирить и на этот раз, хотя только наружно. Между тем и Сен-Ламбер вернулся на время с театра войны; чтобы показать, что он не придает никакой веры сплетням, он посетил Руссо в "Эрмитаже" и остался у него обедать. Он был воплощенной любезностью, как и позднее в письмах, и с виду отнесся чрезвычайно тепло к мысли Руссо о возможности нежных задушевных отношений между ними тремя. Но все это было не более, как проявление "тонких светских манер", которых Руссо никогда не понимал, умения распутывать неприятные вопросы гладко и бесшумно; после отъезда Сен-Ламбера бедный влюбленный убедился в сильном охлаждении со стороны г-жи д'Удето. Она старалась постепенно порвать отношения с ним.
Само собою разумеется, что лето, проведенное в таких сильных душевных волнениях, глубоко отразилось на Руссо, и не много надо было для того, чтобы он совершенно утратил равновесие. И тут-то последовал удар, который его окончательно сразил.

и несколькими слугами в Женеву, чтобы там полечиться у Трошена, знаменитого в то время врача. Она предложила Руссо сопровождать ее, говоря, что ей это было бы очень приятно, и выражая надежду, что он не откажется.

Руссо ничего не понимал во всем этом. Зачем непременно ему ехать с нею в Женеву, почему не ее возлюбленному или ее мужу? Но на следующий день Тереза, чаще, чем это было нужно, вступавшая в разговоры с горничными замка, рассказала мужу, что ходят слухи, будто г-жа д'Эпине беременна и едет в Женеву, чтобы там втайне дождаться разрешения от бремени. Теперь ему все стало ясно. А когда он, вскоре после этого, получил особенно бестактное письмо от Дидро, в котором последний уговаривал его ехать в Женеву и взывал к его чувству чести, напоминая ему о бесчисленных обязательствах, связывающих его с г-жей д'Эпине, для него больше не было сомнений: против него составляют заговор, хотят создать видимость, будто он любовник г-жи д'Эпине, и для этого он должен ее сопровождать. Этого хотел Гримм, чтобы самому выйти сухим из воды в случае, если бы рождение ребенка стало известным.

Он был глубоко возмущен. Все его прежние страхи перед зависимым положением снова проснулись в нем; ему казалось, что г-жа д'Эпине требует от него лакейской услуги и хочет его запречь в ярмо лакейства. "Он и не подумает,—выразился он в письме к Сен-Ламберу,—выставлять себя на посмешище у себя на родине, являясь в роли лакея откупщицы". Он, как еж, выставил во все стороны свои иглы.

Было ли какое-нибудь основание для его подозрительности и озлобления?

Основывался ли слух о беременности г-жи д'Эпине на истине?32 его старые друзья в таком позорном заговоре против него?

Или все это объяснялось самым простым и естественным образом? Может быть, г-жа д'Эпине действительно отправлялась в Женеву ради своего здоровья, сказав себе при этом: было бы хорошо, если бы Руссо меня сопровождал; он знает город и его обитателей, и он все равно ведь собирался посетить свою родину. Не соответствовало ли это простое объяснение правде?

Ответ на эти вопросы расколол биографов Руссо на два лагеря, но все их соображения не могли пролить свет на обстоятельства этого дела.

Бесчисленные письма—злые, страстные, насмешливые, холодные, успокаивающие, добродушные—сколько, однако, люди в те времена писали!-как пестрые птицы, летели в те осенние дни между Руссо, г-жой д'Эпине, г-жей д'Удето, Дидро, Гриммом и Сен-/1амбером. И потом наступил печальный конец всей дружбе и оказываемой с самыми добрыми намерениями заботливости.

Первым импульсом Руссо было сейчас же покинуть "*Эрмитаж"; но другие удержали его от этого, упросив остаться до весны, чтобы избежать открытого разрыва. В тех кругах этого не любили. Он уступил и после отъезда г-жи д'Эпине написал ей в этом смысле. Ответ получился в начале декабря; это был уничтожающий в своем высокомерии ответ: в самых невежливых выражениях она предлагала ему в ближайший срок покинуть "Эрмитаж".

сопровождалось уверениями в нежности и дружбе; он написал ей, потом писал снова и снова; она не ответила ни на одно из его писем. Он не понимал причины ее молчания и терзался всевозможными предположениями. Неужели его все покинули?-Неужели он потерял все, на что опирался, и у него не осталось ни одного друга? Этого он не мог перенести: с этих пор он совершенно утратил внутреннее равновесие.

Дидро, посетивший его в начале декабря, испугался его вспыльчивости, полного отсутствия самообладания: его бешеный рев был слышен в саду, он точно сошел с ума.

Тогда-то пришло письмо из Женевы; оно подействовало на него, как удар бичем. Он, всегда все откладывавший, всегда колебавшийся, стал теперь действовать с крайним напряжением всех сил, решительно и энергично. Он нашел и нанял небольшую квартирку вблизи Монморанси и, не взирая на снег и отвратительные дороги, перевез туда и вещи; это произошло в середине декабря. Г-же д'Эпине он написал из своего нового местожительства: "Нет ничего проще и необходимее, сударыня, как покинуть вашу квартиру, раз вы не желаете, чтобы я в ней оставался".—После этого он свалился.

Но это было еще не худшее. До этого времени у него бывали странные поступки, он был переменчив, обнаруживал признаки неврастении, но никогда не переступал грани, которая отделяет здоровую душевную жизнь от больной. Он часто бывал подозрителен; но зато, раз подарив кому-нибудь доверие, он, как все люди большого масштаба, дарил его безусловно и неограниченно. В общем он чистосердечен и откровенен по отношению к друзьям, ничего от них не утаивал, отдавал всего себя. Недоверие было у него исключением, доверчивость правилом. Теперь все изменилось. В эти дни он впервые определенно переел через границу нормального. У него стали появляться навязчивые идеи, которых он не мог отогнать. Подозрительность стала болезненной наклонностью. В тот период безысходной тоски, последовавший за потрясшими его нервную систему переживаниями последних месяцев, в нежной ткани его мозга образовалась рана, никогда уже заживавшая. В его сознании зародилась тогда мрачная навязчивая идея, получавшая все новую пищу из тысячи случайностей и мелочей, составляющих в своей совокупности сеть,-навязчивая идея заговора.

30 Одно из лучших ее сочинений это "Memoires de m-me d'Epinay", бывшие в течение долгого времени одним из лучших источников для ознакомления с жизнью Руссо в пятидесятых годах. Исследования Фр. Макдональд (Фредерика Макдональд, "A new criticism") показали, что так-называемые мемуары, полуроман, полу-памфлет, есть результат долгой литературной махинации между г-жей д'Эпине, Гриммом и Дидро, что они, следовательно, не имеют никакой цены с точки зрения точной передачи фактов. (То же признает и E. Faguet, "Vie de Rousseau", стр. 188-189.)

31 Аналогичный случай, которому, впрочем, тоже не найдено достоверного объяснения, представляет любовь Вагнера к Матильде Эезендопк в то время, как он писал своего "Тристана".

32 Во всяком случае нельзя винить Руссо в том, что он этому слуху верил: он знал, что она раз родила тайно ребенка от Франкейля.