Приглашаем посетить сайт

В.Э. Вацуро "Готический роман в России"
После 14 декабря 1825 г. Н. Бестужев

После 14 декабря 1825 г. Н. Бестужев

Время, наступившее вслед за разгромом восстания 14 декабря 1825 г., было тяжелым испытанием для русского общественного сознания. Здесь нет ни возможности, ни необходимости описывать подробно ту хорошо известную историкам атмосферу подавленности, страха и неуверенности, которая охватила в первую очередь те слои русского общества, которые прямо или косвенно были связаны с декабристским движением; репрессий родных и близких ожидали и те, кто не сочувствовал ни выступлению на Сенатской площади, ни политическим программам участников восстания. Литературные круги почти целиком были втянуты в эту зону социального напряжения: такие участники движения, как А. и Н. Бестужевы, К. Рылеев, Ф. Глинка, А. Корнилович, А. Одоевский, были более или менее тесными узами связаны почти со всеми литераторами двух столиц, и подозрения в соучастии приобретали почти тотальный характер. Аресты начались сразу же после 14 декабря; последующее заключение в крепость, допросы, ожидание суда и приговора — все это вызывало в культурном сознании ассоциации с наиболее мрачными эпизодами русской и европейской истории и накладывалось на некогда читанные описания «ужасов». Среди этих последних были и готические романы.

Очень выразительным документом этой эпохи были письма и записные книжки П. А. Вяземского. Сочувствовавший движению, считавший в числе своих друзей весьма активных его участников— Бестужева,

Рылеева, М. Орлова, — он приезжает в столицу в конце мая 1826 г., обеспокоенный известием о тяжелой болезни Карамзина, — и уже не застает его в живых, опоздав на один день. С осиротевшим семейством он едет в Ревель; его письма к жене хранят следы душевного потрясения. Скорбь об утрате сочетается в них с беспокойством об участи М. Ф. Орлова и А. Тургенева, на которого свалилось еще семейное несчастье: душевная болезнь одного брата, политическое осуждение другого. Июльские записи в его записных книжках исключительны по энергии отрицания всех правовых и этических основ суда над участниками заговора. «Вся Россия страданиями, ропотом участвовала делом или помышлениями, волею или неволею в заговоре, который был не что иное, как вспышка общего неудовольствия» (22 июля)1.

— самые мрачные и трагические: «Ламмермурская невеста» В. Скотта, «Рукопись, найденная в Сарагоссе» Я. Потоцкого. «На море вдали светит маяк, он и говор волн одни оживляют пустыню молчания и мрака, а я, как Равенсвуд из "La fiancée de Lammermoor", тону в приморских песках» (письмо жене 8 августа 1826 г.). «Как герой романа Потоцкого, который, где бы ни был, что бы ни делал, а все просыпался под виселицами, так и я: о чем ни думаю, как ни развлекаюсь, а все прибивает меня невольно и неожиданно к пяти ужасным виселицам, которые для меня из всей России сделали страшное лобное место» (письмо 20 июля 1826 г.).

Несколько ранее, 26 июня 1826 г., он пишет В. Ф. Вяземской: «Нынешняя эпоха настоящий Радклифский роман: смерти, гроба, заточения, крепости, страшные судилища. Я сейчас кончил ее роман "L''Italien", который прочел с удовольствием»2.

30 июля он вносит в записную книжку: «Я прочел здесь "L'ltalien", роман Радклифф. —"Les annees d'apprentissage de Wilhelm Meister" ["Годы учения Вильгельма Мейстера" Гете.— В. В.] — "La fiancee de Lammегmоог"»3. Вероятно, впервые за долгие годы имя романистки появлялось в таком окружении, которое должно было его полностью заслонить. Но время превращало имя Радклиф в некий символ, полный особого и зловещего значения.

23 июня 1826 г. скончался граф Григорий Владимирович Орлов, образованный литератор-дилетант, переводчик Крылова на французский и итальянский языки. Смерть настигла его внезапно, в заседании Сената, где готовился приговор по делу декабристов; он узнал сентенцию — и не выдержал4. «Я как предчувствовал, что до Орлова дела не будет; однако же мне его очень жаль: он был добрый и во многом благонамеренный человек. Смерть его наводит какой-то ужас и могла бы иметь место в сценах Радклифских романов». И тут же — о неожиданной смерти совсем молоденькой — восемнадцатилетней жены графа В. А. Бобринского: «Как жаль и милой Лидии Бобринской! Можно сказать: пирует смерть! Сколько жертв нахватала она в короткое время! А здесь и не одна смерть: и жизнь тоже роковое бедствие!»5

Всеми этими смыслами и ассоциациями нагружается теперь имя Радклиф. Жуковский пишет А. А. Воейковой 10 января IS2S (?) г.: «Другая новость à la Radcliffe. Князь Андрей (Гагарин) зарезался, отчего, никто не знает»6. В. И. Кривцова, мать декабриста СИ. Кривцова, сообщает в 1830 г. сыну, сосланному в Минусинск, о свадьбе его сестры: «У нас теперь в доме видно и слышно, что есть живые люди в нем, а прежде было совершенное подземелье мадам Радклиф, и не проходило дня. чтобы я не плакала»7.

Из сферы условно-литературной, принадлежащей экзальтированному «воображению», готический роман как бы перемешается в область истории и быта. Он начинает читаться как подлинная история или, по крайней мере, как ее метафорическое, иносказательное отображение. С ним связывается представление об ужасах тайных судилищ, подземных казематов, о человеческих трагедиях в широком смысле. В дневниковых записях и письмах эта актуализация, казалось бы, безнадежно ушедшего в прошлое жанра выявляется как бы пунктиром, — однако мы имеем, по крайней мере, один случай художественного закрепления этих ассоциаций — в повести Н. А. Бестужева «Шлиссельбургская станция» (в первой публикации 1860 г. — «Отчего я не женат»).

С именем Николая Александровича Бестужева, бывшего весьма примечательной фигурой среди декабристов-литераторов, нам уже приходилось встречаться в главе о ливонских исторических повестях, к числу которых принадлежала и его повесть «Гуго фон Брахт». «Шлиссельбургская станция» — произведение иного времени и иного жанра: это современная повесть на мемуарной, автобиографической основе, написанная, как свидетельствовал его брат М. А. Бестужев, в Петровском заводе, когда заключенные декабристы получили возможность писать и даже лелеяли план издания литературного альманаха при помощи петербургских друзей. В Петровский завод Бестужев и его товарищи были переведены из читинского острога 23 сентября 1830 г., что дает нижнюю хронологическую границу повести; на верхнюю указывает посвящение ее А. Г. Муравьевой, умершей 22 ноября 1832 г. О творческой истории ее рассказал тот же М. А. Бестужев: «дамы» — жены декабристов (вероятно, более всех адресат посвящения), наблюдая привязанность его брата к детям, «часто спрашивали его: почему он не женат? "Погодите,— часто отвечал он, — я вам это опишу". И когда они приступили с решительностью и взяли с него слово, он написал эту повесть»8«Истинное происшествие».

«Шлиссельбургская станция» — мемуарная повесть от первого лица. Рассказчик, застигнутый ночной бурей на станции, проводит несколько часов в обществе прекрасной незнакомки. Родившееся за это время сильное взаимное чувство должно было бы соединить их брачными узами: оба свободны; рассказчику тридцать два года, мать и сестры упрашивают его подумать о семье. Но он уже не принадлежит себе; он член тайного союза, действующего против правительства. Вид мрачных шлис-сельбургских башен укрепляет в нем предчувствия ожидающей его гибели. Он обрек себя на безбрачие, чтобы не погубить вместе с собой любимое существо.

Эта новелла — очень яркий образец мироощущения декабриста — была ближайшим образом связана с бестужевским «Воспоминанием о Рылееве», написанным в то же время (1830—1832 гг.) и почти при тех же обстоятельствах — как ответ на вопрос «дам» о семейной жизни Рылеева. Оба произведения сближают единый угол зрения на психологию личности, одна задача — показать спартанское самоотречение революционера, приносящего себя в жертву великому делу, и даже единый художественный метод, где переплелись Wahrheit и Dichtung, «поэзия» и «правда»9. Но если «Воспоминание о Рылееве» — это мемуары, принявшие черты «своеобразной романтической повести», то «Шлиссельбургская станция» — повесть на мемуарной основе. Она соотносится не только с «Воспоминанием...», но и с целой серией психологических этюдов Н. Бестужева, где речь идет о несостоявшемся любовном соединении, — этюдов типа «Трактирной лестницы», где обрисован общий контур любовной коллизии, которую пережил и сам ее автор10.

Отзвуки этого романа находил в «Шлиссельбургской станции» уже М. А. Бестужев. Он рассказывал, что его брату «не хотелось сказать истины вполне, не хотелось обнажить своей заветной любви пред чужими взорами», и он «выставил подставное лицо героини повести, в описании которой, впрочем, невольно отразился колорит характера любимой им женщины»11. — Л. И. Степовая, но все, что мы знаем о ней и отношениях с ней автора «Шлиссельбургской станции», решительно противоречит не только биографии «прекрасной незнакомки», но и самому характеру конфликта в повести. Степовая была замужней женщиной, и вопрос о браке с ней вообще возникнуть не мог; знакомство ее с Бестужевым началось еще в его ранней молодости, связь продолжалась много лет, и разрыва не произошло ни накануне восстания, ни даже после его подавления, когда Бестужев вынужден был скрываться12. Сохранились черновые наброски к замыслу повести, где Бестужев пробует разные варианты любовных ситуаций: один из них, прямо предвосхищающий сцену первой встречи на станции, рисует героиню как «беременную женщину», сопровождаемую двумя мужчинами; вся психологическая коллизия в этом случае должна была бы, конечно, развиваться иначе13. Эти наброски показывают с совершенной очевидностью, что вся линия отношений рассказчика и прекрасной незнакомки относится к области Dichtung, а не Wahrheit.

— Н. Бестужеву — вплоть до отождествления: морской офицер, член тайного общества, семью которого составляют мать и две сестры; служивший в Кронштадте (подлинность кронштадтского эпизода с изгнанием домового «по служебному заданию» засвидетельствована М. Бестужевым); писатель, автор очерка «Об удовольствиях на море»... Не забудем, что повесть пишется как своего рода исповедь автора и в глазах читателей должна быть абсолютно аутентичной. Поэтому самый факт встречи на Шлиссельбургской станции с какой-то молодой женщиной нельзя исключить полностью. И здесь совершенно естественно возникает проблема, как мы увидим датее, первостепенная для нашей темы, — проблема хронологической локализации повествования. В тексте есть несколько указаний на время действия. В момент встречи герою-рассказчику 32 года; в момент написания 40 лет14. Бестужев родился 13 апреля 1791 г.; таким образом, действие происходит в 1823-м, а рассказ пишется в 1831 г. Есть, однако, некоторые косвенные сведения, что сам Бестужев считал годом своего рождения 1792-й; так, в письме к М. Ф. Рейнеке от 8 мая 1852 г. он говорит о своих «шестидесяти годах», тогда как ему минуло 6115«Об удовольствиях на море» в «Полярной звезде на 1824 год» и, что еще важнее, сама центральная коллизия повести: Н. Бестужев был принят в Северное общество именно в этом году, и только с этого времени связал себя «тайной» и этическими обязательствами. В этом случае самый текст должен быть датирован 1832 годом.

Между этими двумя датами расположились события, впечатления и переживания, которые также нашли отражение в повести. М. К. Азадов-ский точно заметил элементы ретроспекции в мемуарах Михаила Бестужева; так, на них наложились ассоциации с «Моими темницами» Силь-вио Пеллико, вышедшими в 1833 г. Нечто подобное происходило и с «Шлиссельбургской станцией».

16 декабря 1825 г. арестованный вблизи Кронштадта капитан-лейтенант Н. А. Бестужев был препровожден в Петропавловскую крепость, закован в «ручные железа» и помещен в Алексеевский равелин. Впечатления суда и следствия, может быть, сказались в едва заметной скептической интонации, какой окрашен в повести побочный эпизод встречи с сенатором Д. О. Барановым (131—132); его кандидатура на совещании у Рылеева называлась, когда речь заходила о будущем временном правительстве16, — и тот же Баранов, в составе верховного уголовного суда, решал судьбу Бестужева, его братьев и товарищей. Баранов был еще из числа умеренных; он входил в состав того меньшинства, которое голосовало против смертной казни второму разряду государственных преступников; Бестужев, приписанный первоначально к этому разряду, осуждался на политическую смерть и вечную каторгу17. Едва ли не разговор его с будущим императором о законности и праве («в том и несчастье <...> что вы все можете сделать; что вы выше закона: желаю, чтобы впредь жребий ваших подданных зависел от закона, а не от вашей угодности»18«Здесь лица бессильны, преступления их тайны; наказания безотчетны, и почему?.. Потому что люди служат безответною игрушкой для насилия и самоуправства, а не судятся справедливостью и законами. — Когда же жизнь и существование гражданина сделаются драгоценны для целого общества? Когда же это общество, строющее здание храма законов, потребует отчета в законности и

Бастилии, и Шлиссельбургов, и других таких же мест, которых одно имя возмущает душу?» (134).

Приговор последовал 10 июля 1826 г.; 7 августа Михаил и Николай Бестужевы были переведены в Шлиссельбургскую крепость, где провели более года — до 28 сентября 1827 г. 19

Герой «Шлиссельбургской станции» в 1824 г. смотрит в окно сквозь дождь на «стены и башни Шлиссельбургского замка» и думает о «вечном заключении несчастных жертв деспотизма» и об ожидающей его самого судьбе. «Я имею полное право ужасаться мрачных стен сей ужасной темницы. За мной есть такая тайна, которой малейшая часть, открытая правительству, приведет меня к этой великой пытке. Я всегда думал только о казни, но сегодня впервые явилась мне мысль о заключении» (137—138).

Те субъективные, личностные интонации, которыми окрашены эти строки, получат особый смысл, если иметь в виду, что автором «Шлиссельбургской станции» все это пережито и что, в отличие от рассказчика, он не предчувствует, а вспоминает. «Сентиментальное путешествие» Л. Стерна в английском издании, с описанием узника в Бастилии, читает герой; его читал и автор, именно в Шлиссельбурге. Сестра, сумевшая тайно переправить ему книгу, вспоминала потом, что он «вставил много из Стерна» в свою повесть20«Узник Стерна, — записывает он свои впечатления, — еще ужаснее для того, кто читает его здесь в Шлиссельбурге. Воображение <...> писателя ничего не значит перед страшною истиною этих мрачных башен и подземельев!» (142). Это замечание — одно из самых выразительных случаев ретроспективы, созданной тюремным опытом шлиссельбургского узника; она наполнена реальными событиями и впечатлениями, литературными и историческими ассоциациями, в том числе и такими, которые вряд ли могли бы появиться в 1823—1824 гг. 21 Среди них были и ассоциации с готическим романом, как мы уже говорили, приобретшие особую актуальность во время следствия и суда.

* * *

«Воображение Стерна», слишком слабое перед реальностью «мрачных башен и подземельев», дополнялось воображением Радклиф.

Атмосфера тревожных ожиданий и предчувствий в «Шлиссельбургской станции», когда герою кажется, что крепость «уже обхватывает и душит» его «как свою добычу» (137), создается не без участия повествовательных средств готического романа.

В «Гибралтаре» (1824) Бестужев описывал полуразрушенный мавританский замок с подземными казематами, где томились жертвы инквизиции, — типичный хронотоп готического романа, — вне всякой, даже потенциальной связи с этим последним. Шлиссельбург, напротив, ме-тафоризирован; вокруг него создается зловещая атмосфера предощущения опасности. Как обычно в таких случаях, рассказывается легенда. порожденная «непросвещенным» суеверным сознанием — в данном случае сознанием жены смотрителя: узников Шлиссельбурга заживо хоронят в душных колодцах, где «ни встать, ни сесть, ни лечь», даже солдаты тюремной стражи здесь изнурены голодом и постоянным страхом. Герой сознает «нелепость» этих преувеличенных рассказов, но они рождают в нем беспокойство и тревогу. Ситуация традиционна для готического романа; она постоянно удерживается и в его рецепциях, начиная с самых ранних. В полном соответствии с жанровыми клише, с ней корреспондирует и пейзаж: контуры «замка» еле обозначаются в сгустившихся сумерках, ветер ревет «все сильнее и пронзительнее» (145). Это экспозиция сцен с «призраком», — и совершенно естественно, что и призрак, и самое имя Анны Радклиф проскальзывают в диалоге героя с прекрасной незнакомкой, предрасположенной к фантастическому:

«— Вы ничего не слыхали? — вдруг спросила меня, оторопев, незнакомка.

Мне показалось самому, что посреди рева стихий какой-то пискливый, жалобный голос простонал вблизи нас. <...> "'Это ветер, — сказал я, — переменяет свои аккорды в трубе и щелях!"

— Станется, а может быть, это дух какого-нибудь страдальца, — сказала шутливо незнакомка, стараясь ободриться от своего страха, — здешние ужасы действительнее Радклиффовских.

— Вы, конечно, боитесь духов и привидений? — спросил я в том же тоне» (146).

Начавшийся между героями разговор о вере в чудесное довольно обычен для фантастических повестей 1830-х годов, где определяется антагонистическая пара скептик—защитник. У Бестужева, правда, оба собеседника относят ее к области «предрассудков»; незнакомка готова извинять ее как игру воображения, ссылаясь на «приятность страха» — эстетический аргумент, как мы видели, еще сентиментальной литературы. Рассказчик же занимает последовательно рационалистическую позицию. Отец его еще в младенческие годы отучил бояться; в зрелом возрасте он «имел случаи испытать, как неосновательны бывают слухи о чудесном», подхваченные суеверной молвой, и в доказательство рассказывает эпизод разоблачения мошенничества с домовым. Как мы говорили, эпизод этот, по свидетельству М. А. Бестужева, совершенно реален; реальны, по-видимому, и детские воспоминания, вполне соответствующие тому, что мы знаем о просветительских воззрениях А. Ф. Бестужева. Рассказ о «проделках домового» строится как история объясненного сверхъестественного: вначале описываются таинственные явления; раскрытие тайны отнесено в конец. Повествование ведется в полушутливом тоне; проказы мнимого домового носят совершенно бытовой характер; изложение прерывается, однако, громким звуком в соседней комнате, заставляющим слушательницу вздрогнуть: вслед за тем порыв ветра сотрясает дом и слышится опять «глухой, жалобный и тонкий голос». «Незнакомка побледнела — глаза ее безмолвно спрашивали меня.

— Это ветер, это дух бури воет в трубе, —сказал я, смеючись, и сел, поправляя огонь» (151). Рассказ продолжается: он достигает кульминации в сцене молебна, призванного избавить дом от нечистой силы.

«... Дьячок <...> раздув угли, подал <...> кадило, и только священник взял его в руки — вдруг оно вспыхнуло, будто порох, угли выбросило вон; на тарелку с водою посыпался песок, несколько поленьев полетело из-за перегородки в предстоящих — священник отскочил от ужаса...»

«Вдруг из трубы нашего очага посыпался на огонь также песок; мы встали — я смотрел вверх... пронзительный визг раздался— и вдруг с шорохом и шумом что-то покатилось по трубе, упало на огонь и засыпало его; облако пыли и золы покрыло нас, угли разлетелись по комнате... незнакомка вскрикнула и упала без чувств мне на грудь...» (152).

Схема: «страшный» рассказ (обычно вызывающий сомнение просвещенного слушателя) — перерыв повествования в момент нарастающего напряжения вторжением предвестия таинственных явлений (звуков, стонов, шорохов и т. п.) — ложное объяснение — продолжение рассказа — перерыв в кульминационной точке таинственным явлением, якобы верифицирующим суеверный слух, — очень типична для готической повествовательной техники.

Как в большинстве готических романов, у Бестужева объяснение таинственного совершенно рационалистично: проказы домового были мистификацией самой хозяйки дома; суматоху в доме смотрителя произвел аист, вместе с гнездом провалившийся в печную трубу, и от него же исходили жалобные стоны. Бестужев не строит свой рассказ как роман тайн, откладывая объяснение до развязки; он объясняет сразу, и в сочетании с подчеркнуто фактографичной манерой рассказа (чтобы слушательница видела «более смешную, нежели страшную сторону происшествия»— 153) это ставит готические мотивы в «Шлиссельбургской станции» почти на грань травестирования.

«почти» — потому что полного травестирования не происходит. Во всех случаях, уже рассмотренных нами, и тех, с которыми нам еще предстоит столкнуться, травестия готики тяготеет к пародии или прямо переходит в нее. Пародия снимает остроту конфликта и драматическую напряженность ситуаций; она влечет за собою развязку с благополучным разрешением. В «Шлиссельбургской станции» мы видим иное.

«Страшные» рассказы остаются плодом предрассудков в глазах просветителя-героя и просветителя-автора. Вместе с тем именно они оказываются звеном, связавшим героя и героиню, установив между ними отношения своего рода сродства душ, симпатии, перерастающей во взаимное чувство. Сами они ложны — но чувство подлинно; более того, самое «суеверие» питается из чистого и благородного источника поэтического воображения, не подвластного рациональному расчету. Идя далее, мы обнаруживаем в нем нечто родственное самому рассказчику: сочувствие и сострадание «несчастным узникам», — это их дух, говорит незнакомка, стонет и жалуется живым. Смутные предчувствия и страхи, выходящие из-под логического контроля, свойственны и герою «Шлиссельбургской станции»; зловещая, «готическая» атмосфера ночного замка, воющей бури и впечатлений от услышанного и прочитанного — это та психологическая реальность, которая может породить фантомы.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Вяземский ПА. Записные книжки: (1813—1848) / Изд. подгот. B. C. Нечаева. М., 1963. С. 130 (Лит. памятники).

4 Русский архив. 1876. Кн. 2. № 8. С. 471.

5 Переписка А. И. Тургенева с кн. П. А. Вяземским. Т. 1: 1814—1833. Пг., 1921. С. 33. (Архив бр. Тургеневых. Вып. 6).

6 Соловьев Н. В. История одной жизни: АА. Воейкова-Светлана. Пг., 1916. С. 64. (Бумаги А. А. Воейковой. [Вып. 2]).

8 Воспоминания Бестужевых. М.; Л., 1951. С. 285. (Лит. памятники).

9 См об этом: Азадовский М. К. Мемуары Бестужевых как исторический и литературный памятник // Воспоминания Бестужевых. С. 622—632.

10 Ср.: Левкович Я. Л. Н. А. Бестужев // Бестужев НА. Избр. проза. М., 1983. С. 12, 13.

13 См.: Бестужев Н. Шлиссельбургская станция: (Черновые наброски) / Публ. Б. Н. Капелюш // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома. 1972. Л., 1974. С. 72-77.

14 Шлиссельбургская станция: Истинное происшествие // Бестужев НА. Избр. проза. С. 130, 143. (Далее ссылки в тексте на стр. этого издания).

18 Розен А. Е. Записки декабриста. Иркутск, 1984. С. 144.

20 Воспоминания Бестужевых. С. 407. См. также с. 243, 279, 752, 753.

21 Некоторые из этих ассоциаций указываются комментаторами повести; ср., напр., упоминание о шуточном разговоре с комендантом ІПлиссельбурга Г. В. Плу-таловым, задолго до 14 декабря приглашавшим Н. Бестужева «в гости»; об этом разговоре Плуталов напомнил осужденному, когда того привезли в крепость (Воспоминания Бестужевых. С. 137); добавим к этому появление в «Шлиссельбургской станции» имени Иоанна VI Антоновича Ульриха, узника Шлиссельбурга, убитого здесь во время заговора Мировича; это воспоминание приобрело особый смысл после того, как Михаил Бестужев провел год в камере, где был некогда заключен Иван Антонович (Там же. С. 138)