Приглашаем посетить сайт

В.Э. Вацуро "Готический роман в России"
Я. Санглен. «Гений» К. Гроссе

Я. Санглен. «Гений» К. Гроссе

Если «Разбойники» Шиллера дали мощный импульс развитию разбойничьего романа, то его проза, и в первую очередь «Духовидец», стала родоначальником особого жанрового образования, сыгравшего чрезвычайно важную роль в развитии техники готического повествования. Мы имеем в виду так называемый роман о тайных обществах (Geheim-bundroman), развившийся в Германии в середине 1790-х годов.

Реальной питательной средой для романа этого типа было широкое распространение масонских лож, с середины XVIII в. приобретших в немецких княжествах совершенно исключительное влияние. Волна иррационализма, нараставшая как реакция на философию «века разума», порождала острый интерес к мистическим и теологическим учениям Средневековья, каббалистике и алхимии; культ тайного знания находит отклик в самых разнообразных слоях немецкого общества. Поворот к Средним векам просматривается в самой организации и идеологических установках герметических обществ: при всех своих различиях и внутреннем антагонизме «система строгого наблюдения» и шведская система Циннендорфа, и розенкрейцерство были ориентированы на статуты средневековых рыцарских орденов, на жесткий авторитаризм и иерархичность католической церкви1. Масоны искали своих предшественников более всего в ордене тамплиеров, драматическая судьба которого легла в основание мистического мифа, — и совершенно естественно изображение тайных обществ и тайных ритуалов зарождается в пределах исторической драмы и романа из эпохи Средневековья.

М. Божан, исследуя на репрезентативных образцах этот тип романа, приводит весьма выразительный фрагмент из «Авроры» (1794) К. А. Вульпиуса, автора «Ринальдо Ринальдини», где устами одного из персонажей определяется своего рода символ веры или модус существования подобного общества: все члены его объединены единой целью и действуют как один человек; для достижения этой цели годны любые средства, и отступники подлежат жестокому наказанию.

«Все другие люди должны быть нашими рабами, а мы — их властителями...»2 Герой, попавший в сети такого общества, должен вести борьбу практически безнадежную. Самый характер конфликта здесь довольно близок классическому готическому роману. Всемогущество тайной организации предстает герою и читателю как атрибут сверхъестественных сил, воплощением которых становятся таинственные персонажи, меняющие свой облик и имя, — подобно «армянину» в «Духовидце» Шиллера; сам герой — игралище этих сил, жертва надличной Судьбы. Потенциальное присутствие сверхъестественного определяет и технику повествования: возрастающее напряжение нераскрываемой тайны, ложные развязки, сюжетные эллипсисы, придающие фабуле характер фрагментарности, — все эти черты традиционного готического романа находят себе место в «Духовидце» и у его многочисленных последователей: определяются и типовые сцены, к числу которых относится, в частности, сцена вызова духов3. Рационалистическая основа готического романа («рационалистическая демония», по классической формуле О. Ром-меля) также сохраняется: таинственный Неизвестный, обладатель сверхъестественного знания, власти над духами, наделенный даром необычайного долголетия, — чаще всего обманщик и мистификатор, подобный Сен-Жермену или Калиостро; личность последнего, по-видимому, прямо отразилась в «Духовидце».

Роман Шиллера, в 1795 г. переведенный на английский язык, влился в поток английской готики и в свою очередь стимулировал ее развитие.

«Духовидцем» еще в Германии, в оригинале, был отчасти обязан ему фигурой Агасфера в «Монахе»4. Нам уже приходилось говорить об остром интересе к «Духовидцу» Карамзина и об отражении этого романа в его собственной прозе; мы приведем здесь еще один отзыв — младшего современника Карамзина, — обнародованный в 1840-е годы, но, несомненно, отражающий ранние (притом личные) впечатления.

«Говоря о прозаических творениях Шиллера, — читаем в нем, — можем ли умолчать о недоконченном его "Духовидце", который в то время наделал столько шуму. Он писан был в ту эпоху, в которую люди, уклонясь от утешительной веры, предались поверьям самым грубым и суеверным. Всех тогда морочил мастерски — Каллиостро, выдавая себя за человека, имеющего сношения с нечистыми духами. Шиллер предста вил в "Духовидце" сплетение чудеснейших происшествий, таинственным содержанием, пленительным слогом возбудил любопытство всех и сильно подействовал на воображение читателей. С величайшим нетерпением ожидали окончания, и хотя оное в печати не явилось, но Шиллер сообщил многим из друзей своих, что все чудесное в его "Духовидце" развивалось простым, естественным образом. Жаль, что он не успел сам окончить "Духовидца" и тем сильнее вразумить людей суеверных, что чудесного для нас в мире много, но оно находится не в вымыслах человеческих, а еще менее в шарлатанстве. Прекрасно выразил это Гамлет:

... Есть многое и на земле и в небе,

О чем мечтать не смеет наша мудрость

"Гамлет", перевод Н. Полевого)» 5.

Этот отзыв необыкновенно интересен по целому ряду отношений, и не в последнюю очередь по имени его автора — Якова де Санглена. И о том, и о другом нам придется говорить специально.

В 1790-е годы проза Шиллера и его подражателей начинает входить в русскую литературу. Сразу вслед за Карамзиным к Шиллеру-прозаику обращается B. C. Подшивалов, издатель «Чтения для вкуса, разума и чувствований», весьма примечательный литератор сентиментальной ориентации. Повесть, выбранная им для журнала, впрочем, Шиллеру не принадлежала; это был анонимный фрагмент «Царица любви и черные сестры: Отрывки из одной чудесной повести». «Отрывок» проникнут атмосферой зловещей таинственности. Связная сюжетная линия отсутствует; ни отдельные эпизоды, ни логика поведения и реакций действующих лиц не прояснены. Повествование, прерывающееся в момент кульминации, строится как цепь таинственных событий и ситуаций, обычных для готического романа: граф и его дочь в уединенном замке, окруженном лесом; незнакомый странник, поющий песнь «об одной любезной девице, которая во цвете лет своих исторгнута была из объятий отца и своего возлюбленного, дабы томиться в страшном уединении»; рассказы о черных руинах нагорной крепости; появление черного привидения и огромной черной руки, освещающей «синим огоньком» коридор, в конце которого отворяется железная дверь, — едва ли не вариация близкого образа в «Замке Отранто». Из дверей выходит сонм черных фигур с факелами. На этой сцене оканчивается «отрывок»; продолжения не было. Примечание издателя гласило: «Взяты из "Шиллеровой Талии". Шиллер, прославившийся драматическими своими сочинениями, почитается теперь в числе первых немецких писателей»6.

Подшивалов совершил довольно характерную ошибку, приписав Шиллеру повесть из «Новой Талии» 1792 г. 7 Нет сомнения, однако, что в глазах переводчика и издателя «Царица любви...» ассоциировалась с «Духовидцем»8.

«Духовидцем» имел роман Карла Гроссе «Гений», фрагмент из которого появился на русском языке в 1804 г. в составе сборника под названием «Отрывки из иностранной литературы. Часть 1», принадлежавшего упомянутому нами Якову де Санглену. Этот перевод, как мы постараемся показать далее, заслуживает особого и специального внимания, — не столько сам по себе, сколько по раскрывающейся за ним исторической и литературной перспективе.

***

Яков Иванович де Санглен (1776—1864) был одной из зловещих фигур александровского царствования. Он стяжал устойчивую неприязнь современников как фактический руководитель тайной полиции накануне 1812 г.; в особенности повредило его репутации участие в высылке Сперанского. Памфлетную характеристику его мы находим в записках Греча: авантюрист и «фанфарон» без серьезного образования, но нахватавшийся где-то поверхностных сведений; профессиональный шпион и доносчик, втершийся в доверие к императору и в конце концов изгнанный с позором; предававший всех, в том числе и начальника своего А. Д. Балашова9. «Весьма умный, весьма пронырливый человек», литератор с «бойким пером», корректирует эту характеристику хорошо знавший его С. Г. Волконский, но лишенный «стыда и совести», «sans foi пі loi»10 Ф. Ф. Вигель вспоминал, что, несмотря на страх, который наводил Санглен на окружающих, с ним демонстративно избегали встреч и разговоров11. Денис Давыдов, имевший столкновение с Сангленом в 1830 г., заявляет о своем «презрении» «к его отвратительной особе»12«г. де Санглен столь известен, что я никак не могу предположить, чтобы он мог быть употреблен вашим сиятельством»13; а Греч заимствовал краски для его портрета едва ли не от Фон-Фока, некогда протеже Санглена и даже креатуры его по министерству полиции. Противоположные оценки его личности встречаются реже, но все же встречаются: по-видимому, гораздо снисходительнее был к нему Н. А. Полевой, которого Санглен в записках даже причислял к своим друзьям: в начале 1830-х годов Санглен сотрудничал в «Московском телеграфе». «В близкой приязни» состоял с ним и В. Д. Карнильев, весьма уважаемый в московских литературных кругах14. В 1840-е годы он принят в доме Пассеков, где с интересом слушают его рассказы о временах Екатерины и Павла; Герцен отдает должное «болтовне де Санглена» как «живой хронике за последние 50 лет»: «Поверхностный и малообъемлющий ум, но большая живость, своего рода острота и бездна фактов интересных»15. Наконец, М. П. Погодин после сорокалетнего литературного знакомства склонен был говорить о его порядочности и бескорыстии. Отзывы становятся лояльнее по мере удаления их авторов от политической жизни столицы 1810-х годов; заставшие это время не могут побороть в себе боязни и отвращения; «люди сороковых годов» уже с любопытством смотрят на свидетеля и участника новейшей истории, — впрочем, даже в 60-е годы Погодин ощущает, что бывший начальник тайной полиции «никак не мог освободиться от того страха, который прежде наводил на других...»16.

Его жизненный и литературный путь завершился записками — ценнейшим литературным и историческим документом, по сие время ке изданным полностью и не проанализированным сколько-нибудь внимательно с литературной и психологической стороны; в них останавливает внимание «гасконское» самовозвеличение, доходящее до хвастовства и фанфаронады, и вместе с тем нетривиальность и даже парадоксальность исторических и психологических характеристик. К запискам Санглена нам придется еще вернуться; сейчас же автор их интересует нас в первую очередь как переводчик немецкого готического или близкого к готическому романа, обращение к которому, как нам представляется, было совершенно закономерным эпизодом его необычной биографии.

***

«Жизнь и мнения нового Тристрама», — может быть, с тайной целью дезавуировать толки о его темном происхождении: Греч сообщал, что он якобы был побочным сыном «какого-то Голицына». Он окончил в Ревеле немецкую гимназию, упорным трудом освоив чужой для него язык, и в декабре 1793 г. в чине прапорщика был определен переводчиком в канцелярию вице-адмирала А. Г. Спиридова.

К ревельскому периоду относятся первые его литературные и театральные впечатления, о которых он повествует в записках, — и этот рассказ есть мемуарная новелла с явными чертами готики. Санглен вспоминал, что был тогда страстным поклонником «г. N», который «почитался в Ревеле <...> как драматик, романтик, поэт», «величайшим гением» прославивший Остзейские провинции. Издатели записок расшифровали «N» как «Август Коцебу» — и имели для этого основания.

Коцебу жил в России с 1781 г. и состоял на русской службе; в 1783 г. он переехал в Ревель, где зимой следующего года основал любительский театр: здесь ставились пьесы Лессинга, Иффланда, но более всего его собственные. Выйдя из гимназии, Санглен застал Коцебу вернувшимся из заграничного путешествия, с еще не остывшими впечатлениями от охваченного революционным энтузиазмом Парижа; его европейская известность упрочилась, хотя приобрела отчасти скандальный оттенок; проведя некоторое время в Петербурге, он сблизился и с русскими литературными кругами, в частности с Державиным, которого переводил17. В 1790-е годы в Ревеле не было другой фигуры такого масштаба, к которой могли бы относиться характеристики Санглена, пусть и полуиронические. Биографы Коцебу, впрочем, о рассказе Санглена не упоминают и лишь глухо сообщают об анекдотах, создававшихся вокруг его имени.

Однажды, рассказывал Санглен, вождь «романтиков и поэтов» пригласил своих поклонников на день рождения (это дает возможность датировать эпизод: 3 мая 1794 г.), в заключение которого предложил присутствующим «в час явления духов», в 12 часов ночи, отправиться «провесть ночь в церкви св. Николая, где лежит лишенный почести погребения бальзамированный труп герцога де-Круа».

«Московском телеграфе» статью «Подвиги русских под Нарвою в 1700 году»18; генерал-фельдмаршал Карл Евгений дю Круа командовал тогда русскими войсками и попал в плен. Он умер в Ревеле в 1701 г., не выплатив огромного долга. По решению суда тело его не было предано земле, и еще в 1820-е годы А. Бестужев, Дельвиг, а позднее Вяземский видели его мумию. «В узкой келье, освещенной готическим, разноцветным окошком, лежит он, завернувшись в черно-бархатную альмавиву, в шелковых чулках, в белых изорванных перчатках, в кружевном галстуке и в длинном парике. Ростом высок, ногти длинные, аристократические <...>, физиогномия спокойная и, кажется, не внимающая пронзительному, плебеянскому воплю его заимодавцев. — Вот каков герцог дю-Круа, с которого кистер для каждого стаскивает парик, показывает его природные, белокурые волосы и которого бьет в голову и теребит за сухие складки грудной кожи». Так описывал эту ревельскую достопримечательность Дельвиг в 1827 г. 19

Тридцатью же годами ранее веселящаяся компания, руководимая известным всей России автором чувствительных драм, при участии будущего начальника канцелярии министра полиции, прошла по ночному кладбищу, подкупила сторожа церкви и вынула из гроба тело герцога дю Круа. «Г. N» обратился к нему с речью, в которой «за <...> малодушный поступок» под Нарвой приговорил всю ночь стоять в углу. Участники проказы заняли отведенные предводителем места; самому Санглену было предложено оборонять вход в случае нашествия «нечистой силы». «Признаюсь <...>, страх овладел мною, — рассказывает он в записках, — я задвинул, вероятно, из предосторожности от злых духов, внутреннюю задвижку у дверей моего конфесьонала и сел в раздумье на лавочку. Кюстер ушел с фонарем, и мы остались в темноте; ибо слабый свет луны, проникавший сквозь стекла окон, замалеванных гербами и другими разноцветными рисунками, не позволял нам ничего различать. Присовокупите к этому мысль о святости места, холод, сырость, ночное время, близость герцога де Круа, это молчание гробов, — и вы легко представить себе можете неприятное положение молодого прапорщика...»

В этом описании сложно переплелись быт и литература. Оно составлено из типовых деталей «страшного» романа, которые немецкая готика заимствовала из английской традиции для характеристики замка с привидениями. Г. Цахариас-Лангханс, исследовавший поэтику немецкого массового «страшного» романа 1790—1800-х годов, предлагает образцы подобных же композиционных клише из ходовых мотивов. «Знаки смерти и погребения, которые видит герой в опустелом замке, — пишет он, — должны быть освещены, чтобы их можно было узнать, но освещение это может быть лишь частичным и слабым. Так, в капелле замка герой обнаруживает саркофаг, "который по временам освещался вспышками молний" (Бертран, "Саркофаг", 1805). В другом случае свет луны упадает на "надгробный камень и опустелые алтари... Вид их наводит ужас". В зале находятся "старинные картины" (Тюммель, "Дорожное приключение"); они наполняют героя "смутными, для него самого неясными чувствами" (Лохнер, "Крест в лесу", 1802) и "увеличивают ужас уединенного места" (Бачко (Baczko), "Заклинатель духов". 1815)»;20." Повторяются не только мотивы, но и формулы — и это отнюдь не реминисценции или цитаты; приведенные отрывки взяты из романов, появившихся позднее описываемых событий и явно неизвестных Сангле-ну. Его рассказ о реальных событиях ведется по таким же традиционным моделям — но и самые события ориентированы именно на них. Предложение провести ночь на пустом кладбище, при мертвом теле, да еще в час явления духов, — все это литературный сюжет, разыгранный в реальной жизни; позднее, в 1830-е годы, подобные сюжеты станут обычными в фантастической или псевдофантастической повести с моралистическим содержанием.

Концовка приключения также совершенно литературна и могла бы найти себе место в типовом готическом романе.

«Вдруг пролетело что-то по церкви, ударилось об щиты, колонны, взвивалось вверх, опускалось вниз и опять поднималось. Чрез несколько времени слышен был шорох по каменному полу, как будто извивалось на нем несколько огромных змей. Наконец, дверь, род калитки, скрипнула, и я услышал страшное стенание, как будто умирающего насильственною смертью. Ужас овладел мною, но дверь моя заперта, — думал я, — ко мне никто войти не может, завернулся в плащ и, благодаря молодости, заснул. Просыпаюсь, уже солнце взошло, слышу говор, хохот, вылезаю из норы своей и вижу сквозь решетку церковнослужителей. Они мели церковь, и между ними узнаю нашего кюстера. "Куда девались товарищи мои?" — "Они разбежались, — отвечал, улыбаясь, кюстер, — мы до свету сюда пришли, и уже здесь никого не было. Как это вы уцелели?"».

В полном соответствии с традицией готического романа — естественное объяснение событий. «На другой день узнал я, что летавшие по церкви гости не были душами усопших, как я полагал, но ночные птицы, которые в железных латах завели гнезда свои». (Так, в «Лесе» Радклиф слуга Петр принимает за «злых духов» сорок и сов, слетевшихся на свет его лучины в развалинах аббатства.) «Они влетали, — продолжает Санглен, — сквозь большое отверстие, где стояла погребальная колесница. Не змеи, как мне казалось, ползали по полу, а товарищи мои, которые ползком на брюхе искали дверь, чтобы выйти из церкви. Стон происходил от господина фон. П., который был не в меру толст. Он счастливо дополз до дверей и благополучно пролез до половины тела, но когда она тяжелым блоком своим обхватила толстое брюхо, он далее пролезть не мог, испугался, думал, что не пускает его герцог де-Круа, стонал, просил у него пощады и помилования». Его освобождает «г. N»; прочие участники проказы выползают сквозь отверстие, в которое влетали и улетали ночные птицы21. Готический сюжет здесь комически травестирован и переведен в моралистический план (Спиридов стыдит молодого офицера, указывая ему на безнравственность и кощунствен-ность его мнимого героизма), но он сохранен в своих структурных основах и всплывает уже в 60-е годы, когда пишутся записки Санглена.

В январе 1795 г. Санглен отправляется в Москву, затем в Петербург. По распоряжению Спиридова он получает отпуск. Здесь хронологические указания его записок становятся неопределенными; мы знаем только, что к моменту смерти Екатерины II (6 ноября 1796 г.) он уже некоторое время жил в Ревеле.

В записках Санглен опустил два важных эпизода своей ранней биографии.

«Астрея». «Почему не вступили вы в ложу Жеребцова? — спросил его император. — Я предпочел ритуал немецкий, — отвечал Санглен. — Он проще; французский слишком сложен, театрален и не соответствует настоящей цели франк-масонской». «Слова: иллюминат, франк-масон обратились как будто в брань, — пояснял он далее в ответ на расспросы Александра, — но в корне своем ложи не иное что, как школа духовного развития и возвышения человека. О злоупотреблениях молчу; где их нет?» Годом позже, составляя для правительства отчет о петербургских городских слухах, он повторит эту мысль: франкмасонские ложи требуют усиленного внимания; они могут стать источником зла, но и «многоразличной и важной пользы для государства»22.

Тема масонства уходит из записок Санглена, перемещаясь на периферию, представая чем-то побочным и несущественным. На деле было иначе — и Александр об этом отлично знал, иначе он не поручил бы ординарному чиновнику министерства полиции наблюдение за «ложей Бебера», где вскоре Бебер был выбран гроссмейстером, а Санглен — его товарищем23.

Это была ложа «Александра благотворительности к коронованному Пеликану» во главе с И. В. Бебером, некогда секретарем Великой национальной ложи, членом-корреспондентом императорской Академии наук, инспектором 2-го кадетского корпуса. Ложа работала по шведской системе; при своем открытии в 1805 г. она заручилась поддержкой императора. В 1809—1810 гг. от нее отделились ложи «Елизаветы к Добродетели» и «Петра к Правде», — а в 1810 г., накануне разговора Санглена с Александром, они все работали по единой системе и единым уставам под общим названием «Соединенных лож»24.

Именно эту ложу, претендовавшую на особое внимание императора, Александр и поручил наблюдению Санглена в тот самый момент, когда она подверглась преобразованию. Предварительно он осведомился у Санглена, почему он не вступил в ложу Жеребцова.

Ложа Жеребцова «Соединенные друзья», работавшая по актам французской системы и на французском языке, придавала особое значение обрядности и символике. В ней проповедовались естественная религия, равенство наций, рас и сословий. Это была ложа, соединившая высших сановников государства — от великого князя Константина до Бенкендорфа и Балашова, начальника Санглена25.

Двумя десятилетиями позже уже удаленному от дел Санглену поручено было дать отзыв на донос фанатика князя А. Б. Голицына, находившего в русском обществе (и даже при дворе) следы глобального масонского заговора. Отзыв Санглена был уничтожающим, — но едва ли не более всего он был обеспокоен тем, чтобы отделить себя от масонов, и в особенности от иллюминатов. Он писал о том же, о чем ранее говорил Александру: о герметичности этого общества, строжайшим образом соблюдавшего тайну; он настаивал, что, не будучи иллюминатом, не может знать существа их учения и самые сочинения учителя их Вейсга-упта читал только отрывками; он упоминал о «фанатической секте Якова Беме», из которой впоследствии развилось иллюминатство. «Лабзин, Ленивцев — здесь, Поздеев — в Москве, все чтители были Якова Бема, и много есть и теперь». «Хотя это просто фанатичная секта визионеров, однако ж лучше знать их, дабы не дать перехода в иллюминатство, ибо демаркационную линию соблюдать трудно»26.

Ему было прекрасно известно, что с середины 1790-х годов иллюминатов постоянно обвиняли в тесных связях с французскими революционными клубами и даже в прямой подготовке событий 1789 г. Новиков на допросе называл иллюминатов «истинными и злейшими врагами истинного масонского ордена», имеющими «в предмете своем великие злодеяния». «Они весьма многочисленны <...> принимают на себя всякие названия и обманывают и прельщают незнающих масонов»; они враги христианского учения и «против всякой власти», которой «искренним сердцем покоряются» истинные масоны27. Вообще то, что рассказывает о масонстве Санглен, довольно близко к оправданиям Новикова: так, упоминая о французских ложах в Москве в конце 1770-х годов, Новиков замечал, что рейхелевские масоны «французское масонство <...> совершенно презирали и почитали за глупую игру и дурачество»28. Подлинный смысл масонства — в самопознании, самосовершенствовании и приобщении к Божественной мудрости.

— от заточения в Шлиссельбург; к 1860-м годам он был вполне умудрен историческим опытом и очень глухо, мельком, как бы нехотя, упомянул в записках, что еще в Ревеле был принят в масоны, — по-видимому, в ложу «Изиды», образованную здесь

Рейхелем в 1773 г. по Циннендорфской системе и существовавшей до 1794 г. 29 Вступление это, таким образом, произошло в 1793 или 1794 гг. — сразу после осуждения Новикова и разгрома московских масонов; Санглен уже задним числом пытается отмежеваться и от розенкрейцерства, и от мартинизма— и вряд ли случайно называет в числе склонных к фанатизму мистиков О. А. Поздеева и А. Ф. Лабзина. Впрочем, в этом случае он был движим не только соображениями политики: в его собственных сочинениях, включая записки, нет никаких следов увлечения мистическими учениями.

И, может быть, отчасти из соображений конспиративной осторожности, вошедшей в его плоть и кровь, он ничего не сказал в записках о своей заграничной поездке, приходящейся на те же годы политических потрясений во Франции и России.

Между тем в биографии, напечатанной при жизни и, конечно, составлявшейся при его участии и, вероятно, по формулярным спискам, значится: «В 1793 году, декабря 20-го дня вступил в службу <...>. Находясь в службе, получил отпуск и в Лейпциге слушал философские лекции профессора Платнера, а в Берлине астрономические профессора Боде...»30

в области новейшей немецкой литературы. По возвращении в Россию он издал уже упоминавшиеся нами «Отрывки из иностранной литературы», где поместил, в частности, «драматический отрывок» «Рыцарь Ожер», «Из Талии г-на Шиллера» (принадлежавший не Шиллеру, а Г. П. Ф. Гинце31), и «Речь г-на Шиллера о впечатлении, которое должен произвести перед зрителями хороший театр», а в 1805 г. начал, вместе с профессором университета Х. Е. Рейнгардом издавать журнал «Аврора». Здесь появилась (без подписи) статья «Фридрих Шиллер», посвященная «эстетической и философической характеристике его творений», привлекавшая к себе внимание почти всех исследователей «русского шиллеризма» как один из самых значительных трактатов о Шиллере на русском языке в начале XIX в., написанный с большим знанием дела и с использованием надежных источников. В переработанном и дополненном виде он был переиздан уже с именем де Санглена в 1843 г. 32

В статье о Шиллере есть одно загадочное место, на которое также уже было обращено внимание в исследовательской литературе. Говоря о «Разбойниках», автор статьи указывает на эпизод с Уголино в «Аде» Данте как на один из источников трагедии, — «обстоятельство, которое нам известно по личному с покойным Шиллером знакомству»33. Возможность такого знакомства нельзя исключить полностью, хотя ни в биографии, ни в литературном наследстве Шиллера нет никаких его следов. Х. Б. Хар-дер и Р. Ю. Данилевский допускают, что этот пассаж мог быть написан от имени соиздателя «Авроры» Рейнгарда, встречи которого с Шиллером гораздо более вероятны34. Косвенным доводом в пользу такого предположения служит тот факт, что в брошюре 1843 г. ссылка на знакомство автора с Шиллером отсутствует.

—1796 гг. Санглен начинает усиленно заниматься переводами, параллельно совершенствуясь в литературном русском языке. Воцарение Павла резко ломает ход его жизни.

В его воспоминаниях об этом времени вторично появляется готическая новелла.

В Ревель пришло повеление нового императора об освобождении всех узников. В числе их было таинственное лицо, ни имени, ни происхождения которого никто не знал; известно было лишь то, что он привезен в самом начале царствования Екатерины и вслед за ним были присланы сундуки с богатым платьем, серебряной посудой и десять тысяч рублей на содержание. Вместе с другими Санглен входит в его камеру, охраняемую усиленным караулом; его поражает «смрадный, удушливый запах». «В самом отдаленном углу на соломе, — рассказывает мемуарист, — лежал человек лицом к стене, в белом балахоне и покрытый в ногах нагольным тулупом. Подле этого ложа стоял кувшин, на котором лежал ломоть ржаного хлеба...».

Это мотив заключения (в тюрьме, башне, подземелье), уже известный нам по литературным вариациям, — но словно спроецированный в реальную жизнь.

Услышав известие о своем освобождении, узник не тронулся с места, — и лишь слова о «неограниченном милосердии» государя вывели его из забытья.

«... Милосердию? — вскричал заключенный, приподнимаясь. — Видимое тобою здесь — милосердие? — Он встал. Мы увидели перед собою исхудавшего, бледного, сединами покрытого человека; улыбка его выражала презрение, он страшен был, как тень, восставшая из гроба.

— Успокойтесь, — сказал мой адмирал, — да подкрепит вас Бог...

— Бог? Бог? — подхватил узник, — у тебя есть Бог, и он позволяет заточить невинного человека и держать его слишком 30 лет, как скотину в хлеве! О подлые рабы.

Комендант, желая обратить его внимание на другой предмет, спросил: "позвольте узнать имя ваше?"

— Спроси у той, которая лежит теперь мертвая в фобу, а я посажен ею живой в этот гроб; разве ты не знаешь, тюремщик мой, имени моего? А!.. Вон! Я мира вашего не знаю; куда я пойду? Эти стены — друзья мои, я с ними не расстанусь. Вон!..

»

Нет оснований сомневаться в подлинности этого эпизода — но столь же очевидно, что и диалоги, и детали его воссозданы заново. Спустя семьдесят лет после событий, Санглен не мог ясно помнить реплики и жесты. Он вышивал по реальной канве литературный узор по известным ему моделям.

Он ставит особый акцент на зловещей таинственности, облекающей историю неизвестного узника, он создает драматическое напряжение, которому позавидовал бы любой романист, и оставляет тайну неразгаданной. Этого не могла позволить себе готика 1790—1800-х годов, за исключением разве «Духовидца», оставшегося незаконченным. Здесь таинственность создавалась самой действительностью.

«... На третий день посетил его плац-майор и нашел на постеле умершим. Вероятно, неожиданность, перемена воздуха, пища, явившаяся забота о будущем: все потрясло дух его, и он пал под бременем страданий. Удивительно, что, невзирая на все вопросы, никому не сказал имени своего. В архивах разрыли все и нашли только... такого-то числа привезен... и велено посадить в башню. Даже год и месяц не означены. Как бы то ни было, он по крайней мере провел последние часы жизни в сообществе с людьми, от которых столько лет был отчужден, видел себя против прежнего в каком-то довольстве, обрадован был соучастием. Но кто он был, за что так строго наказан и с некоторого рода отличием — покрыто неизвестностию. Что он принадлежал к какому-либо знатному роду, в том нет сомнения, ибо в противном случае поступили бы с ним, кажется, иначе. Судя по выговору, он должен бы быть иностранец, выучивший порядочно русский разговорный язык»35.

Сам российский быт конца XVIII — начала XIX в. мог бы стать основой для романа готического типа — но в этих формах он еще не осознавался; поле для таких ассоциаций откроется позже. Тем не менее мы вправе предполагать, что биография самого Санглена в известной мере предопределила систему его литературных ориентации. С воцарением Павла, как мы сказали, резко меняется его судьба: опала постигает его покровителя Спиридова, сам он вынужден покинуть Ревель и ждать в Москве, а потом в столице решения своей судьбы. В записках он рассказывал о своих скитаниях, болезни, разорении, вынужденной обстоятельствами отставке; лишь к 1804 г. намечаются некоторые перемены к лучшему. В этом году ему удается получить право прочесть в Московском университете пробную лекцию по военной тактике в присутствии московской профессуры, Карамзина, Дмитриева и А. Д. Балашова. Лекция произвела благоприятное впечатление, и «1804 года декабря 26-го», сообщает его биография, «по экзамену» он был определен в чине коллежского асессора «на место профессора Гейма лектором немецкой литературы»36.

«Отрывки из иностранной литературы» сыграли в этом назначении не последнюю роль. Есть косвенные свидетельства сближения Санглена в это время с литературными кругами. В 1825 г. он рассказывал И. М. Снегиреву, «как он у Дмитриева взапуски с Карамзиным переводил Кестнеровы эпиграммы»37. Несколько эпиграмм Кестнера он поместил в своих «Отрывках...», — может быть, о них и шла речь. СП. Жихарев, слушавший в 1805 г. в Московском университете его курс, читанный по-немецки, оставил о нем несколько записей в своем дневнике: «... он человек хорошего тона и очень веселый в обществе: великий затейник на всякие игры и умеет занять молодых дам и девиц. Все его любят, и все ему рады. Я не видывал человека, который бы так ловко соединял педагогику с общежитием»38. Таков был третий лик де Санглена, представший поколению начала века.

И все эти три лика имели отношение к переводу отрывка из «Гения», сделанному Сангленом и включенному им в «Отрывки из иностранной литературы».

Автор «Гения» Карл Фридрих Август Гроссе (Grosse, 1768—1847), писавший также под псевдонимами «Маркиз фон Фарнуза», «Граф Эдуард Ромео Варгас», «Граф Варгас Бедемар», был человеком примечательным и по своей биографии, и по литературной судьбе. Магдебургский уроженец, в 1786—1788 гг. геттингенский студент-медик, сочинявший одновременно философские и религиозные трактаты; затем исчезнувший из Геттингена, чтобы возвратиться уже как маркиз и мальтийский рыцарь; внушивший страстную привязанность юной Луизе Михаэлис, дочери известного ориенталиста и сестре будущей жены Августа Шлеге-ля, — и вновь покинувший Геттинген, сопровождаемый все растущими подозрениями родственников девушки, — Карл Гроссе был, несомненно, личностью преромантической и романтической эпохи, видевшей в жизненных переживаниях форму творчества. В 1791 г. он уже в Страсбурге и Гамбурге, а в следующем — в Испании, откуда посылает на родину рукопись для публикации. Это и был роман «Гений», выходивший частями в Галле, где Гроссе недолгое время посещал университет. С 1793 г. в Берлине, Лейпциге и Галле выходят его романы, повести и новеллы на испанском материале под именем графа Варгаса; сам он какое-то время проводит в Италии. Последнее его сочинение появляется в 1811 г., после чего след его теряется; предполагалось, что он пропал без вести во время очередного путешествия. Только в середине 1950-х годов разысканиями датской германистки Э. Корнеруп была прояснена вторая половина биографии Карла Гроссе и второе лицо графа Варгаса: он не исчез бесследно, а с 1809 г. обосновался в Дании под именем графа Варгаса Бедемара. Он оставил литературу, как оставил свое подлинное имя; он более не был романистом Карлом Гроссе — но титулованным ученым-геологом и минералогом, автором многочисленных трудов и членом научных обществ, в том числе Иенского минералогического, где президентом был Гете. Он дожил до глубокой старости и скончался в Копенгагене семидесяти девяти лет, пережив, по крайней мере, две литературные эпохи39.

— романе «Гений. Из бумаг маркиза К. фон Г.», вышедшем в четырех частях под его подлинным именем40. Это был, по-видимому, наиболее значительный роман о тайных обществах, написанный по следам «Духовидца» Шиллера и воспринявший многое из его техники таинственного. Начиная с «Романтической школы» Р. Гайма, все пишущие об этом романе вспоминают восторженное письмо юного Л. Тика В. -Г. Вакенродеру от 12 июня 1792 г.; живший в Галле Тик только что прочитал первые две части «Гения» и излил свои впечатления в большом письме, где описал и свое восхищение автором, и потрясение, им испытанное, разрешившееся ночными кошмарами. Фантомы, мучившие его, были навеяны готическими сценами романа: он видел себя лежащим в склепе, в окружении гробов со скелетами; приятели, ночевавшие в соседней комнате, представали ему великанами чудовищного вида и т. п. 41Спустя тридцать с лишним лет Тик вспоминал об этом романе со снисходительной иронией — но и здесь полностью не отказывал ему в таланте, замечая при этом, что роман пользовался значительным успехом: «тайные общества, духи, вселяющие страх Неизвестные в сочетании с роскошными любовными сценами производили сильное впечатление на читающую публику»42. Среди этой «публики» был, кстати говоря, и молодой Э. Т. А. Гофман.

Сразу же после выхода полного издания, в 1796 г., появляются два английских перевода «Гения». Один из них, названный «Ужасные тайны» (The Horrid Mysteries) и принадлежавший П. Уиллу (P. Will), получил особую популярность и вошел в «Нортенгерский канон». Типологическая близость «Гения» к произведениям готического жанра, ставшая в наши дни предметом особого исследования в упомянутой нами книге Р. Ле Телье, ощущалась уже первыми английскими читателями.

«Духовидцу», «Гений» был написан в форме мемуаров, но автор их, маркиз Карлос фон Г*, является не наблюдателем, а героем и непосредственным участником событий. Тайное общество, цель которого, как сообщается ему, заключается в освобождении человечества от всякой тирании и достижении всеобщего счастья, — для чего пригодны любые средства вплоть до кинжала и яда, — вторгается в его жизнь и направляет его судьбу; оно является ему в виде случайно встреченных незнакомцев, в виде друзей и слуг, меняющих роли и обличья, в виде ложного духа, называющего себя его Гением. Вокруг Карлоса появляются и так же таинственно исчезают люди, среди которых — отнятая у него и якобы погибшая возлюбленная; он втянут в поток событий, направляемых чьей-то незримой рукой. Тик был точен в своих характеристиках: атмосфера напряженных происшествий и зловещей тайны царит в романе, сменяясь сценами любовных приключений, полных самого пылкого эротизма.

Этот-то роман и выбрал Санглен для перевода, и в его выборе ощущается закономерность почти фатальная.

Страстный поклонник и знаток Шиллера, увлекавшийся «Духовидцем», обращается к его литературному отпрыску.

Масон, а в недалеком будущем глава тайной полиции останавливает свое внимание на романе о тайных обществах.

Наконец, свидетель и участник исторической жизни России в мятежные 1790—1800-е годы начинает переводить сочинение о таинственных силах, управляющих человеческой судьбой.

«Духовидца», несколько меняя основную идею. «Во всех сплетениях жизни сей зрю я Всемощную Десницу, которая, может быть, и теперь невидимо носится над главою кого-либо из нас. во тьме ему руководствует и искони уготовила ему ту нить, кою он в невинной простоте своей сам прясти думает». Этот онтологический фатализм получает философское обоснование: судьбы человечества предстают в виде единой нити: оборванные концы одной судьбы продолжаются в другой, уводя в «необозримую отдаленность». «И что бы там меня ни ожидало, — продолжает он, — тишина или беспокойствие, я с радо-стию отверзаю свои объятия тебе, жилище высших познаний и опытов, влеком необходимостию и слишком слаб ей сопротивляться, отдаюсь без трепета на произвол волнам, кои какая-то рука свыше воздымает и паки обуздывает...»

Вся эта декларация, переведенная почти слово в слово, вполне соответствовала умонастроениям русских масонов, также стремившихся проникнуть в «жилище высших познаний и опытов» (Cefilde hoherer Erkenntnisse und Erfahrungen). Далее, однако, речь заходит уже не о Провидении и не о Божественной мудрости.

«Здесь можно будет заметить, — читаем в следующих же строках, — сколь маловажны все человеческие усилия, все с наивеличайшим рачением приобретенные опыты, даже и распоряжения самого рока, в сравнении с тайными планами неких Неизвестных, кои под непроницаемым покровом пекутся о большой половине человеческого рода. Часто уже замечены были их пути и планы; но, кажется, единственно моей истории предоставлено было открыть и самое средоточие их пребывания. Каждое деяние моей жизни, и самое произвольнейшее, мнится мне, было еще до моего рождения исчислено и положено на сохранение в страшных их архивах. Все с намерением ведут к ужасным преступлениям, дабы в иные меня вовлечь, в других употребить орудием; и вся пространная оных цепь служит неопровергаемым доказательством вечно решенной истины, что одно только благоразумное употребление всем людям вообще в удел доставшегося рассудка утверждает нам неограниченное владычество над умами всех...»

Почти то же самое говорили иллюминаты об иезуитах, «истинные масоны» об иллюминатах, правительство Екатерины — об «истинных масонах». И так же будет оценивать начальник канцелярии министра полиции Яков Иванович де Санглен разные подозрительные сообщества.

Концовка же предисловия, по-видимому, наполнялась для переводчика прямо автобиографическим содержанием: «Впрочем, не заботясь о судьбе сих листов, кои только смерть моя предаст потомству, хочу я себе дозволить против моих неприятелей единственно то мщение, чтоб страданиями моими возбудить усыпленную их совесть и доказать им, сколь мало заслуживал я зависти и в самом блистательнейшем периоде моей жизни»43.

«Отрывков...» князю Г. А. Грузинскому Санглен упоминал о «трудной», «тернием заросшей стезе» своей и «лютости самого рока», которую смягчил своим великодушием адресат44. Он имел в виду, конечно, те события, о которых впоследствии рассказал в записках: вынужденный отъезд из Ревеля, крушение всех надежд на будущее, разорение и болезнь.

В романе «Рыцарская клятва на гробе...» (1832) он вернется к проблеме предопределения, чтобы решить ее с позиций своеобразного христианского рационализма, отличного от масонской мистики. «Решительного, безусловного предопределения быть не может», ибо оно лишило бы человека свободной воли и освободило от ответственности за свои поступки, — но «на сцене мира» являются порой «какие-то отборные люди, коих неожиданные, страшные судьбы, в быстрых возвышениях счастия и среди огромных обломков его» указывают «за тайной завесой на перст, мановением которого предопределена здесь смертному такая или другая участь». В таких случаях «воля не отьемлется: ей предоставлена смелая борьба с угрожающей нам судьбою, и победителя ожидает венец добродетели. В сих борениях сколь велик является нам человек — сколь мал неумолимый сей рок!»45 В этом рассуждении явно ощущается проблематика немецких романов о тайных обществах, в том числе, конечно, и романа Гроссе, — и, с другой стороны, впечатления от чтения Шиллера: в позднем этюде о нем Санглен особо выделит в шиллеровских исторических сочинениях идею борьбы сильных характеров «с неумолимой необходимостью»46.

На этой идее, близкой к идее античной трагедии, и сосредотачивает Санглен свое внимание. «Как орлу воздух, так человеку нужно бедствие; здесь простор души его, чтобы подняться к вечному своему началу»47. «Никогда не был так здоров, бодр духом и свеж умом, как в несчастиях, в преследованиях всякого рода и проч. Так что приятели мои, в числе которых был и Николай Алексеевич Полевой, желали мне бед, утверждая, что только в подобных случаях виден дух мой»48.

***

Нам нужно, однако, вернуться собственно к переводу Санглена. Он остановился на небольшом фрагменте из первой части романа, где маркиз Карлос фон Г. слушает рассказ своего друга графа С. о таинственном приключении, жертвой которого он стал. Этот эпизод может быть выделен в относительно автономную новеллу, в которой ясно просматриваются общие черты романа о тайных обществах, — его поэтики, психологии и даже отчасти философии. Происшествие с графом С. — цепь мгновенно сменяющих друг друга событий, то возносящих его к вершинам наслаждения, то низвергающих в бездну смертельной опасности. События эти случайны и внешне не мотивированы; почти все они qui pro quo или ложные узнания, но за ними стоит целенаправленная деятельность неких сил, логика поведения которых непонятна ни герою, ни читателю. Так создается атмосфера тайны и возрастающего драматического напряжения. На этом общем фоне вычерчивается психологический рисунок: герой, молодой и храбрый офицер, в экстремальной ситуации сохраняет все же решимость сопротивляться обстоятельствам. Приключение его начинается в лесу на испанской границе; погруженный в размышления и созерцание лунного ночного пейзажа, он выходит из своей повозки и теряет ее из виду. «Вдруг очарование мое исчезло, и я увидел, что нахожусь в мрачнейшем месте леса, в лабиринте непроходимых кустарников, где совсем не видно было дороги, даже и никакого следа оной». Обманутый неясным журчанием ручья, которое он принял за голоса своих спутников, он окончательно теряет дорогу, и это открытие поражает его «неописанным ужасом». Все это — типичная экспозиция готических романов, постоянно повторяющаяся и в немецком «страшном» романе, но далее Гроссе и его переводчик отступают от типовой схемы. Традиционный герой должен выйти к замку или заброшенной хижине — «таинственному месту», где его ждет неведомая опасность. Графа С. бросившаяся к его ногам собачка выводит к темной беседке, где его ждет любовное приключение.

«Едва прошел я в ней несколько шагов, как почувствовал, что вдруг чья-то рука обвилась около моей шеи и тянула меня к земле. Чьи-то уста прикоснулись к щекам моим и целовали их с горячнос-тию. Другая рука, которая прижимала мою голову к тем устам, от сделанного мною движения соскользнув, упала на эполет моего мундира.

В ту самую минуту оное существо отступило от меня с воплем, изъявляющим страх и удивление. Нельзя себе вообразить положения страннее моего! Опасности мне уже давно были известны, и я всегда смотрел на них равнодушно; никогда все ужасы войны не могли привести сердца моего в трепет; но здесь, где я не видел еще очевидной опасности, где я мог еще по воле располагать своею шпагою, где я с вероятием мог ожидать, что существо сие было — женщина; здесь овладел мною страх, колена мои подломились и вместо того, чтоб ухватить моего соперника, я в робости моей за него держался. Сердце мое хотело вырваться, я не мог долее стоять и непроизвольно упал пред ним на колени. Обняв его обеими руками, я по одежде узнать мог, что это женщина. Она трепетала от страха, но не так сильно, как я; голова моя оперлась на одну из ее рук, которая была опущена вниз; я невольно заплакал, чувства мои онемели, смертельный страх объял мою душу; я думал, что умираю...»

Этот маленький отрывок приоткрывает, как кажется, еще одну причину интереса Санглена к роману Гроссе. Она заключается в характерологическом рисунке. Переводчика влечет к себе психологический парадокс: резкая смена душевных движений и состояний, спонтанный, внешне не мотивированный переход от умиротворенности к смертельному страху, а от него к любовному влечению. Воспитанный на сентиментальной прозе, с ее обостренным вниманием к внутреннему миру личности, Санглен унаследовал от нее и любовь к Лоренсу Стерну; памятником его стернианства осталась автобиографическая повесть «Жизнь и мнения нового Тристрама» (1825). Старшие сентименталисты поколения Шаликова предпочитали «Сентиментальное путешествие»; преимущественное внимание к «Тристраму Шенди» — уже новый этап осмысления характера.

«Едва успев избежать величайшего ужаса, почувствовал я, что сердце мое воспламенилось жесточайшею к ней страстию <...> Голос ее сладчайшим образом потрясал слух мой, темнота беседки озарилась бледным сиянием луны, помощию которого глаза могли различить весь нежный абрис стройного ее стана, и хотя я не мог еще хорошенько рассмотреть ее лица, но глаза мои открывали уже в нем тысячу прелестей: сердце ее билось под дерзновенною моею рукою; мог ли я воздержать себя, чтоб сию очаровательницу в восхищении моем не прижать к своей груди!»

Этот момент любовного экстаза прерывается вторжением из темноты неизвестных, закутанных в белые покрывала, в ужасных, отвратительных масках, — и несостоявшиеся любовники превращаются в пленников; их влекут к «древнему зданию, до половины закрытому кустарниками» и почти сливающемуся с полуразрушившимся холмом, ведут по подземным переходам, теряющимся «в необозримой, мрачной отдаленности», и наконец вводят в пещеру, где заседает тайное судилище. Сцена суда доводит до кульминации сюжетное напряжение.

Среди присутствующих находится «девушка удивительной красоты», поблекшей от скорби и отчаяния. «Томный огнь сверкал еще в мутящихся ее глазах, сильное волнение воздымало грудь ее; щеки ее то пылали, то покрывались смертельною бледностию. Ужас царствовал во всем собрании: при входе нашем не слышно было ничьего дыхания; казалось, что и самая даже кровь в жилах каждого остановила на ту пору свое течение».

Молодая девушка, стоя на коленях, обвиняет героя и его спутницу — Франциску в любовной связи и «с неслыханным бешенством» требует их смерти. Франциска, «бледная как смерть», хладнокровно покоряется своей судьбе, защищая лишь графа; к тому возвращается решительность; он открывает свое имя и клянется, что в случае его смерти все «сонмище» ждет неизбежное возмездие. И здесь возникает новая психологическая коллизия: граф с ужасом и раскаянием осознает, что своей речью он спас себя и погубил Франциску. Он освобожден — ее же сбрасывают в зияющую пропасть посредине пещеры49.

В этот момент слушатель графа, маркиз Карлос, теряет сознанье. Атмосфера тайны, создаваемая непроясненностью самой логики событий, еще усугубляется тем, что несчастная Франциска знакома слушателю, о чем не знают ни рассказчик, ни читатель. Эпизод приобретает черты готического фрагмента, в котором наведение атмосферы тайны, напряжения и страха становится основной литературной задачей.

«Вольно с немецкого г-на Гроссе». «Вольность», однако, заключается в очень небольших сокращениях оригинального текста. В остальном перевод почти буквален. Переводчик, еще неопытный (по собственному признанию, Санглен в это время еще только осваивал литературный русский язык и пользовался помощью друзей-офицеров), ориентируется на язык Карамзина, но не следует принципам «поэтической прозы»: он архаичнее Шаликова или Измайлова, его меньше заботит мелодическая организация речи. Отчасти стилистика перевода подсказывалась самим оригиналом: Санглен пытался передать нервную динамичность рассказа графа, эмфатическую речь в монологах, элементы самоанализа. Ему не хватает лексико-фразеологических эквивалентов, и он черпает их нередко из докарамзинской стилевой традиции. «Сердце мое воспламенилось жесточайшею к ней страстию» (68) (fuhlte ich mein Herz von einer heftigen Leidenschaft gedriicrt — G., 288); Франциска «томно стенала» (71) (в подлиннике: ich <...> angstlich schluchzen horte — G., 289), «слезы и стенания были единственным ее ответом» (71) (ein leises im Busentuche halbverstecktes Achzen war die ganze Antwort — G., 289), «я потерял тогда из вида и миловидный образ той девицы, которая шла за мною» (73) (ich verlor itzt selbst das Bild des Madchens hinter mir— G., 290). Метафорическая, взволнованная речь влюбленного героя передается нередко стертыми формулами-фразеологизмами, лишающими ее индивидуальных оттенков: «время не сильно было изгладить из моих мыслей ни одной черты прелестного лица ее, кои навсегда глубоко впечатлелись в моем сердце» (75). В оригинале: «kein Augenblick meines Lebens hat einen einzigen Zug dieses Bildes zerstort, das ich in seiner Fiille so ganz verschlang» (G., 291). При всем том перевод довольно близок к подлиннику и стилистически: в пределах своего языкового опыта Санглену удается передать достаточно сложные психологические оттенки: «Это была одна из тех минут, в которую от чрезмерного многоразличия чувствований ни единого не ощущаешь. Из недра прекраснейшей существенности был я внезапно низвергнут в мрачную страну мечтательных сновидений: чувства мои пришли в бездействие; биение сердца моего ежеминутно ослабевало и наконец почти навсегда хотело остановиться» (69). Ср. в немецком тексте: «Es war einer von den Augenblicken, in denen man von UberrnaB der Empfindung gar nichts empfindet. Aus dem Reiche einer schonen Wirklichkeit war ich plotzlich in ein dunkeles Land vorbeischwirrender Traume versetzt, meine Sinne schlummerten ein, mein Herz schlug immer langsamer und langsamer und schien endlich gar stillezustehen» (£, 289). Он стремится передать и нарастающее драматическое напряжение рассказа, тщательно сохраняя, например, обмены репликами между рассказчиком и его слушателем, придающие, как мы упоминали, дополнительную модальность всему повествованию. Это отличает Санглена, между прочим, от ранних переводчиков готических романов типа Корнилия Лубьяновича или анонимного переводчика «Убежища» Софии Ли: за десять лет русская проза успела создать свой резервуар вневербальных художественных средств...

«Только влеве от себя слышал я изредка томные стенания Франциски, — заканчивает свой рассказ граф. — Вскоре потом низвер-гнули ее со стула в находившуюся у ног моих пропасть. Я слышал, как она со ступени на ступень падала. Вопль, от которого я содрогнулся, раздаваясь в бездне, отозвался в ушах моих. Хрипение умирающего мучительною смертию человека, сопровождаемого отвратительным визгом, исторгнутым судорожными движениями, и стук ударяющихся друг о друга желез поражали душу мою. В сию минуту лишился я чувств» (83).

«Но это были также и последние слова, слышанные мною от графа. Я без чувств упал со стула в камин. Граф кликнул на помощь людей, и с трудом только могли меня спасти.

Пришед опять в себя, увидел я, что лежал уже почти раздетый на своей постеле. Служители мои стояли около меня. Граф в совершенном беспамятстве сидел подле моей постели, опершись головою об руку. При первом произнесенном мною восклицании вскочил он и бросился у постели моей на колени.

— Какая ужасная тайна! — сказал он. Потом, устремив на меня пристально глаза свои, вскричал: "ради Бога, скажите мне, кто вы таковы?" — Теперь пришла и до меня очередь собраться с своими мыслями. Я дружески взял его за руку, но он вырвался и бросился вон из комнаты. Слуги его побежали за ним; я слышал, как вывели ему из конюшни лошадь, как он сел на оную и ускакал» (83—84).

«Гения» и собирался ли он переводить весь роман. При всех обстоятельствах сюжетная незавершенность печатного текста — едва ли не сознательный прием. Это — перерыв, а в данном случае и обрыв повествования, один из существеннейших элементов литературной техники Анны Радклиф, средство создания атмосферы ожидания и ужаса. Подобным же образом обрывается рассказ в «Духовидце» — обрывается накануне раскрытия тайны; таким же образом оканчивался и «Остров Борнгольм» Карамзина. Несколько десятилетий спустя этот повествовательный прием вырастет в конвенциональную поэтику журнального текста при публикации «страшных» повестей в периодике; в 1820—1830-е годы она будет широко использоваться в целях травестирования.

***

Есть основания думать, что «Der Genius», переводившийся Сангленом в молодости, оказал известное воздействие не только на его литературное, но и на мемуарное творчество.

Нам уже приходилось отмечать в его поздних записках фрагменты, близкие по теме и сюжетной организации к готическому роману. В основе этих эпизодов лежали, конечно, реальные впечатления; однако, как мы говорили, они были литературно окрашены. В 1810-е годы Санглен становится фактическим руководителем тайной полиции — и здесь роль литературных моделей в его личном и политическом поведении должна была только усилиться. Окончательно они вступают в свои права, когда он начинает писать свои записки — ценнейший и необычный исторический документ, который иногда упрекати в парадоксапизме характеристик и выводов.

Когда в середине 1840-х годов М. А. Корф будет собирать материалы для биографии Сперанского и обратится к Санглену, тот преподаст вовсе не ординарному историку нового поколения урок исторической психологии и техники политической интриги. Чтобы понять причины ссылки Сперанского, говорит он, нужно вникнуть в «основную историческую идею» и «в характер Александра I». «Все высокое, великое доступно было его величеству; он умел уважать эту возвышенность, но не далее той комнаты, в которой оказывал свое уважение». Он любил «путать и ссорить, по правилу divide et ітрега»50. Быть может, еще более сложным предстает ему характер Павла, который «всегда останется психологической задачей»: «с сердцем добрым, чувствительным, душою возвышенною, умом просвещенным», «духом рыцаря времен протекших», «он был предметом ужаса для подданных своих»51.

«Дух рыцарства» — концептуальная черта и в литературном, и в мемуарном творчестве Санглена. Он ищет его в «веке Екатерины», который в 1860-е годы будет ностальгически противопоставлять новому, измельчавшему времени. «Рыцарство» для Санглена — неукоснительное следование долгу, категорическому нравственному императиву, неразлучное с самоотречением. Эта идея лежит уже в основе «Рыцаря Оже-ра» — «драматического отрывка» Гинце, переведенного им в 1804 г.

Сын Карла Великого убил сына Ожера Датчанина, и отец, по закону, должен казнить убийцу собственной рукой. Карл должен выдать сына на смерть, ибо закон сильнее воли короля. Все попытки смягчить Ожера тщетны, — но когда Карл исполняет свой долг, Ожер отказывается от мести.

В «Рыцарской клятве при гробе...» граф Фридрих клянется умершей жене не вступать в новое супружество и приносит в жертву долгу свою любовь к юной Викторине и ее собственное счастье.

Мемуарные рассказы Санглена начинаются с истории гибели его родственника, восьмидесятипятилетнего шевалье де ла Пера (de la Рауrе), который в 1812 г. в занятой французами Москве пал от руки своих соотечественников, защищая со шпагой в руке «мундир и белый бант своего короля»52.

«Записки» Санглена построены на той же идее нравственного императива, определяющего все поведение их героя и автора, — как и его ближайшего окружения.

В заграничном путешествии Санглен в обществе французских офицеров вступается за честь кн. П. М. Волконского и готов драться на дуэли поочередно со всеми присутствующими.

Вынужденный опечатать бумаги Сперанского, он защищает его от обвинений в измене перед самим императором, с которым разговаривает не как подданный, а как вассал с сюзереном: он «ни в чем не может отказать своему государю», но «имеет право высказать причины, препятствующие ему делать то, что запрещает ему совесть»53.

Он объясняет своему начальнику Балашову: «... если бы Сперанский был отцом моим, я поцеловал бы у него руку, поплакал бы о разлуке с ним, о его несчастии, но тотчас бы запечатал его кабинет и не дал бы вынесть ни одного листочка»54.

Интриган Армфельт говорит ему с легкой насмешкой: «Ваша матушка <...> должна была произвести вас на свет в эпоху рыцарей "Круглого Стола"»55.

Князь Волконский, за которого вступается Санглен с риском для жизни, платит ему недоброжелательством, едва ли не ненавистью.

Магницкий, арестовать которого приезжал Санглен, растроганно благодарит его.

Александр прощает вольность его в разговоре, почитая ее за проявление благородства характера.

Подобный же психологический парадокс мы видели в переведенном Сангленом отрывке из романа Гроссе. Безумная смелость графа С. перед тайным судилищем оборачивается предательством в отношении Франциски. Ее реакция — укор и почти презрение; его ответ — раскаяние и угрызения совести.

моделями. Как самовосприятие мемуариста он должен был производить впечатление несносного «гасконского» хвастовства. Как факт литературного сознания он был сколком с героев Шиллера и его подражателей. Его художественным предшественником был граф Фердинанд в «Рыцарской клятве при гробе...».

И, как всякий вторичный и идеальный тип, образ Санглена в его записках оказался художественно слабым и однолинейным. Значительно сложнее и богаче были образы других исторических лиц, в том числе Павла и Александра, в обрисовке которых также улавливаются концептуальные черты романов о тайных обществах. Это деятели, в основа нии личности которых лежит тот же «рыцарский комплекс», что и в основе «образа Санглена», — но в гораздо более сложном сочетании с иными импульсами — как внутренними, так и внешними. «Рыцарь» Павел — неразрешимая «психологическая задача»: благородный и чувствительный человек, желая добра, сеет зло, ибо последствия его донкихотской деятельности непредсказуемы и не зависят от его воли. В известном смысле он — жертва Судьбы, управляющей миром по своим законам.

И здесь нужно отдать должное как психологической проницательности самого Санглена, так и накопленному им художественному опыту, который неожиданно пришел в согласие с историческим знанием. Уже в наше время Н. Я. Эйдельман рассмотрел «рыцарский комплекс» Павла как мировоззренческую категорию, как последовательно проводимую в жизнь консервативную утопию, охватившую политику, экономику, социальную и бытовую сферу, культуру павловского царствования, вступившую в противоречие с объективными законами исторического развития и принявшую в реальной жизни почти гротескные формы. Многое из того, о чем говорил Санглен и что казалось «парадоксами» прежним историкам царствования, получило историческое подтверждение и объяснение56.

Санглен имел основания упрекать Корфа за поверхностность исторического анализа. Его Александр, быть может, еще сложнее, чем Павел, — но в основе его образа лежит близкая художественная концепция. Он окружен людьми, действующими в своих интересах и ежеминутно готовыми его предать; он понимает это и никому не верит. В общей атмосфере интриг и политических страстей он сам ведет свою игру. Игра эта не стихийна: в ней действуют целенаправленные тайные силы, нажимающие на скрытые пружины. В деле Сперанского царь был главным действующим лицом и «один с Армфельтом направлял таинственно весь ход драмы». Все остальные, и более других сам Санглен, поступавший «по велению совести», оказались жертвами. «Мы действовали как телеграфы, нити которых были в руках императора. Из чего хлопотали?! — О том, что давно решено было в уме государя и чего они не знали и не догадались»57.

В этих анализах проступает абрис концепции «Духовидца», «Гения» Гроссе и шире — романов о тайных обществах. Уже не Судьба, а совершенно реальные, подспудные и неодолимые для частного человека силы «направляют ход» исторической драмы. Вряд ли случайно Санглену приходят на ум здесь театральные и литературные метафоры. Его собственная фигура замещает в этой «драме» фигуру принца из шиллеровского «Духовидца» или маркиза Карлоса фон Г* из «Гения» Гроссе — рыцарей, чья жизнь полностью опутана невидимыми сетями, разорвать которые они не в состоянии. Все, о чем он писал в переведенном им предисловии к «Гению» — о «маловажности» человеческих усилий в сравнении с тайными планами «неизвестных», «под непроницаемым покровом» пекущихся «о большей части человеческого рода», он, спустя несколько десятилетий, мог бы применить к самому себе, — и сделал это, сознательно или бессознательно. В одном месте записок — как раз там, где Санглен рассказывает о предыстории своих разговоров с императором, — он почти буквально повторяет скорбные резиньяции маркиза Г*: «Бывают в жизни случаи, где никакая человеческая осторожность и предусмотрительность ничего сделать не могут; какая-то скрытная, неизвестная нам сила влечет нас, и горе тому, который ей будет сопротивляться»58.

«Записках», — это история бед, постигших «сопротивляющегося». Эта общая концепция предопределила и те частные особенности художественного целого, о которых у нас шла речь. Она сказывалась на обрисовке исторических характеров. Она отражалась косвенно в готических эпизодах, построенных по законам таинственной новеллы. Она выдавала свое присутствие в многочисленных рассказах о предчувствиях и сбывшихся предсказаниях, предшествовавших смерти Екатерины и Павла.

Это был уникальный случай усвоения немецкого Geheimbundroman путем растворения его в мемуарном повествовании.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 См. об этом подробнее в общем очерке В. Н. Перцева «Немецкое масонство в XVIII веке» в сб.: Масонство в его прошлом и настоящем. М.: ИКПА,1991. Т. 1. С. 61—111. (Репринт, изд. 1914 г.).

2 Beaujean М. Der Trivialroman in der zweiten Halfte des 18 Jahrshunderts. Bonn, 1964. S. 128.

— 1830. Chicago, 1935. P. 34.

4 См.: Guthke K. Englische Vorromantik und Deutscher Sturm und Drang. 1958. P. 174—175.

5 Полный обзор творений Фридриха Шиллера // Я. С[англен]. Шиллер, Вольтер и Руссо. М., 1843. С. 20-21.

6 Чтение для вкуса, разума и чувствований. 1793. Ч. 11. С. 386.

7 Die Minnekonigin und die schwarze Schwestern: Bruchstiicke aus einer abenteuerlichen Geschichte // Neue Thalia / Hrsg. von Schiller. 1792. Bd. 2. Stuck 6.

—37.

9 Греч Н. М. Записки о моей жизни. М.; Л., 1930. С. 561—563, 345.

10 Волконский С. Г. Записки. Иркутск, 1991. С. 183.

11 Вигель Ф. Ф. Записки. М., 1892. Ч. 3. С. 115.

12 Письмо Д. Давыдова ген. -лейт. Волкову. 5 нояб. 1830 г. // Русская старина. 1898. № 6. С. 561.

14 Бычков ИА. Деятели и участники в падении Сперанского // Русская старина. 1902. № 2. С. 503,505; ср.: Модзалевский Б. Л. Пушкин. Л., 1929. С. 428.

15 Пассек Т. П. Из дальних лет: Воспоминания. М., 1963. Т. 2. С. 286; Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1954. Т. 2. С. 314. О времени встречи Герцена с Сангленом (начало ноября 1843 г.) см.: А. И. Герцен: Летопись жизни и творчества. 1812-1850. М.: Наука,1974. С. 288.

16 Погодин М. П. Сперанский // Русский архив. 1871. Стб. 1101 — 1102.

17. Giesemann G. Kotzebue in Russland: (Materialien zu emer Wirkungsgescbchte). Frarukrurt am Main, 1971. S. 22—28, 41

—320.

19 Дельвиг А. А. Сочинения. Л., 1986. С. 327.

20 Zacharias-Langhans. Р. 53 u. Anmerkungen.

21 Сангіен Я. И. де. Рассказы: (1776—1796) // Русская старина. 1883. № 10. С. 140-141.

22 Санглен Я. И. де. Записки: (1776-1831) // Русская старина. 1883. № 1. С. 33: Дубровин Н. Письма главнейших деятелей в царствование императора Александра: (1807-1829). СПб., 1883. С. 107; Семевский В. И. Декабристы-масоны // Минувшие годы. 1908. № 2. С. 21—23.

—44.

24 Соколовская Т. Раннее Александровское масонство // Масонство в его прошлом и настоящем. М., 1991. Т. 2. С. 162 и след. (Репринт, изд. 1915 г.).

25 Там же. С. 158-161.

26 Шильдер Н. Два доноса в 1831 г. // Русская старина. 1898. N° 12. С. 530, 536. [См. также: Гордин Я. А. Мистики и охранители: Дело о масонском заговоре. СПб., 1999. С. 39, НО и др. - Ред.]

27 Новиков Н. И. Избр. соч. М.; Л., 1951. С. 614—615.

29 Семека А. Русское масонство в XVIII в. // Масонство в его прошлом и настоящем. Т. 1. С. 142, 145; Bakounine Т. Le repertoire biographique des francsmacons russes:(XVIII et XIX s.). Bruxelles, <1940>. P. 1 17, 632.

30 Биогр. словарь профессоров и преподавателей имп. Московского ун-та. М., 1855. Т. 1. С. 296.

31 См.: Данилевский Р. Ю. Шиллер и становление русского романтизма. С. 58. Подл.: Hinze HP. Ogier von Danemark: Dramatisches Denkmal // Neue Thalia. 1792. Bd. 1. Stuck 1.

32 Аврора. 1805. Т. 1. № 1. С. 64-78; № 2. С. 79-103; Я. С[англен]. Шиллер, Вольтер и Руссо. М., 1843.

34 Harder Н. -В. Schiller in RuBland: Materialien zu elner Wirkungsgeschichte 1789— 1814. Homburg; Berlin; Zurich, 1969. S. 111-112: Данилевский Р. Ю. Указ. соч. С. 60.

35 Санглен Я. И. де. Записки: (1776—1831) // Русская старина. 1882. № 12. С. 472-474.

36 Биогр. словарь профессоров и преподавателей имп. Московского ун-та. Т. 1. С. 296.

37 Снегирев ИМ. Дневник. М., 1904. Т. 1. С. 130-131.

39 См.: Deutsche Literatur Lexicon. 3 vollig bearbeite Auflage / Hrsg. von H. Rupp, C. L. Lang. Bern; Munchen,1978. Bd. 7. S. 881-882. Ср.: Kornerup E. F. R. Vargas -Karl Grosse:eine Untersuchung ihrer Identitat. Ksbenhavn, 1954; ее же: Eduard Vargas Bedemar: En Eventyrers Saga. Kebenhavn, 1959. См. также: Le Tellier R. I. Kindred Spirits: Interrelations and Affinities between the Romantic Novels of England and Germany (1790—1820) / With special reference to the work of KGrosse..., forgotten Gothic Novelist and Theorist of the Sublime. Salzburg, 1982. P. 344—351.

40 Grosse K. Der Genius: Aus den Papieren des Marquis C* von G**: Von Grosse / 4 Tie in 2 Bd. Halle: Y. C. Hendel, 1791 — 1795. Полный текст романа отсутствует в российских библиотеках; в РНБ имеется только вторая часть (Шифр: Л6 Iа-1/ 25). При сравнении перевода де Санглена с оригиналом мы вынуждены пользоваться фрагментами, перепечатанными в сб.: О Lust, alien alles zu sein: Deutsche Modelekture urn 1800 / Hrsg. <...> von Olaf Reineke. Lpz., 1981. S. 284—302, почти полностью охватывающими переведенный Сангленом текст. Далее ссылки в тексте: G. и страница. Биография Гроссе в этом сборнике опирается на устаревшие сведения.

Рус. пер.: Вакенродер В. -Г. Фантазии об искусстве. М., 1977. С. 212 и след.

42 Vorbericht zur zweiten Lieferung der Tieckschen Schriften. Dresden. Nov. 1828. Цит. по: О Lust, alien alles zu sein. S. 388.

—54.

44 Там же. Посвящение. (Стр. ненум.)

—79.

46 Полный обзор творений Фридриха Шиллера. С. 20.

47 Рыцарская клятва при гробе... Ч. 2. С. 80—81.

50 Бычков И. А. Ссылка Сперанского в 1812 г.// Русская старина. 1902. № 4 С. 26.

51 Русская старина. 1882. № 12. С. 493.

52 Русская старина. 1883. № 10. С. 137.

54 Там же. № 2. С. 388.

55 Там же. С. 376. (Подл, по-фр.).

56 См.: Эйдельман Н. Я. Грань веков. М., 1982.