Приглашаем посетить сайт

В.Э. Вацуро "Готический роман в России"
Журнальная критика 1800-х годов. П. Макаров. В. Измайлов

Журнальная критика 1800-х годов. П. Макаров. В. Измайлов

Единственным журналом начала века, который систематически печатал рецензии на переводы готических романов, был «Московский Меркурий» П. И. Макарова. Журнал выходил в течение одного 1803 года, и в поле его зрения попали только те издания, которые появились в 1802— 1803 гг.

Петр Иванович Макаров (1764—1804) был, без сомнения, одним из самых выдающихся русских критиков в первые годы XIX столетия. Его критический разбор книги А. С. Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка», напечатанный в последнем, двенадцатом номере «Московского Меркурия», вплоть до статей Дашкова оставался наиболее значительным полемическим обоснованием карамзинской языковой реформы1. Проблемы «слога» поэтому занимают в его критиках значительное место — но за ними всегда стоит более широкая литературная и даже мировоззренческая перспектива, и само повышенное внимание к русской готике для Макарова есть средство утвердить в полемической форме ряд позитивных литературных принципов.

Английская культура интересовала Макарова специально, хотя, по собственному признанию, он не владел английским языком. В 1795 г. он предпринял путешествие в Лондон, на собственный страх и риск, один и почти без денег. Результатом были его путевые записки в форме писем, которые он начал печатать в своем журнале. В письме, помеченном 16 августа 1795 г., он впервые упоминает Анну Радклиф. «Великие приключения нравятся молодому человеку: он думает, что найдет везде чудеса Удольфского замка, освободит какую-нибудь Дульцинею от ее тирана и сделает связь с двадцатью Элоизами»2. Это, конечно, отзыв не 1795 г., а более поздний: «Удольфские тайны» вышли, как мы уже говорили, в 1794 г., а французский перевод их появился только в 1797 г.; «Россиянин в Лондоне» — скорее всего, не подлинные письма, а «путешествие в письмах», подобное «Письмам русского путешественника» Карамзина. Легкая ирония, звучащая в макаровских строках, была преддверием атаки на сочинения Радклиф, которую он предпринял в своем журнале.

Она начинается в том же первом номере «Московского Меркурия» — в рецензии на перевод из Жанлис3. «Госпожа Жанли, — пишет здесь рецензент, — принадлежит к тем авторам, от которых не надобно ожидать ничего чрезвычайного, ничего превосходного, но которые, однако ж, никогда не напишут дурно. Посредственные романы ее всегда будут нравиться, всегда с приятностию станут читать их. Сохраняя строго благопристойность, она умела дать цену действиям самым маловажным; у нее один взгляд, одно слово, одно пожатие руки — значат более, занимают читателя более, нежели у других авторов последняя жертва любви; у нее все приличности общежития свято соблюдены; она знала свет, знала его очень хорошо и как немногие знают; а потому, когда читаешь роман или повесть ее, то кажется, что видишь и слышишь живых людей. Строгие критики найдут, может быть, что в ее сочинениях слишком много сентенций, слишком много выставки ума, слишком много метафизики сердца. Чтобы сократить: это не Руссо, однако ж и не Радклиф»4.

Точкой отсчета для критика является психологический роман Руссо; его требования — психологическая и бытовая достоверность, соблюдение этикетных норм, воспитательное значение. Симпатии Макарова явно клонятся к просветительскому роману в сочетании с «чувствительностью», крайности которой он, впрочем, также отвергает. В том же 1803 г. он будет упрекать Шаликова за безудержный субъективный лиризм его «Путешествия в Малороссию».

Макаров положил начало сопоставлениям Радклиф и Жанлис как двух типов романистов; его афористически выраженное предпочтение последней, однако, не осталось без возражений. А. А. Писарев, уже после смерти Макарова написавший разбор его разборов, заметил по этому поводу: «Радклиф если не превышает, то наверное не уступает в красноречии г-же Жанлис»5.

В 1806 г. «Вестник Европы» отдаст преимущество «подземельям» Радклиф перед описываемыми Жанлис, ибо Радклиф умеет «изумлять чудесностию происшествий, умеет возбуждать любопытство»6.

Макаров, однако, настойчиво и целеустремленно защищал принципы традиционного романного повествования. В рецензии на «Полночный колокол» он с обычным для него полемическим темпераментом обозначил неприемлемые для него особенности нового типа романа. «Сплетение чрезвычайных приключений! — без цели, без хорошего плана, без характеров, без картин общежития, без пленительной живописи, без цветов слога: убивства, похищения, страхи, разбои, даже пытки — и более... ничего. Сей роман хуже всех Радклифиных».

Он выписал жеманную «дедикацию» переводчика, подчеркнув искусственные красоты слога, — и упомянул о втором, московском переводе, также приведя цитату. «Читатели могут сами сравнить сии два перевода»7. Писарев потом будет упрекать его за пренебрежение своими рецензентскими обязанностями, которые он переложил на читателя8.

Раздражение Макарова нарастало по мере того, как появлялись новые готические романы на русском языке. «Полночный колокол» оказывался еще не самым худшим. В августе он откликается на «Братоубийцу» Маккензи в переводе Буринского (как мы помним, имя его указано не было). «Из всех подражаний госпоже Радклиф это, кажется, самое неудачное. Думаем, что оно не понравится даже любителям сего рода сочинений. Многие фразы надобно прочесть несколько раз, прежде, нежели поймешь их. Развязка не удовлетворяет любопытству. Запутанная интрига остается темною еще по прочтении всего. Не знаем, автору или господину переводчику так было угодно»9.

Он пренебрежительно отвергает и разбойничий роман, представленный «Разбойниками в подземелье Кутанского замка»10: «Из расстроенной только головы человека больного горячкою можно вылиться такому роману!.. И вся эта чепуха даже не украшена приятностями слога!!»11

Легко заметить, что полемическое острие макаровских критик направлено прежде всего против френетических черт готического романа. Значительно снисходительнее он к сентиментальной готике. В третьем номере своего журнала он разбирает «Детей аббатства» P. M. Рош, роман с отдельными чертами готики — в описаниях замков, бурной природы и т. п., перемежающихся идиллическими сценами 12. Вышедший в оригинале в 1796 г., он уже в следующем году был переведен на французский язык аббатом Андре Морелле, ставившим его на одно из первых мест в современной английской литературе13. «радклифианского» типа, переведенное на русский язык женщинами: ею была Марья Алексеевна Арбузова14«белевская жительница» «г-жа Калашникова» и дочь В. А. Левшина Надежда Васильевна. Первое издание перевода появилось в 1802 г.; второе — в Орле в 1824 г.

«Это один из лучших английских романов женского рукоделья, — замечал Макаров. — В нем читатели найдут занимательные, разнообразные и хорошо связанные приключения, трогательные происшествия, контрасты характеров, картины обществ, прекрасные портреты и смешные карикатуры, несколько сцен истинно театральных, много чувствительности, довольно остроумия — и двух молодых соперников — любезных, милых, разных во всем, и только честаостию, только живою, пылкою страстию ко всему благородному один на другого похожих. — Чего более требовать от такой книги, которая должна служить единственно к удовольствию людей праздных?» Итак, здесь его одобрение также не безусловно; эталон, с которым он сопоставляет рецензируемое сочинение, слишком высок; как и в отзыве о Жанлис, он мог бы сказать: «это не Руссо, однако ж и не Радклиф». Он готов извинить даже недостатки «слога», о котором отзывается сдержанно-снисходительно: «... сей перевод не хуже многих»15.

Может показаться парадоксальным, но единственным произведением, которое Макаров склонен был выделить из числа романов Радклиф как заслуживающее некоторого снисхождения, оказался «Монах» Льюиса. Как и другие русские читатели начала XIX в., критик не знал подлинного автора и доверился указанию на титульном листе русского перевода. Он поспешил откликнуться на выход трех частей, не дожидаясь окончания, и начал свой отзыв общей декларацией.

«Скажем единожды свое мнение о всех Радклифиных романах вообще.

— А еще лучше, когда приятна и полезна вместе.

В рассуждении приятности, мы не думаем, чтобы картины убийств, насилий, пыток и всех злодеяний могли кому-нибудь нравиться.

В рассуждении пользы, романы госпожи Радклиф — не имея никакой цели, не сообщая никакого справедливого понятия о свете, об обществах, об людях, не открывая новой моральной истины, не указывая новой черты на сердце человеческом, — ни с которой стороны не полезны; а вредными быть могут! Они действуют на нервы. Долговременные впечатления ужаса производят иногда печальные следствия: ссылаемся в том на всех врачей. Мы знаем женщин, которые ночи по три не спали, прочитав "Аббатство Сен-Клерское" или "Таинства Удольфские".

На книгах такого рода всегда надлежало бы ставить эпиграф: "Et la mère en defendra la lecture à sa fille" *...»

(* Мать запретит читать это своей дочери (фр.) — цитата из комедии А. Пирона «Метромания». — Ред.)

между «ужасом» эстетическим и физиологическим. Поэтому «Лес, или Сен-Клерское аббатство» и «Монах» для него — явления принципиально однородные. Но далее мысль его делает неожиданный поворот. Попытки французских и русских переводчиков подчеркнуть дидактическую идею романа не прошли мимо его внимания. Может быть, он знал и отзывы французской критики, в частности «Le Spectateur du Nord», — во всяком случае, в 1797—1798 гг. журнал читался внимательно в карамзинском окружении, и следовательно, рецензия на «Монаха» легко могла попасть в поле зрения издателя «Московского Меркурия».

«Все романы госпожи Радклиф, — продолжает он, — естьли смеем так сказать, имеют один характер, одну физиономию. В "Монахе" только видишь нечто отменное — в "Монахе" только сочинительница имела моральную цель; но средства, которые она выбрала для достижения сей цели, довольно странны. Намерение очевидно: госпожа Радклиф хотела показать, что человек не должен превозноситься строгостию своих нравов, и что надежда на Бога есть необходимая подпора всех добродетелей. Истоща уже давно привидения и чудеса, она решилась наконец вывести на сцену самого Дьявола] жаль только того, что этот Дьявол очень любезен. Смотря на картины обольщения, не вспомнишь о трехглавом Цербере и огненных струях Флегетона: скорее рай Магометов представится воображению! — Беда слабому человечеству, естьли наш Искуситель привыкнет являться в виде тех ангелов, которым мы никогда не умели противиться».

Макаров не дочитал роман до конца: как мы сказали, он рецензировал только первые три части; четвертая задержалась с выходом. Первое появление дьявола происходит в 7-й главе третьей части; вызванный заклинаниями Матильды, он предстает Гиларию-Амброзио в виде Люцифера. «Он услышал в воздухе сладкую гармонию» и «узрел явившийся образ чрезвычайной красоты, представляющий осьмнадцатилетнего юношу. Лицо и все черты его были необыкновенного совершенства — он был наг, светлая звезда блистала на челе его, алые крылушки колебались за плечами его, волосы его были под повязкою различных огненных цветов, волнующиеся его локоны развевались вокруг головы его и образовали множество фигур, блистательнее драгоценных камней. Руки и пальцы были усыпаны алмазами; в правой руке он держал серебряную мирту. Розовые облака окружали тело его, и в минуту его явления сладостное благовоние разлилось по всей пещере»16.

Вторично он является в конце романа за душой Амброзио-Гилария, уже «во всей своей гнусности, которая, по низвержении его с неба, была уделом его». «Обожженные члены его имели еще на себе печать грому Всевышнего. Темная смуглость распространялась по всем чертам его; долгие когти вооружали руки и ноги его; глаза его сверкали мрачным огнем, который наполнил бы ужасом сердце самое твердое. К мощным широким плечам его присоединялись два черные крыла; на голове его, вместо волос, живые змеи ворочались и извивались вокруг шеи его с ужасным свистом. В одной руке держал он сверток кожи, а в другой железное перо. Молнии блистали вокруг его. Гром, в повторяемых ударах, казалось, возвещал преставление света»17.

Макаров заканчивал свою рецензию замечаниями о «слоге» романов Радклиф. Об этом отзыве мы уже упоминали; «слоп> перевода Павленкова и Рослякова — единственное, что Макаров был готов одобрить почти безусловно, — «но приятности слога, — оговаривается он, — могут ли оплатить дурное содержание]»18.

«Московском Меркурии» была рецензия на «Дона Коррадо...» Гнедича19. Верный себе, Макаров дает на роман уничтожающий отзыв. Он иронизирует над странными представлениями автора об испанцах: «Автор определяет характер целой нации по характеру лица не исторического, но им самим вымышленного»; само же это лицо не имеет и тени правдоподобия. «Дон Коррадо режет, душит, давит — сам не зная для чего — всех, без разбору возраста и пола, родных и сторонних, врагов и друзей — всех, до кого рука его может достать. От первой страницы до последней сей роман представляет только картины убийств, отравлений, злодеяний — рассказанных с удивительным хладнокровием»20.

Таков, по Макарову, был закономерный итог перенесения «черного» романа на русскую литературную почву.

***

Если Шаликов и Макаров являют собой как бы два полюса восприятия готического романа в среде русских сентименталистов, то творчество В. В. Измайлова — критика и прозаика — занимает срединное положение между этими полюсами.

Владимир Васильевич Измаилов (1773—1830) был третьим крупным деятелем сентиментального направления, обратившимся к проблеме готического романа. Он дал ему общую оценку на страницах своего журнала «Патриот» в 1804 г., по свежим следам выступлений Макарова.

«своей поэтики», — жанру «повестей или сказок». Речь шла не о сказках в современном понимании этого слова, а собственно о новелле; Измайлов употребляет кальку с французского «conte» или английского «tale». Н. И. Мордовченко (не знавший авторства Измайлова, подписавшегося анаграммой «О. О. О.») оценивал его статью как одно из наиболее глубоких критических выступлений карамзинистов, «с удивительной остротой» раскрывших общественно-философскую сущность всего течения и в том числе прозаических опытов Карамзина. «Представить противоречия мнения с природою, человека в борьбе с самим собою, обнаружить тайны сердца, покрытого ныне такою темною завесою; вывесть действие страстей, более разгоряченных в наше время, нежели когда-нибудь; изобразить при случае игру рока и силу предрассудков; наконец, с помощию скрытого нравоучения привесть в согласие рассудок и страсти, натуру и общество — вот важное дело сочинителя сказок; вот в каком смысле и самые сказки могут назваться школою нравов, а сказочники учителями рода человеческого»21.

Авторитетный исследователь истории русской критики имел все основания говорить о высоком теоретическом потенциале статьи Измайлова, — однако он оставил без внимания те легкие и осторожные акценты, которыми Измайлов — и, по нашему мнению, совершенно сознательно — обозначал границу между своим и карамзинским пониманием психологии характера. Точкой отсчета для Измайлова здесь является Флориан, Мармонтель и Жанлис, которая в наибольшей мере приближается к своему образцу, а в одном отношении даже превосходит его, — своей «чистой и полезной» моралью. В этот ряд он включает и «сказки» Карамзина. Лучшее, что написал Карамзин в этом жанре, для него — «Бедная Лиза» и «Юлия» — «превосходнейшая» из других «сказок», собственно и доставившая ее автору имя «русского Мармонтеля»22.

«Юлия» была первой его повестью, переведенной на западноевропейские языки; она открывала февральскую книжку журнала «Le Spectateur du Nord» за 1797 г. и была снабжена весьма лестным для автора предисловием переводчика, где Карамзин и был назван соперником Мармонтеля и Флориана. Сравнение не осталось без возражений: рецензент французского «Журнала иностранной литературы» в 1801 г. находил, что Карамзин много теряет на фоне таких образцов23. Измайлов включился в полемику.

Через десять лет, рецензируя в «Российском музеуме» новое издание сочинений Карамзина, он повторит свои прежние оценки почти буквально: повести Карамзина, скажет он, «доходят до высочайшей степени искусства», их отличает «прелесть рассказа и заманчивость слога»; а «Бедная Лиза», «Наталья, боярская дочь» «и особливо "Юлия" показывают щастливого соперника Мармонтеля...»24.

— такова была особенность его критического почерка и темперамента. Однако он явно предпочитает сентиментальную повесть Карамзина опытам типа «Острова Борнгольма» или «Сиерры-Морены», о которых дипломатично умалчивает. Сентиментальный психологизм на рационалистической основе противопоставляется психологизму преромантическому, утверждающему органические противоречия человеческой психики и исключающему моралистический дидактизм. С этими критериями Измайлов подходит и к готическому роману.

«Славные островитяне, гордящиеся Ричардсонами, Стернами, Гольд-шмитами, не произвели еще ничего в сем роде. В наши дни англичанка, одаренная неоспоримым талантом, превосходным умом, всем нужным для того, чтобы представлять в приятных картинах разнообразные оттенки сердца и любопытные сцены общежития, посвятила перо свое ужаснейшим вымыслам, какие может только изобретать не сердце чувствительной женщины, но воображение разгоряченнейшего фанатика. Может быть, пасмурное небо Англии способствовало мрачным вдохновениям девицы Радклиф; но под тем же туманным небом родился чувствительный Стерн, и мы можем надеяться, что английские музы, испугав нас на минуту дикими ужасами Радклифина воображения, пленят скоро приятными картинами во вкусе Мармонтеля»25.

Все это довольно близко позиции Макарова. Подобно своему предшественнику, Измайлов не приемлет френетических черт готики, но не отвергает сентиментальных; как и Макаров, в подходе к явлениям морального мира он рационалист.

Но он не обладает эстетической самостоятельностью Макарова и определенностью его критических суждений. Его позиция — не отрицание и утверждение, но предпочтение. В 1813 г. он помещает в «Вестнике Европы» критический диалог «Автор и книгопродавец», где книгопродавец убеждает честолюбивого провинциала, жаждущего авторской славы, что он не сможет придумать ничего нового. В романах «самые тени были вызываемы и мертвецы подняты из гроба». «В самом деле, найдите мне подземелье, которое не уподоблялось бы Радклифину и перещеголяло бы замок Удольфский?» «Задумаете ли основать вашу завязку на таинственности! Но от хижины до палат все в романах таинственное. Нельзя быть новым и в описании мест и предметов: башни на запад, восток, север и проч. выстроены с давнего времени; потаенные лестницы, зубцы каменных стен все известно»26. Остается писать о политике и морали — но и это не обещает непременного успеха. Здесь нет безусловного осуждения образцов, как у Макарова, — ирония Измайлова касается скорее подражателей, причем не только Радклиф, но и «чувствительных» писателей. Поэтому и собственное творчество Измайлова оказывается не защищенным от проникновения элементов сентиментальной готики, вплоть до «башен» и «таинственности».

«Сельских прогулок» Шарлотты Смит, уже упоминавшейся нами ближайшей предшественницы Анны Радклиф.

... Извозчик везет г-жу Видингтон и ее дочь Элизу ночью через лес. Их останавливает каменная стена, при виде которой «извозчик <...> казался поражен ужасом». «Он объявил, что сбился с пути <...> и что не должно было ни под каким видом подходить к зданию. Мать и дочь желали знать тому причину. Он отвечал, что в сем здании живут духи и мертвецы». Ночное время и непогода заставляют, однако, путников искать здесь убежища; их встречает «человек с фонарем в одной руке и с обнаженною шпагою в другой, одетый черным плащом; голова накрыта была черным воротником; лицо было сухощавое, бледное и длинное; впалые глаза сверкали под густыми бровями. Он окинул глазами путешественниц при свете фонаря, не говоря ни слова и, по-видимому, не трогаясь нимало их положением. Наконец, голосом грозным сказал, что он закаялся впускать в дом свой чужих людей...»27.

В этом типичном «замке с привидениями» скрипят двери, за окнами воет ветер, и юной Элизе ежеминутно кажется, что выходят призраки. Все оканчивается к общей радости и благополучию: «замок» принадлежит скупому домовладельцу; племянник же его г-н Весткомб оказывается любезным молодым человеком, получающим в результате знакомства сердце и руку Элизы.

«Сельские прогулки» принадлежали к числу поздних книг писательницы, в которых Шарлотта Смит уже испытывала воздействие классических образцов готического романа — прежде всего романов своей литературной ученицы Анны Радклиф. Итак, не прямо, но косвенно гонитель «диких вымыслов» Радклиф все же отдал им дань, хотя, верный себе, избрал их смягченный и едва ли не травестированный вариант. Как и другие сентименталисты его поколения, вне зависимости от того, принимали они или отрицали готический роман в целом, Измайлов заимствовал из него ситуации и черты литературной техники. Его перевод из Монтолье «Четыре башенные терема» воспроизводит типичную схему готического (и немецкого рыцарского) романа с тираном-мужем, заточающим жену и младенцев-дочерей в угловые башни замка. Согласно сюжетному канону, страдающей героине устраиваются ложные похороны. Вся эта схема под пером Монтолье полностью утрачивает, однако, готическую окраску: нет ни ореола сверхъестественного вокруг замка, ни техники тайны; самые страдания матери носят какой-то бутафорский характер. Все повествование разрешается идиллическим концом. Автор повести, как сообщает переводчик, — писательница, «известная по французскому переводу многих немецких сказок и романов Августа Лафонтена» и ныне печатающая «свои собственные повести в одном парижском журнале»28.

Изабель Полье де Боттен, во втором браке баронесса Монтолье (Montolieu, 1751—1832), была швейцарская аристократка, писавшая по-французски. Известность ей принес ее первый роман «Каролина Лихт-фильд» (1781). Г-жа Жанлис, путешествуя по Швейцарии, встретилась с ней и одобрила ее литературные опыты. За пятьдесят лет своей писательской деятельности Монтолье опубликовала огромное число повестей и романов, занимающих более ста томов; львиная доля их принадлежала переводам-переделкам с английского и немецкого. По убеждению современников и последующей критики, Монтолье переделывала, ибо в недостаточной мере владела обоими языками; впрочем, и французский стиль ее находили далеким от совершенства, и она должна была обращаться к услугам опытных редакторов. На всех ее сочинениях лежала печать сентиментального эпигонства. Среди переводимых ею немецких авторов излюбленным был Август Лафонтен; впрочем, она переводила и «Духовидца» Шиллера, дописав к нему собственное продолжение (1811), и «Ундину» Ламотт-Фуке (1818). В России Монтолье быта популярна у литераторов и читателей, воспитанных на сентименталистской прозе и зачитывавшихся романами Жанлис: и «Каролина Лихтфильд», и последующие ее романы — «Хижина на Альпийских высотах», «Замок Кур-виль» и другие — переводились еще в 1820—1830-е годы. Высказывалось предположение, что некоторые сюжетные ситуации ее повести «Урок любви», печатавшейся в 1820 г. в «Вестнике Европы» (№ 9—11), отразились в пушкинской «Барышне-крестьянке»29«Повестях Белкина» Пушкин принципиально пользовался традиционными сюжетными схемами, и повесть Монтолье могла послужить ему одной из многих отправных точек. Она являлась своеобразным резервуаром сюжетных мотивов, очень слабо индивидуализированных и принадлежавших сентиментальной повести, авантюрной новелле и даже комедии.

Измайлов выбрал повесть с обычной для Монтолье сентиментальной окраской, но впитавшую мотивы, блуждавшие по немецким рыцарским романам, усвоенные и готической традицией. В моралистическом и идиллическом контексте целого они утрачивали свою первоначальную функцию, приобретая новую или вырождаясь в чистую форму.

Нечто подобное происходит и в собственных повестях Измайлова. Он готов восприять технику «таинственного», исключив «ужасное». Так построена его повесть «Невидимка, или Таинственная женщина»30, где тайна — довольно искусственное средство создать и мотивировать чисто психологическую коллизию.

Все эти процессы усвоения и отторжения, переосмысления и критической оценки готического романа сентиментальной литературой образовали то эстетическое поле, в котором родилось одно из наиболее значительных произведений русской прозы этого периода — «Марьина роща» В. А. Жуковского.

1 О позиции Макарова в спорах о языке см.: Левин В. Д. Очерк стилистики русского литературного языка конца XVHI — начала XIX в.: (Лексика). М., 1964. С. 115—138; Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Споры о языке в начале XIX в. как факт русской культуры // Учен. зап. Тарт. ун-та. Тарту, 1975. Вып. 358. С. 181 и след.; биографию Макарова см.: Уварова СВ. Макаров П. И. // Рус. писатели 1800-1917: Биогр. словарь. М., 1994. Т. 3. С. 473-474.

2 Макаров П. И. Россиянин в Лондоне, или Письма к друзьям моим // Московский Меркурий. 1803. № 1. С. 36; ср.: Ландшафт моих воображений: М., 1990. С. 506.

Ч. 1—3.

4 Московский Меркурий. 1803. № 1. С. 59—61.

"—", о принадлежности подписи А. А. Писареву см. примеч. Л. Г. Фризмана в изд.: Литературная критика 1800—1810-х гг. М., 1980. С. 299.

6 О новом романе г-жи Жанлис «Альфонсина, или Матерняя любовь»//Вест-ник Европы. 1806. Ч. 27. № 10. С. 120.

7 Московский Меркурий. 1803. № 2. С. 158, 162.

8 Северный вестник. 1804. № 9. С. 299.

9 Московский Меркурий. 1803. № 8. С. 127—128.

книгам... Ч. 1—4. СПб., 1828. № 8491; Сопиков. Ч. 4. № 9398).

11 Московский Меркурий. 1803. № 2. С. 144.

12 Ср.: Foster. Р. 270-271.

13 Roche R. M. The Children of the Abbey: a Tale by R. M. Roche. 4 vol. London: W. Lane: Minerva Press, 1796; Les enfants de TAbbaye: par Mme R. M. Roche / Trad, de I'anglais par A. Morellet. 3 t. Paris: Maradan, An VI (1797).

14 Pom M. P. Дети аббатства: Англ. роман: Соч. Марии Рош / Пер. с фр. М[ария] Арбузова]. В 6 ч. М.: В унив. тип., 1802—1803. (См.: Сопиков. Ч. 2. № 3563).

—212.

16 Льюис М. Г. Монах, или Пагубные следствия пылких страстей. СПб., 1802— 1803. Ч. 3. С. 97.

17 Там же. Ч. 4. С. 228-229.

18 Московский Меркурий. 1803. № 3. С. 218—220.

19 Гнедич Н. И. Дон Коррадо де Геррера, или Дух мщения и варварства гиш-панцев: Российское соч. М., 1803. Ч. 1—2.

—55. Ср.: Алексеев МЛ. Русская культура и романский мир. Л., 1985. С. 93.

21 О. О. О. [Измайлов В. В.] Взгляд на повести, или сказки // Патриот. 1804. Т. 2. Отд. 2. С. 213. Ср.: Мордовченко Н. И. Русская критика первой четверти XIX века. М.; Л., 1959. С. 110—112. См. также: Кочеткова Н. Д. Литература русского сентиментализма. СПб., 1994. С. 145. (Здесь раскрыто авторство статьи.)

- Патриот. 1804. Т. 2. Отд. 2. С. 207-20S.

23 Быкова ТА. Переводы произведений Карамзина на иностранные языки и отклики на них в иностранной литературе // XVIII век. Сб. 8. Л.: Наука, 1969. С. 326—328; 332. ср.: Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Л.. 19S4. С. 676—678 (коммент. Ю. М. Лотмана).

26 В. Щзмайлов]. Автор и книгопродавец // Вестник Европы. 1813. Ч. 68. №5/6. С. 11-12.

27 Случай, каких немного: (Повесть, или Быль из The Rurals WalKs): Соч. англичанки Шмит) // Измайлов В. В. Переводы в прозе. Ч. 1—6. М., 1819—1820. Ч. 5. С. 85-86, 87-88.

28 Российский музеум. 1815. № 3. С. 304—345.

29 См.: Сперанский М. Н. «Барышня-крестьянка» Пушкина и «Урок любви» г-жи Монтолье: (Библиогр. справка) // Сб. Харьковского историко-филол. о-ва. Т. 19: Памяти проф. Е. К. Редина. Харьков, 1913. С. 125—133. Биогр. справку о Монтолье см., напр.: Nouvelle biographie generale... / Publiee par Mm. Firmin Didot freres, sous la direction de M. le D-r Hoefer. Paris, 1861. T. 36. P. 371; краткую библиографию сочинений и переводов — Querard. Т. 6. Р. 269—270.

—115.