Приглашаем посетить сайт

Великовский. Поэты французских революций 1789 - 1848 гг.
Андре Шенье и революция.

АНДРЕ ШЕНЬЕ и РЕВОЛЮЦИЯ

Легенда о белоснежном юном лебеде, чья последняя песнь была грубо оборвана топором якобинской гильотины, вот уже почти полтора столетия кочует из одной книги об Андре Шенье в другую. Литераторы и историки, которым до сих пор внушает грозный трепет призрак 1794 года, постарались разукрасить ее всеми цветами мелодраматической риторики: здесь и сетования на иронию судьбы, допустившей, чтобы безвинный мечтатель взошел на эшафот за день до падения своих судей, и проклятия завистливому Каину Мари-Жозефу Шенье, заседавшему в якобинском Конвенте в дни, когда его родной брат томился в застенке, и намеки на личную месть злопамятного Робеспьера, и, наконец, глубокомысленные изречения по поводу ненасытного Молоха революций, требующего в жертву служителей храма муз... Но от частого повторения все эти «истины» изрядной давности ни на шаг не приблизились к истине исторической. Вместо того чтобы прояснить жизненную и творческую драму одного из самых одаренных французских лириков, они лишь затуманивают и извращают ее под­линный смысл.

Якобинский трибунал, вынося Андре Шенье смертный приговор, посылал на казнь вовсе не далекого от земных забот певца нежности и зеленых дубрав. Шенье — создатель любовных элегий и буколик в древнегреческом духе — при жизни оставался известен разве что узкому кружку близких друзей. Рукописи его, пролежав четверть века в семейных архивах, увидели свет впервые в 1819 г.; сам же он опубликовал всего два стихотворения, причем оба — острые отклики на злобу дня. Зато Шенье — журнальный памфлетист был слишком хорошо известен современникам саркастической язвительностью своих нападок на республиканские клубы и их вождей, озлобленным презрением к революционному плебейству, которое он высокомерно именовал «сбродом бездельников», умением точно, откровенно формулировать программу и тактику либеральных кругов, уже через год после начала революции жаждавших положить конец «смуте» полюбовной сделкой с аристократией и королевским двором. Именно этого Шенье — «врага народа... замышлявшего ниспровергнуть республиканское правительство и восстановить королевство во Франции», как гласило обвинительное заключение, — 7 термидора II года Республики разбитая телега доставила из тюрьмы Консьержери к месту публичной казни.

Андре Шенье не был врагом революции ни накануне ее, ни в дни самых первых ее побед. Он им стал. И на этот путь его толкнула вовсе не пресловутая непрактичность художника, беззаветно преданного чуждой злободневным страстям грезе, как представляли дело иные его биографы. Напротив, он сам, не колеблясь, перевел мечту, взращенную на ниве искусства, на скупой язык политических лозунгов. Но тогда-то и обнаружилась ее половинчатость, робость по сравнению с дерзанием революционного народа.

«Кто делает революцию наполовину, лишь сам роет себе могилу». Эти слова якобинца Сен-Жюста, сказанные незадолго до суда над Шенье, словно прямо имеют в виду трагическую логику биографии поэта. Роковым его заблужде­нием было желание обрубить лишь некоторые омертвевшие сучья с гнилого дерева абсолютистской Франции, тогда как ураган истории корчевал его с корнем. Заметив, что оно резко накренилось, он вознамерился было выпрямить его наперекор буре, надорвался и погиб вместе с тяжело рухнувшим стволом.

Родившись в Константинополе в 1762 г., за три года до переезда семьи во Францию, Андре Шенье провел детство в деревенской глуши у дальних родственников отца. В одиннадцать лет родители определили его в аристократи­ческий Наваррский коллеж, где давались весьма солидные по тем временам познания в области философии, естествознания, античной истории и культуры. В кружке близких Шенье учеников, тесно и на долгие годы сдружившихся еще на школьной скамье, царил культ искусств и наук. Оригинальные тексты греческих и латинских авторов и труды новых европейских мыслителей, исследования по истории цивилизации и издания французских классиков, трактаты о происхождении государства и теоретические руководства по поэтике рано сделались настольными книгами юных энтузиастов знания. Однако дух предреволюционного XVIII в. коснулся их пытливых умов лишь одной, просве­тительской, стороной своей: дети знати либо крупных поставщиков и высших судейских чиновников, они оставались вольнодумцами книжными. Исполненные презрения к прогнившей дворянско-клерикальнои верхушке страны, они неохотно и лишь по традиции занимали военные и административные должности, а свое истинное призвание искали в литературных трудах и жизни вдали от всякой придворной и деловой суеты.

 

«Едва распростившись с детством и открыв глаза на окружающее, — записал в одном из черновиков молодой Шенье, — я обнаружил, что деньги и интриги — чуть ли не единственный путь чего бы то ни было добиться: с тех пор я твердо решил, как бы ни сложились для меня обстоятельства, всегда держаться поодаль от любых дел, жить с друзьями в уединении и полной независимости». Со временем поэт пересмотрит это жизненное кредо. Но пока он мучительно тяготится службой в армии, правда, весьма непродолжительной, позже — местом личного секретаря у французского посла в Лондоне. Вполне доволен своей судьбой он лишь тогда, когда может беспрепятственно посещать дома, где собирается цвет тогдашнего литературно-артистического Парижа, подолгу гостить в усадьбах своих друзей, а главное — располагать досугом для занятий поэзией. Легкие любовные приключения сменяются порывами всепоглощающей страсти, отзвуки которой придают столь необычную для лирики XVIII в. трепетную искренность его элегиям, посвященным возлюбленной под вымышленным именем Камиллы. Несмотря на крайнюю стесненность в средствах, А. Шенье предпринимает путешествие в Швейцарию, через год — в Италию; совершить же паломничество в Грецию, почитавшуюся им колыбелью искусств и землей предков, ему так и не довелось.

Писать стихи А. Шенье начал в шестнадцать лет. Сперва это были простые переложения отрывков из Гомера, Сапфо, Вергилия, римских элегиков. Вскоре в глазах юноши «служение гордым и независимым музам» приобретает значение высшего долга перед самим собой и людьми. В эпоху, когда «раболепствующие литераторы... напуганные угрозами или привлеченные наградами, продают свое перо и ум неправедным властителям», он мечтает о поэзии, свободной от опеки знатных покровителей, одновременно наивно-непосредственной, как гомеровский эпос, и стоящей на уровне новейших научных открытий, проникнутой языческой радостью бытия и не чуждой освободительных идеалов Просвещения.

Современный мир, по мысли Шенье, враждебен такой поэзии, ибо в нем человеческая личность искалечена сословными предрассудками, далекими от естественности обычаями, нелепыми государственными институтами. Они поро­дили на одном полюсе расслабляющую праздность, на другом — отупляющий подневольный труд:


Двойного зла закон все смертные сыны.
Одни — цари, жрецы корысти и насилья, —
Над миром властвуют в бесстыдстве изобилья.
Другие, стыд забыв, презренные рабы,

Во прахе ползая пред гордыми дворцами,
Чей блеск безжалостный воздвигнут их трудами,
Чей мрамор их рукой из горных вырван недр,
И пот на их челе не осушает ветр.17

От столь безутешного зрелища бед цивилизации взор поклонника красоты обращается к счастливой поре детства человечества, когда в жизни еще не оторвавшихся от природы людей царило согласие гражданского долга и личных потребностей, мысли и дела, духа и плоти. Именно такой землей обетованной рисовалась его воображению древняя Аттика. В своих буколиках, тонко стилизованных под гомеровский миф, он воспел блаженный край, где труд и богатство не знают распри («Нищий»), где страсть не замутнена расчетом («Больной юноша»), где искусство — не роскошь изнеженных бездельников, а достояние простых пастухов и горожан («Слепец»). Воскрешенные Шенье картины древней Греции далеки от сухой археологической реставрации, согреты надеждой снова пробудить в людях мечту о личностях бескорыстных, раскованных, черпающих нравственную силу в неискаженных связях с обществом и природой. Мечта эта, вполне созвучная настроениям эпохи, чреватой крушением старого миропорядка, была, однако, заключена в оболочку полулегенды, в своей идеальной утопичности, не имевшей прямых точек соприкосновения с французской жизнью, и потому оставалась лишь сказочным золотым сном, не призывом к действию.18

 

«золотого века» до поры до времени предохраняют его поэзию от проникновения в нее всего исторически преходящего. На насущные идеологические запросы дня он откликается философской буколикой «Свобода», где ключевые для французского Просвещения идеи изложены в разговоре греческих пастухов — вольного козопаса и раба, стерегущего хозяйских овец. В сущности, этот пастушеский диалог восходит к традиции рассуждений-бесед, столь распространенных в просветительской литературе. Его цель — иллюстрация мысли, высказанной незадолго до того Ж. -Ж. Руссо: кабальная зависимость заставляет труженика ненавидеть свое дело. Но сценка, развернутая в буколике, достаточно далека от простого столкновений несхожих точек зрения; из разговора случайных собеседников вырастают две разные жизненные судьбы. Душа пастуха, заботливо пасущего собственное стадо, ничем не омрачена, между ним и миром царит полное согласие. И оттого он жизнерадостен, добр, дружелюбен, оттого труд ему не в тягость. Зато угрюм и желчен его подневольный собрат, вынужденный целыми днями гонять чужих овец. Он не ведает любви, презирает ласку, глух к щебету птиц и наигрышам свирели, жесток со своим безответным спутником — сторожевым псом, на котором вымещает обиды. От жизненных невзгод сердце его очерствело. Добродетель, отчизна — для него пустые слова, боги — злобные тираны, труд — проклятье. И сама кормилица-земля, щедро приносящая свободному дары своих нив, ручьев и рощ, в его глазах — суровая мачеха. Утрата свободы привела к омертвению человеческой личности.

Неподдельная забота о счастье каждого человека, которой пронизан у Шенье теоретический спор о преимуществах свободы над рабством, позволяла ему, оставаясь на почве рационалистической культуры Просвещения, в значительной мере преодолеть отвлеченный дидактизм, господствовавший в философской поэзии XVIII столетия. Конечно, пастухи из «Свободы» — скорее облаченные в античные одеяния носители общечеловеческих идей, чем обитатели древней Аттики. Но если их историческая достоверность сомнительна, то достоверность портретно-психологическая налицо. Поэт проявил недоступное ни одному из стихотворцев его времени версификаторское и пластическое мастерство, чтобы наполнить условную сцену плотью и кровью. С первой реплики возникают две резко контрастные фигуры: один из собеседников — с черной шевелюрой, падающей на глаза беспорядочными прядями, другой — светловолосый, с открытым лбом и нежным взором. Каждый предстает в обрамлении скупо, но четко очерченного пейзажа, как бы перекликающегося с его обликом.

Овечий пастух спустился с проклятых богами горных круч, где «в ложе каменистом черный поток катит мутную волну»19 своей свежести и щедром великолепии: блестящими нитями протянулись солнечные лучи, персиковые деревца украсились пурпурными цветами, предвещая сочные плоды, каплей меда повис на ветке зреющий абрикос с прозрачно-золотистой кожицей, за нежно-зеленым лугом встает желтый лес колосьев, ждущих косца. Так любовно увидеть мир может только труженик, которому земля сторицей воздает за его заботы.

Немногим больше двух лет отделяет время написания «Свободы» (март 1787 г.) от штурма Бастилии. Заканчивалась эпоха Просвещения — философский пролог к революции.

Следовавшему за ним первому акту исторической трагедии предстояло разыграться за пределами кабинетов мыслителей, на улице, в политическом собрании. От скептической переоценки духовных ценностей и проповеди вольнодумства искусство переходило к героическому призыву, воинствующему обличению. Уже живописец Давид пробуждал в зрителях мужественную волю «Клятвой Горациев», где старик отец благословлял троих сыновей победить или погибнуть в бою за родину; уже Париж рукоплескал «Женитьбе Фигаро» Бомарше — этому бунту на сцене против сословного произвола. Рядом с суровыми воинами Горациями и энергичным плебеем Фигаро буколические пастухи Шенье, при всей животрепещущей остроте их беседы, выглядят фигурами страдательными. Они еще всецело принадлежат к литературе той поры, когда гражданская активность начиналась и кончалась критическим умозрением. Сетования овечьего пастуха, как и соболезнования участливого козопаса, — горькое признание губительности рабства, но и вымышленные собеседники, и их создатель способны лишь на платонические вздохи о желательности его искоренения.

Созерцательность мировоззрения Шенье порождает в его лирике, наряду с мучительным раздумьем о язвах века, тягу к уходу в хрупкую иллюзию, взлелеянную оскорбленной, но не готовой к действенному отпору душой. С «Гимном Справедливости», созданным вслед за «Свободой», французская жизнь впервые получает прямой доступ в его поэзию, заметно меняя саму художественную ткань. Повествовательная неторопливость буколики отступает перед лирической публицистичностью, скульптурно-пластичный штрих вытесняется резко оценочным слогом. «Гимн Справедливости» — славословие Франции и одновременно проклятие ее надменным повелителям, которые «пьют средь мертвецов и поют среди могил».

Начало его — патриотическая ода благословенному краю, не знающему ни ледяных северных ветров, ни палящего зноя пустынь. Вереницей возникают в воображении поэта щедрые дары полей и богатства недр, приносимые каждой провинцией в общую сокровищницу страны, ее реки — то буйно-стремителыные, как Гаронна, то медлительно-важные, как Сена; ее альпийские луга, тучные пастбища, плодородные равнины, виноградники, горные отроги. Здесь издавна поселился народ, искусный в бранном деле, торговле, землепашестве, мягкий и гостеприимный, стойкий в невзгодах, знающий цену шутке. Он был бы счастлив, когда б не гнет неправедных законов, вековечной тяжестью легший на плечи крестьян. Запустение стало уделом родины поэта, закованной в цепи рабства:


Их бледная нужда, их горькие печали.
Тебя я видел там, о, труженик больной,
Как, мытаря кляня за нрав его крутой,
Ты лил у ног господ потоки слез голодных,

Отчаявшийся жить, боясь от нищеты
Детишек наплодить несчастных, как и ты.
Прижаты города солдатскою пятою,
Деревни — податью и барщиною злою;
— дитя земли, и гладь морской воды —
Источник бедствия, насилья и нужды;
Там двадцать подлецов под принцевой защитой
Терзают горький край, край богом позабытый.

В порыве горя и возмущения Шенье зовет «святое равенство» снизойти на простертую в муке Францию и разбить ее оковы. Но «заветные имена свободы и справедливости» он повторяет не затем, чтоб набатным словом разбудить покорный народ, а затем, чтоб с ними на устах бежать в край сладостного покоя и забвения:

Нет, этих рабских стран отныне я не житель!
Уйду, уйду я вдаль искать себе обитель!..
... Где без насильников, рукой животворящей

Где сердце, отдохнув в тени страны чужой,
Не встретит в мире бед, непобедимых мной,
И где мой взор, далек от нищеты народной,
На братьях не найдет следов слезы бесплодной...

«Гимне Справедливости», зримо вырисовывается в отрывках его элегий, напоенных языческим пантеизмом и задумчивой светлой грустью. Честная бедность, мирные утехи в кругу друзей, скромные радости любви и печаль разлук — этот «несуетный» жизненный идеал в канун назревшего общественного взрыва был столь же утопичен, сколь и узок. Перенесенный из далекой античности в повседневность, он пленял трепетным обещанием счастья, но и многое утрачивал из того пафоса раскованной человечности, которым дышали буколики.20 Разрыв между осознанием исторических корней зла и наивными внеисторическими надеждами на его преодоление, между резкостью отрицания и попытками искать выход на окольных тропах частного независимого бытия оставался непреодолимым для Андре Шенье перед 1789 годом. Сохранился он и в годы революции, хотя идеал поэта, словно проявленный в общественных битвах 1789—1794 гг., отчетливо проступил уже не в мистифицированно-утопических, а в резких политических контурах.

Известия о брожении в Париже в связи с созывом в мае 1789 г. Генеральных штатов застали Андре Шенье в Лондоне, где он смертельно тосковал подле «черного очага», без «единого друга, чей голос мог бы ободрить». Вос­пользовавшись отпуском, он приехал на родину в июне и пробыл здесь до осени и заем, после зимы, проведенной в Англии, перебрался в Париж совсем. С томительной службой покончено, как покончено с былым кабинетным затворничеством. Отчужденность от политической жизни сменяется желанием «содействовать общему благу патриотическим вкладом своих идей и суждений».

К концу лета 1790 г., когда Шенье вполне вошел в курс событий и борьбы партий, пора великодушного братания в рядах «третьего сословия» уже отходила в прошлое. В лагере противников «старого режима» назревал раскол: одним казалось, что цели революции достигнуты, «хаосу» пора положить конец и речь должна вестись лишь о законодательном закреплении уступок, ранее вырванных у двора; другие ратовали за углубление преобразований. Первые всецело уповали на мудрость либеральных законодателей, вторые стремились опереться на народные низы. Шенье, не задумываясь, встал на сторону умеренных. В своем первом публичном выступлении, памфлете «Предупреждение французскому народу о его истинных врагах», он усматривал угрозу революции не в замыслах монархистов, а в «кознях демагогов», подстрекающих «низший класс простонародья, который, ничего не зная, ничего не имея, ничем не интересуясь, умеет лишь продаваться тем, кто захочет платить». Шенье настаивает на исключительно «законных» путях общественного действия, ибо любые иные ведут лишь к «анархии».

Уже в этих публицистических высказываниях заключено зерно оды А. Шенье «Клятва в зале для игры в мяч». Ода посвящена одной из первых дат в памятном календаре революции. 20 июня 1789 г. депутаты от третьего сословия, вызвавшие недовольство короля своей несговорчивостью, явившись утром к зданию, где происходили заседания Национального собрания, нашли двери запертыми. После недолгих поисков подходящего зала они заняли просторное помещение, предназначенное для игры в мяч, и поклялись продолжать заседания до тех пор, пока не будет выработана конституция. Вскоре к ним присоединились колеблющиеся представители дворянства и духовенства; двору пришлось пойти на уступки.

— гордый вызов произволу, торжественные заверения, речи, сопровождаемые бурным одобрением присутствующих, толпа зрителей, сгрудившихся у дверей и повисших на окнах. Именно так мыслил он себе идеальный ход преобразований: простые французы, благодарные и заинтересованные свидетели, получают свободу в дар от своих избранников. В дни, когда все громче раздавались призывы к народу взять государственные дела в собственные руки, А. Шенье казалось крайне своевременным напомнить о победе, достигнутой без кровопролитий, с помощью слова и стойкости «вождей нации».

Выпущенная отдельной брошюрой в начале 1791 г. «Клятва в зале для игры в мяч» открывается посвящением другу поэта, художнику Давиду, которому в годовщину заседания в зале для игры в мяч была доверена честь запечатлеть знаменательное событие на полотне. Вслед за приглашением «юной и благородной музе Поэзии» вновь облачиться в расшитый золотом наряд, ибо канули в прошлое времена, когда «немел ее язык в палатах королей», а ныне свобода «ждет от нее пособничеств чудесных», идут две традиционные части одического славословия — описательная и наставительная.

Весь обязательный арсенал дифирамбического красноречия привлечен для повествования о памятном дне и последующих событиях вплоть до падения Бастилии. Голос одописца срывается от перенапряжения, огромные строфы в девятнадцать строк сконструированы по самым усложненным правилам ученой поэтики, слова подобраны сплошь из «высокого штиля», гиперболы доведены до чрезмерности, теснят друг друга мифологические уподобления, риторика обращений в патетических местах подчеркнута переносами стиха в следующую строку, иногда даже в новую строфу. В отличие от изящной естественности буколик и особенно элегий здесь в каждом повороте образа заметны кропотливый труд и прилежное подражательство. Перифраза торжествует в слоге, возводя даже такие не нуждающиеся в украшении события, как штурм Бастилии, на ходули витийства:

Смотри! Народ восстал! Народ приемлет власть.
Все им побеждено. И бронзовую пасть


И чрево серное, где гром гремит согласно,
Напрасно нам грозят, — слабея ежечасно,
Ты скоро запылаешь вдруг

В крушеньи мерзостей твоих.
И ад Бастилии не страшен:
Всем бурям брошенный, растерзан он и тих.
Развейся, склеп гнилой, лети, как пепл могильный,

Горда, прекрасна и всесильна
Встает.

Пер. Л. Остроумова

Восхищение поэта разрушителями королевской тюрьмы вполне искренне. Но на этой демонстрации народного могущества, по его убеждению, миссия простолюдинов окончена — созидать способны лишь дальновидные «зодчие страны» из законодательного собрания. Отныне плебеям надлежит смирять свои буйные силы и пуще всего остерегаться коварных златоустов, нашептывающих им, будто их тираноборческий кинжал отмечен священной печатью закона. Нет, свобода бережет устойчивость весов», факел истины она вложила в руки просвещенных законодателей, которым дано укротить необузданные порывы королей и одновременно — «сдержать в берегах грозовое море» опьяненного собственной силой народа:

— не дать ему освирепело
В порыве темном зверских сип
Пятнать свое и ваше дело.
Не опускайте впредь вы мудрости удил,
Дабы законность мог он защитить со славой

Свое поруганное право.

 

 

Эти увещевания вполне отвечали духу той умеренности, к которой на втором году революции взывала либеральная буржуазия. Перед угрозой посягательств на священное в ее глазах право собственности она жаждала во что бы то ни стало ввести разлив в русло скромного реформизма, используя для этого показную фразеологию весьма куцей конституции, а втайне — сговор с двором. «Клятва в зале для игры в мяч» была восхвалением свободы урезанной, опирающейся лишь на юридическую абстракцию права и чисто формальное равенство граждан перед законом. Так волшебный замок благоденствия, возведенный из облагороженных седой древностью камней Эллады, будучи перенесен на трезвую почву текущей политики, оказывался весьма прозаической конституционной монархией, где к власти наряду с былыми правителями допущена кучка просвещенных буржуа. Подобный идеал в ту пору мог быть опоэтизирован лишь с помощью рассудочного витийства «высокой» оды.

«Монитёр», а зимой—летом 1792 г. как постоянный сотрудник либерально-монархического «Журналь де Пари» он вел ожесточенную полемическую войну.21

Шенье-публицисту нельзя отказать в последовательности, обнаженной классовой заостренности мысли. Он претендует быть рупором «великой нации», под которой подразумевает «трудолюбивый и благоразумный класс торговцев, коммерсантов, землевладельцев» — словом, собственников. Что касается неимущих, то едва ли не самые саркастические строки публицистики Шенье обращены против политических организаций трудового плебейства — якобинских клубов и патриотических обществ. Стремление соратников Робеспьера и Марата превратить верхушечную революцию, какой она была до сих пор, в революцию глубинную, народную объявляется им попыткой ввергнуть страну в бездну хаоса и грабежей. Уничтожение якобинцев, заявляет он, «единственное лекарство от недугов Франции... День их смерти станет днем праздника и всеобщего облегчения. Они повсюду кричат, что родина в опасности; к несчастью, это очень верно, и так будет до тех пор, пока они существуют».

ссору. В сущности, речь шла о дальнейшей судьбе революции. Мари-Жозеф упрекал брата в том, что он руководствуется не разумом, а ненавистью, исключая из нации «всех, кто беден или просто не является собственником». Именно благом этих наиболее нуждающихся и наиболее полезных членов общества и озабочены якобинцы. Стремясь к республике, они хотят сделать так, чтобы плоды свободы стали доступными всем, а не только узкой прослойке имущих, пользовавшихся избирательными правами по конституции 1791 г.

Спор братьев Шенье в конце концов был разрешен историей. 10 августа 1792 г. Мари-Жозеф вошел в состав повстанческого комитета, руководившего свержением короля. Андре же был окончательно отброшен в стан контрре­волюции и под вымышленным именем скрылся из Парижа. Пути братьев резко разошлись, как бы символизируя раскол среди поэтов, еще недавно дружно приветствовавших зарю революции.

«подозрительный», по сути уже не принадлежит революционной поэзии. В одах «Версаль», «Юная пленница», в оде убийце Марата Шарлотте Корде и особенно в тюремных «Ямбах» снова возникает излюбленная ранним Шенье коллизия: перед лицом общественных неурядиц — чистая страдающая человечность и первозданная прелесть вечно животворящей природы. Но теперь светлые лики поруганной, мученически прекрасной человечности чудятся поэту в приметах той самой уходящей Франции, уродства которой некогда терзали сострадательную душу создателя «Гимна Справедливости». Бродя по аллеям королевского парка в Версале, задумчивый путник с тоской вспоминает о былом великолепии, тени которого словно притаились меж зарослей неухоженных кустарников, под сводами древних вязов. Круг замкнулся: Шенье забил отбой, едва события, обогнав пьянившие его воображение проекты скромных перемен, сделали суровой явью полное крушение старого общества. Перестав идти в ногу с революцией, поэт должен был неизбежно отступить назад.

Путь вперед, к поэзии гражданского подвига как высшего проявления раскрепощенной человечности, был открыт только тем, кто не сбился с шага на полдороге, кто, как Мари-Жозеф Шенье или как наставник юности Андре — Лебрен, остался верен революционной Франции в дни самых трагических испытаний.