Приглашаем посетить сайт

Вульф Л. Изобретая Восточную Европу
"Самое горячее воображение"

"САМОЕ ГОРЯЧЕЕ ВООБРАЖЕНИЕ"

Год спустя по маршруту д'Отрива проследовала леди Элизабет Крэйвен. Отправляясь из Константинополя, она отвергла дорогу через Белград, якобы кишащую разбойниками: "Я ознакомилась с картами и с мнениями наиболее сведущих здешних путешественников, и меня уверили, что я могу легко и быстро проехать через Болгарию, Валахию и Трансильванию до Вены". Затем, однако, она получила новые предостережения о "гораздо большей опасности в случае следования новым маршрутом, поскольку в этих странах еще больше разбойников и убийц, и каждую милю будут попадаться головы, насаженные на кол". Она решила не верить этим рассказам, но тем не менее путешествовала с "парой отличных маленьких английских пистолетов", которые носила на поясе Как она писала, "большинство женщин испугались бы предпринимаемого мною путешествия; но, попав в страну Магомета, я должна выбраться из нее, так что я радостно и весело отправлюсь в путь".

То обстоятельство, что она женщина, придавало и самому путешествию, и рассказу о нем особенный привкус авантюризма. Она сама обыгрывала эту тему, например в описании Болгарии: "Болгария лишь отчасти цивилизована, и когда мне попадался работающий в поле турок, он всегда имел при себе ружье. Подобные зрелища, а также леса, через которые я проезжала, настолько мало избитые путешественниками, что кусты и деревья оторвали дверцу моей кареты, привели бы в трепет любую утонченную даму".

Таким образом, читателей - и утонченных дам - приглашали содрогнуться вместе с автором. На самом деле у нее была попутчица, "Mademoiselle", француженка с маленькой белой собачкой, и обеих утонченных дам сопровождал официальный турецкий проводник - "мой отвратительный тчоадар", - который отвечал за все детали их путешествия.

Валашский господарь и его супруга докучали леди Крэйвен просьбами остаться у них на год, вероятно считая ее еще более завидной находкой, чем д'Отрив, находившийся тогда в соседней Молдавии, "но я заверила их, что и на двадцать четыре часа не останусь в Бухаресте". Тем не менее она отметила как приятный сюрприз, что Валахия - не вполне азиатская страна: "Ужин был сервирован гораздо более по-европейски, чем я могла бы себе представить: я не ожидала встретить такие предметы, как стол на высоких ножках и стулья".

Леди Крэйвен увезла с собой на память "несколько носовых платков с очень красивой вышивкой". Горные и лесные пейзажи Валахии приводили ее в восхищение: "Невозможно представить себе ничего более дикого и романтического... но подобные виды не могут перевесить ужасное состояние дорог".

Действительно, хотя через горы карету тащили двадцать крестьян, та опрокинулась, и путешественницы оказались на земле, причем "мадемуазель" была вне себя и непрерывно кричала "Je suis morte".

С вполне английским интересом к сельскому хозяйству, леди Крэйвен восхищалась "жирным черноземом" Валахии и пришла к заключению, что "эту страну вполне можно назвать драгоценным камнем в грубой оправе. Чем бы могла она стать, попади она в руки трудолюбия и хорошего вкуса".

Метафора "драгоценного камня в грубой оправе" удачно передавала представление леди Крэйвен о Восточной Европе, намекая на недостаток отделки и полировки, если бы не такой недостаток, эти страны вполне могли бы стать достойными утонченной дамы.

Вдоль границы между Оттоманской империей и владениями Габсбургов пролегали Трансильванские Альпы, или Южные Карпаты, "эти очаровательные горы, созданные, конечно, не для того, чтобы укрывать угнетенных подданных или беглых убийц".

Она испытала облегчение, увидев наконец габсбургского орла в Трансильвании и "почувствовав себя под защитой Империи". Старый таможенник сообщил ей, что он "никогда до этого не видел и не слышал, чтобы дама пересекала эту границу".

Свой рассказ леди Крэйвен превратила в драматическую повесть о приключениях утонченной дамы, исследующей страны, где роль заезжих авантюристов играли, как правило, мужчины. Как раз когда она пересекла границу, император Иосиф II осматривал свои полки в Трансильвании. Он "послал мне обещание дождаться моего приезда, что и сделал". Его особенно заинтересовали карты, собранные леди Крэйвен во время путешествия, они, "кажется, очень ему понравились".

Всего лишь год спустя, в 1787 году, Иосиф II начал войну с Турцией, свою последнюю большую внешнеполитическую авантюру. Он собирался завоевать именно Молдавию и Валахию, так что интерес к картам и рассказам леди Крэйвен был неслучаен. Несмотря на свою грубую оправу, драгоценный камень казался императору вполне привлекательным, и если бы Габсбургам удалось добраться до Бухареста, они бы задержались там надолго

Для самой леди Крэйвен ее путешествие из Константинополя в Вену было лишь последним отрезком куда более длинной поездки через Восточную Европу, которую она совершила в 1786 году. В 1783 году она рассталась с мужем, и в 1785-м, находясь в Италии, решилась отправиться на север. "Раз уж я отправилась в дорогу, я повидаю дворы и народы, которые видели лишь немногие женщины". Ее маршрут пролегал через Вену до Кракова и Варшавы и далее до СанктПетербурга, оттуда - на юг до самого Крыма, затем по Черному морю до Константинополя и, наконец, через Болгарию и Валахию назад в Вену. Он включал, таким образом, все три главных направления, которые описывали Восточную Европу для путешественников XVIII века: во-первых, через Польшу в Санкт-Петербург; во-вторых, в Константинополь через страны Юго-Восточной Европы (в данном случае, в обратном порядке); между ними - Крымский маршрут, который связывал СанктПетербург с Константинополем и задавал для Восточной Европы ось с севера на юг.

Именно этот отрезок стал наиболее знаменитым маршрутом десятилетия после того, как год спустя, в 1787 году, свое путешествие в Крым совершила Екатерина II. В дороге ее сопровождал император Иосиф II, возможно изучивший как следует карты, подаренные леди Крэйвен, которая могла теперь рассчитывать, что ажиотаж вокруг поездки двух царственных особ подогреет интерес к ее "Путешествию в Константинополь через Крым", вышедшему в 1789 году в Дублине. Издав эту книгу, она намеревалась показать, "где побывала настоящая Леди Крэйвен", поскольку некая самозванка пользовалась ее именем "чуть не во всех гостиницах Франции, Швейцарии и Англии", выдавая себя за "жену моего мужа".

Описав свои путешествия, она надеялась защитить свое доброе имя от скандальных историй, связанных с "этим дерзким обманом", доказав, что все это время настоящая леди Крэйвен путешествовала по Восточной Европе, тогда как самозванка (по всей видимости, в сопровождении лорда Крэйвена) совершала более традиционную поездку по Европе Западной.

Сюжет с двумя дамами, претендующими на одно и то же имя, каждая - в своей части континента, превращал Восточную Европу в территорию авантюр, но одновременно и аутентичности, тогда как Западная Европа оказалась царством непристойности и фальши. Концепция "цивилизации" вновь становилась амбивалентной, один из драгоценных камней заключен в грубую оправу, но другой и вовсе оказался подделкой.

Книга леди Крэйвен написана в форме писем с дороги от автора к маркграфу Бранденбурга, Ансбаха и Байрейта Она называет его "дорогим братом", подписываясь "ваша любящая сестра", но в 1791 году, когда лорд Крэйвен умер, а Восточная Европа осталась позади, маркграф перестал быть братом и стал ее вторым мужем

Первое знакомство леди Крэйвен с Восточной Европой состоялось в декабре 1785 года в Вене, где она восхищалась униформами польских и венгерских полков императорской армии и выразила мнение, что "каждой нации следует сохранять наряды своей страны, и человечеству нет нужды, подобно обезьянам, перенимать одежды друг у друга". Из Вены она отправилась в Краков и обнаружила "печальные доказательства" политического краха Польского государства.

Представив себя на мгновение представительницей чужой нации, она заключила: "если бы я родилась польским дворянином", то не стала бы спасать свою страну от раздела. Находясь в январе 1787 года в Варшаве, леди Крэйвен узнала, что слуги и карлики польских магнатов находятся в "полной собственности своих хозяев". В беседе с ней король Станислав Август высказался весьма лестно об Англии, что "могло бы внушить мне преувеличенное мнение о моей стране, если бы только я могла полюбить ее еще больше, но слово комфорт, которое понимаешь, только когда там находишься, давно запечатлело свою ценность в моем сознании". На не отделимых друг от друга образах комфорта и цивилизации зиждилась твердая уверенность в собственном превосходстве, которую ощущали путешествующие по Восточной Европе.

"изящества, основанного на... чистоте и порядке, не встретить нигде, кроме Англии" Контрасты российской столицы, традиционно отмечаемые путешественниками, коробили леди Крэйвен, и она приглашала маркграфа и своих читателей последовать за ней: "Чтобы попасть в гостиную с превосходными паркетными полами, вы проходите по лестнице, построенной самым грубым образом из низкосортного дерева, и видите отвратительную грязь. Кучер одет в овчинный тулуп". Равным образом она была недовольна вкусами русского дворянства: "Нынешние моды совершенно смехотворны и не приспособлены к здешнему климату, французские полупрозрачные ткани и цветы не предназначались для русских красавиц". Увидев Екатерину II в "русском" - "очень красивом" - платье, леди Крэйвен окончательно убедилась, что каждая нация должна придерживаться своей собственной моды.

Помимо этого, на нее произвел большое впечатление "превосходный" бал, данный Сегюром в Санкт-Петербурге на Масленицу.

Главная причина ее недовольства Санкт-Петербургом вполне выдавала мотивы, побудившие леди Крэйвен отправиться в странствия. Даже самое горячее воображение застывало здесь под воздействием зимнего холода Здесь было не место поэтам и художникам: "цветы фантазии обречены завянуть и умереть там, где не встретишь весны". Леди Крэйвен путешествовала по Восточной Европе, чтобы найти пищу своей фантазии, и если та не могла расцвести в СанктПетербурге, ей предстояло отправиться в дальнейший путь. Сидя за ужином рядом с Потемкиным, она вспомнила, что Крым, находившийся в его персональном ведении, был с 1783 года частью Российской империи. Это побудило ее задуматься о том, что, быть может, в один прекрасный день "простирающаяся от Севера до Юга империя предпочтет наслаждаться лучами солнца", столицу перенесут в Крым, а Санкт-Петербург "превратится в склад". Именно эта воображаемая ось, проходящая с севера на юг, позволяла описывать Восточную Европу как восточную часть континента.

Карл XII и Вольтер открыли ее почти случайно, блуждая от побед и завоеваний к поражениям и плену, от России с Польшей к Украине и Крыму. В крымском путешествии Екатерины II ничего случайного, конечно, не было; каждая станция на ее пути оказалась роскошно убранной для встречи императорского поезда. Приготовления шли вовсю уже в 1786 году, так что леди Крэйвен смогла воспользоваться некоторыми постройками, приготовляемыми для императрицы.

"Воображение" леди Крэйвен влекло ее на юг; оно даже могло по собственной прихоти переместить туда столицу империи. Это вполне вписывалось в интеллектуальную историю того десятилетия, в том же самом 1786 году из Веймара в Италию отправился Гете, в поисках пищи своему художественному воображению открывая западноевропейский юг. По собственному признанию, его "влекло непреодолимое желание", принуждая совершить "это долгое, одинокое путешествие к Центру мира", в Рим, где "претворились в жизнь все мечтания моей юности". Леди Крэйвен ощущала схожую потребность открыть для себя южную окраину Восточной Европы; при этом она двигалась вдоль оси север-юг, пролегающей параллельно итальянскому маршруту Гете.

Концептуальная поляризация континента на две составляющие, Западную Европу и Восточную Европу, зависела от четкости этих двух осей, связавших одна Германию и Италию, другая - Балтику и Черное море. Тем не менее приключения леди Крэйвен отличались от путешествия Гете, поскольку они привели ее не в центр мира, а скорее на край света, в неизведанные земли Крымского полуострова. С другой стороны, мотивы, увлекавшие в путь их обоих, были все же сходными, ибо как раз в 1786 году в Италии Гете смог наконец завершить свою "Ифигению в Тавриде". А чем был Крым, как не древней Тавридой? Спасенная Артемидой в тот миг, когда Агамемнон собирался принести ее в жертву, Ифигения томилась в "священных, мрачных узах рабства", в неприютном Крыму: "Здесь мой дух не может чувствовать себя дома".

Крым едва ли мог стать домом и для леди Крэйвен, но воображение манило ее. В Санкт-Петербурге она не поверила предупреждавшим ее, что "воздух в Крыму нездоров, вода отравлена" и она, конечно, умрет, если туда отправится. Она знала, что "вновь присоединенная страна, как и приезжая красавица, всегда находит своих клеветников", леди Крэйвен довелось услышать как минимум один благоприятный отзыв, так что, по ее мнению, она бы не пожалела, если б купила татарское поместье.

В марте она уже была в Москве по пути на юг. Восторги по поводу "полуострова, называемого Тавридой, который, судя по климату и расположению, должен быть прелестной страной и приобретением, с которым России не следует расставаться" только возрастали. Леди Крэйвен была уверена, что "Таврида должна, конечно, стать настоящим сокровищем для потомков".

Крым, таким образом, превратился в сокровище, точно так же как Валахия - в драгоценный камень Подобная лексика небрежно превращала неизведанные земли в царственные игрушки.

Проезжая по Украине, она остановилась в Полтаве, чтобы осмотреть поле битвы, где Петр укротил "2буйный дух Карла Двенадцатого", но собственная неукротимая натура звала ее дальше в Крым. Еще в дороге она вспоминала, что он считался во времена оттоманского владычества центром работорговли - "большим рынком, где продают черкесов", а кроме того, что там обитали древние скифы, а затем сарматы - и здесь, почти случайно, ее описание было исторически достоверным.

По всей вероятности, скифы, чье имя несло в себе мощный смысловой заряд и по прихоти авторов связывалось в XVIII веке почти с каждым уголком Восточной Европы, действительно обитали в этих краях до IV века н. э , когда их победили сарматы. Леди Крэйвен пересекла Степи, "хотя я бы назвала их пустыней", и вступила в края, населенные татарами.

Она послала слугу, чьи смехотворные страхи в течение всего путешествия немало ее позабавили, в татарскую деревню и получила испуганный рассказ, что татары "очень дурной темнокожий народ". Сама путешественница никак не отозвалась о цвете их кожи, но заметила: "эта деревня не внушила мне высокого мнения о татарской чистоплотности, никогда я не видела более грязного, более убогого места". Деревня была просто кучкой хижин и в сочетании с "величественным пейзажем". Они навели леди Крэйвен на льстящие ее британскому самолюбию размышления о "примитивном состоянии всего остального мира". Цивилизацию она привезла с собой: "Я остановилась и приготовила чай". Безукоризненная англичанка, она всегда возила с собой "чайный прибор".

Это была настоящая Татария, но представления леди Крэйвен об ее этнической принадлежности были довольно пестры, а особенно когда разговор шел о находящихся там военных. Она встретила русского генерала, казацкого офицера и даже отряд албанцев. Ее верховая езда привела казака в восхищение: "Когда, вернувшись домой, я спрыгнула с лошади, он поцеловал край моего платья и сказал на своем языке что-то непонятное, но генерал сообщил мне, что он сделал мне самый большой комплимент, какой только можно представить, а именно, что я достойна быть казаком".

Восточноевропейский фон этой сцены, непонятный язык и экстравагантный жест подчинения должным образом стимулировали ее воображение. Позже она присутствовала на казачьем празднике и последовавшем за ним "развлечении".

"После ужина я наблюдала в окно превосходную потешную битву между казаками, и я видела трех калмыков, самых уродливых и свирепо выглядящих людей, каких только можно себе вообразить, у них глубоко посаженные глаза, наклоненные вниз в сторону носа, и необычайно квадратные челюсти. Эти калмыки столь ловко обходятся со своим луком и стрелами, что один из них убил гуся на расстоянии в сто шагов, а другой разбил яйцо с пятидесяти".

Для леди Крэйвен этот край был и этнографическим музеем, и театральными подмостками. Глядя, как ей на забаву свирепые люди инсценируют собственную дикость, она исследовала строение их челюстей.

Спустя пятьдесят лет после того, как Вольтер описал сражения Карла XII, запечатлев в сознании просвещенной публики пугающую странность казаков и татар, леди Крэйвен в тех же самых местах могла наслаждаться потешной битвой. Она рассыпала похвалы татарскому "гостеприимству", вторя Вольтеру (который, впрочем, не имел об этом гостеприимстве никакого представления).

Вообще-то, ощущение собственного превосходства, которое она испытывала, когда казак целовал край ее платья, было прямым последствием завоевания Крыма другой женщиной. Год спустя обозреть эти места явилась сама Екатерина.

В конце концов леди Крэйвен достигла самой оконечности полуострова, новой русской гавани и военно-морской базы в Севастополе, откуда она могла отплыть в Константинополь. Она обозревала гавань, в особенности громадный корабль, названный "Слава Екатерины", и заключила, что "все европейские флоты могли бы укрыться от бури и неприятеля в этих бухтах и заливах". Эта своеобразная и явно империалистическая фантазия с ходом времени стала менее невероятной, в XIX веке: корабли и войска европейских держав действительно прибыли в Крым, а затянувшаяся на год осада Севастополя стала легендарной.

Как и многие другие воображаемые победы, которые одерживали в XVIII веке путешественники по Восточной Европе, фантазии леди Крэйвен осуществились однажды в виде военной авантюры Севастополь распалил ее воображение до такой степени, что она еще более детально узрела будущность Крыма, которую и описала в послании маркграфу Ансбаху: "Хотя я и не видела всего полуострова, я полагаю, что совершенно с ним знакома, и хотя это недавнее знакомство я искренне желаю ему быть населенным людьми трудолюбивыми Может ли хоть одно разумное существо дорогой сэр, обозревать природу без малейшего содействия искусств, во всем ее изяществе и красе, протягивающей промышленности свою щедрую руку, и не отдать ей должное? Да, признаюсь, я бы желала видеть здесь поселение добрых английских семейств, основание мануфактур, как их заводят в Англии посылающих к нам плоды этой страны".

Это - империализм в полном смысле слова: Леди Крэйвен не замедлила развернуть свежеприобретенные познания о Крыме, накопившиеся за месяц "совершенного" знакомства, в целую просвещенческую фантазию, привлекательную для "всякого разумного существа", будь оно мужчиной или женщиной. На помощь изяществу и красотам природы она призывала искусство мануфактурного производства и экономической эксплуатации. "Это не мечтания или поэтические преувеличения, - настаивала леди Крэйвен. - Это искреннее желание того, кто почитает все человечество одной семьей". На самом деле речь, конечно, шла о мечтаниях, и она знала, что и ее маркграф, и все ее читатели именно так и подумают, но, возможно, смогут разделить с ней эти видения. Несмотря на экономический подтекст видений, империализм леди Крэйвен оставался прежде всего империализмом фантазии. Она отправилась в крымское путешествие, чтобы найти пищу своему воображению, подобно Гете, отправившемуся параллельным Курсом в Италию, и ее восточноевропейские мечты были плодом этого путешествия.

"ОБРАЗ ЦИВИЛИЗАЦИИ"

В январе 1787 года Екатерина Великая, она же "Северная Клеопатра", покинула Санкт-Петербург и отправилась в путешествие через всю свою империю, чтобы посетить недавно присоединенный Крым. Таким образом, она пересекала Европу от Балтики до Черного моря. "Со всех сторон меня уверяли, что мое продвижение будет усыпано преградами и неприятностями", - сообщала она впоследствии. "Люди желали напугать меня утомительностью маршрута, сухостью пустынь, вредоносностью климата".

Подобно леди Крэйвен, царицу пытались отговорить от посещения Крыма, и, подобно леди Крэйвен, приключения еще больше манили Екатерину: "Возражать мне - значит только раззадоривать меня". Она везла с собой официальных свидетелей ее триумфального продвижения, представителей западноевропейских государств при ее дворе - английского, австрийского и французского послов. Последним был граф де Сегюр.

"Объявление об этом большом путешествии и ею ожидание сильно возбудили наше любопытство, - писал Сегюр - Когда мы только еще собирались его предпринять, оно уже. казалось, легло грузом на наши плечи; можно сказать, что это было предчувствие долгих бурь и ужасных потрясений, которые не замедлят последовать". Быть может, поездка в Крым отвлекла его внимание от углубляющегося политического кризиса во Франции, надвигающейся Французской революции.

Санкт-Петербург казался расположенным гораздо ближе к дому, чем Крым, и Сегюр опасался, что его переписка прервется, он не сможет получать известий о жене, детях, отце, правительстве. В любом случае он был обязан следовать за Екатериной по долгу службы, и его "печаль была лишь легким облачком", которое "исчезло как ночной сон". Вскоре путешествие подарило ему новые мечты, стойкие к дневному свету.

Сегюр предупреждал своих читателей, что его записки будут отличаться от обычных сочинений путешественников эпохи Просвещения, и сам он не ожидает "увидеть местности и людей в их естественном состоянии" - ведь нельзя понять "наши деревенские нравы, увидев однажды, как их представляют в Опере".

На самом деле желающие могли познакомиться с оперным образом французской деревни даже в Москве, и Уильям Кокс в 1778 году присутствовал в Московском воспитательном доме на представлении пасторальной оперы Жан-Жака Руссо "Le Devin du village" в русском переводе. В свою очередь, крымское путешествие 1778 года стало оперным действом, представлением под открытым небом эпических пропорций. "Иллюзия почти всегда привлекательней реальности, и нет сомнения, что представляемая Екатерине II на каждом шагу волшебная панорама, которую я постараюсь вкратце описать, будет благодаря своей новизне для многих более любопытна, чем гораздо более полезные в других отношениях отзывы некоторых ученых, которые путешествовали повсюду и философически обозрели эти просторы России, возникшей столь недавно из тьмы (tenebres), чтобы с самого первого своего броска к цивилизации в одно мгновение стать столь могущественной и столь огромной".

Слово "иллюзия" стало девизом Сегюра в его попытках изобразить волшебную панораму России, как ее наблюдала Екатерина II. Он знал, что речь не шла о "философическом" произведении, вроде тех, с помощью которых Век Философов стремился "открыть" для себя Россию; с другой стороны, он намекнул, что фантастическое сочинение может оказаться даже более уместным, если описываешь фантастический скачок России из тьмы к цивилизации.

в "центр всеобщего любопытства", даже в "настоящее представление". Столь важные для путешественников XVIII века "наблюдения" в данном случае тонули в "непрекращающемся шуме добровольных или заказных восхвалений", которыми собравшиеся вдоль пути ее следования толпы встречали императрицу.

"Всеобщему любопытству" русской толпы вторила вся Европа, с энтузиазмом следившая за продвижением Екатерины по сообщениям в прессе. Даже поколение спустя отчеты дипломатических представителей и мемуары Сегюра представлялись читателям как "любопытные по своей новизне". Сам Сегюр гордился тем, что стал свидетелем "необыкновенного путешествия, приковавшего к себе внимание Европы". Никто не осознавал все это лучше, чем сама Екатерина, и, как вспоминал Сегюр, "мы обсуждали все замыслы, которые рождаются в Европе в связи с этим путешествием".

Как в "Карле XII" Вольтера, именно Западная Европа была той Европой, которая обозревала и строила догадки. Самим путешественникам почти казалось, что они оставили Европу позади, предавшись восточным фантазиям; они были уверены, что их путешествие выглядит совершенно "восточным" для тех, кто наблюдает за ним издали. Когда в Херсоне Екатерине присоединился Иосиф II, "мы делали вид, будто все вокруг воображают, что они с императором собирались покорить Турцию, Персию, возможно даже Индию и Японию". Это была крайне причудливая ситуация: сами путешественники стремились представить, что же именно Западная Европа воображала об их восточноевропейском вояже. Вполне естественно, этот вояж немедленно преображался в фантазии о завоевании, и особенно в восточные фантазии

Отправляясь в январе из Санкт-Петербурга, путешественники кутались в медвежьи шубы, чтобы защититься от холода. Долгие зимние ночи северных широт скрашивало изумительное искусственное освещение. "Благодаря восточной роскоши, у нас не было недостатка в ярком свете рассеивающем тьму (ténèbres) совсем рядом друг с другом по обеим сторонам дороги возвышались огромные пытающие пирамиды из ели, кипарисов березы и сосны, таким образом мы проезжали по огненной дороге, сияющей ярче дневного света. Так посреди самой мрачной ночи гордая самодержица Севера желала и приказывала "Да будет свет!""

Эти пылающие деревья, триумф дня над ночью, метафора самой России, идущей из ténèbres к свету цивилизации, были лишь первыми из волшебных, "восточных" эффектов этого путешествия. Волшебство продолжалось и днем, когда заснеженные равнины начинали сверкать "с великолепием хрусталя и бриллиантов".

"замерзшее море", а сани - во "флотилии легких лодок". Крестьяне с заиндевевшими бородами собирались посмотреть на путешественников, которые останавливались в небольших придорожных дворцах, построенных "как по волшебству". Там, развалившись на подушках диванов, они были недосягаемы для "сурового климата и нищеты этого края", наслаждаясь "тонкими винами" и "редкими плодами", а также развлечениями которые очаровательная женщина всегда приносит в любую компанию, "даже когда она самовластная монархиня".

В подобной ситуации Екатерина могла спокойно поддразнивать Сегюра по поводу представлений о России, царящих во Франции: "Держу пари, господин граф, что в это самое мгновение в Париже ваши прекрасные дамы, ваши изящные господа и ваши мудрецы глубоко жалеют вас, путешествующего в краю медведей в варварской стране, в сопровождении надоедливой царицы".

Сегюр тактично напомнил ей о том, как восхищался ею Вольтер (хотя сам философ уже десять лет как умер). В то же время он знал, что Екатерине известно о том что "многие, особенно во Франции и в Париже, еще почитают Россию азиатской страной, бедной, погруженной в невежество, ténèbres и варварство", не делая различия между "новой европейской Россией и деревенской, азиатской Московией". Да и как он мог этого не знать, если в своих мемуарах он сам представил следующему поколению именно такой образ России.

В то же время Екатерина и французский посол при ее дворе могли шутить на эту тему по дороге в Крым именно потому, что целью путешествия было не опровержение, но драматическое обострение французских представлений о Восточной Европе. Сама Екатерина была немкой и ей было близко представление об азиатском варварстве России, оправдывающем ее собственный просвещенный деспотизм. Теперь она собиралась поглотить Крым, а вместе с ним усвоить и представления об "азиатской" Восточной Европе.

Путешествие императрицы с самою начала было украшено "восточными" эффектами и замышлено как демонстрация ее власти над варварами и медведями. Если западноевропейское воображение сможет переварить Крым, то присвоенный Екатериной полуостров одновременно окажется под властью прекрасных парижских дам.

как и в Санкт-Петербурге, Сегюр сумел разглядеть, что, хотя "поверхность (sureface) имеет вид цивилизованности, внимательный наблюдатель с легкостью найдет под этой тонкой оболочкой Московию старых времен".

Цивилизация, по всей видимости, не относилась к тем "редким плодам", которые доступны в России. Сегюр нашел Смоленск "очень живописным", но позднее, когда он писал свои мемуары, среди пришедших ему на ум картин был образ города в огне, сдающегося Наполеону, образ горьких плодов завоевания.

В феврале Екатерина прибыла в Киев, где ее свите пришлось ждать целых три месяца до наступления весны, чтобы сошел лед и можно было отправиться вниз по Днепру. Сегюр сообщал, что название города было сарматского происхождения, что некогда он был завоеван Крымскими татарами, а также входил в состав Польши. Благодаря этим ассоциациям с древними и современными элементами Восточной Европы, Киев несомненно оказывался ее частью. С архитектурной точки зрения он был "причудливым смещением величественных руин и убогих лачуг". Этнически Киев представлялся не менее причудливой смесью. Среди прислуживавших Екатерине были "те самые знаменитые казаки с Дона, богато одетые à l'asiatique" - знаменитые, среди прочего, своей "недисциплинированностью" - и татары, "некогда повелевавшие Россией, а ныне смиренно склонившиеся под игом женщины". Там были и кочевники-киргизы и "те самые дикие калмыки, точное подобие гуннов, чье уродство некогда наводило такой ужас на Европу".

и Москве, приобретала здесь пьянящий привкус фантастического. "Это было подобно волшебному театру, где, казалось, встречались и перемешивались древние времена и современность, цивилизация и варварство и, наконец, самое пикантное противопоставление разнообразнейших и взаимоисключающих фигур, нравов и костюмов". Эта пикантность стимулировала фантазию Сегюра, жившего в Киеве, "подобно русскому боярину", или, добавляя этой фантазии специфически киевский колорит, "подобно потомкам Рюрика и Владимира". Он вспомнил, как однажды по пути в Россию ему довелось разыграть роль польского воеводы, и нетрудно угадать, что, оказавшись в Крыму, он с легкостью принял роль паши, развалившегося на своем диване.

В Киеве к путешественникам присоединился человек, который вскоре стал истинной душой этой компании, - известный своей обходительностью Шарль-Жозеф, принц де Линь, чьи непрекращающиеся рассказы еще много лет спустя поддерживали разговоры о крымском путешествии по всей Европе. Хотя сам принц был родом из Брюсселя, его культурные и политические симпатии принадлежали иногда Франции, иногда Габсбургам. Он провел некоторое время в Польше, где его даже недолго прочили в короли, но теперь полет его фантазии привлекла Екатерина, не только пригласив его в Крым, но и подарив ему земли на самом полуострове, как раз на том месте, где, согласно легенде, Ифигения была жрицей Артемиды.

"живостью своего воображения он одушевит даже самое холодное общество". Более того, стоило принцу прибыть в Киев, как "тепло" его присутствия оказало совершенно магический эффект. "С этого мгновения, казалось нам, мы чувствовали, что суровость угрюмой зимы стала смягчаться и что веселая весна не замедлит возродиться".

Лед начал таять, и первого мая лодки спустили на воду. При дворе в Киеве, как не преминули заметить спутники императрицы, отсутствовал Потемкин, по слухам приготовлявший "блестящее зрелище" вдоль реки по пути следования Екатерины. Наконец они смогли обозреть плоды его трудов, проплывая мимо на своих галерах, и немедленно их глазам предстали "потемкинские деревни": "Города, деревни, усадьбы и иногда даже сельские хижины были до такой степени изукрашены и скрыты триумфальными арками, цветочными гирляндами, изящным архитектурным убранством, что вид их доводил иллюзию до того, что они на наших глазах преображались в превосходные города, во внезапно возведенные дворцы, в созданные волшебством сады№.

Это путешествие с самого начала было вояжем иллюзии, и само слово "иллюзия" постоянно повторяется во всех его описаниях. Путешественникам, обозревавшим Россию с борта своих галер и не имевшим возможности подсмотреть, что происходит за фасадами в стиле рококо, открывалась перспектива, идеально способствующая поддержанию иллюзий.

Принц де Линь увидел "прозрачные ткани, кружева, меха, гирлянды" и цинично заметил, что они словно "вышли из модных лавок на улице Сент-Оноре". Именно стиль рококо делали Париж, мадам Помпадур лидером вкуса, изящества и цивилизованности, и теперь он же примирял зияющие "контрасты" Восточной Европы, превращая деревенские хижины в дворцы, потемкинские деревни - в города. Иллюзорные превращения подчеркивали самую главную иллюзию екатерининского путешествия в Крым, иллюзию цивилизации.

Перед тем как покинуть Киев, Сегюр узнал о созыве ассамблеи нотаблей во Франции, что давало надежду на политические и финансовые реформы. Как французский посол, он принимал всеобщие поздравления. "Счастливые дни, которые никогда не вернутся! Что за добродетельные иллюзии окружали нас". Оглядываясь назад в своих мемуарах, Сегюр мог связывать воедино иллюзии 1787 года, давшие подобным ему людям веру в возможность цивилизованных реформ в Западной Европе и цивилизующего преображения Европы Восточной

"Воздух оглашался звуками гармоничной музыки, раздававшимися с наших лодок, - писал Сегюр. - Разнообразные костюмы зрителей по обеим сторонам реки постоянно производили все новые роскошные движущиеся картины". Это была опера в полном смысле слова, с музыкой и костюмами; именно костюмы особенно "возбуждали... воображение". Все поздравляли Екатерину с тем, что ей удалось "смягчить еще недавно столь грубые и косные нравы" ее подданных, и выражали надежду на блестящее будущее "диких племен, все еще населяющих отдаленнейшие части ее империи".

Екатерина воображала, как племена эти сидят в шатрах, среди своих стад, нуждаясь в малом и желая малого, и сомневалась: "Желая цивилизовать их, я не знаю, не испорчу ли я их". Это, впрочем, было лишь притворной сентиментальностью в стиле Руссо: проплывая мимо бывших владений запорожцев, которых полвека назад Вольтер описал как само воплощение необычайности, как разбойников и головорезов, Сегюр отлично знал, какими способами сентиментальная царица прививала дикарям цивилизацию: "Разрушив наконец эту странную республику, Екатерина II основала на ее территории несколько регулярных казачьих полков".

Как и предвидел Вольтер, военная дисциплина несла с собой благословение цивилизованности - или, возможно, цивилизация несла военную дисциплину? Подогревавшие воображение пестрые наряды были лишь живописными униформами иллюзорной цивилизованности, частью театрализованного представления.

Сегюр воображал себе карту, где "древние орды гуннов, киргизов и татар" загнаны в угол распространением цивилизации, которая все более ограничивает простор их разбойничьих набегов: "Долгое время, благодаря своему бродячему образу жизни, благодаря чинимым ими вторжениям и опустошениям, наводили они ужас на весь мир; но этот мир, ныне цивилизованный, населенный, вооруженный и просвещенный, отнял у них всякую возможность завоеваний".

Этим миром была Европа, и екатерининское путешествие в Крым вытаскивало на свет последний уголок Европы, где еще преобладали "древние орды", где цивилизация и просвещение еще не были готовы полностью исключить их из Европы, "испортить" и расписать по полкам.

"зрелищем" военных маневров, где "казаки, с пиками в руках, издавали громкие клики".

Принц де Линь сказал о Кременчуге, что его "название непоэтично"; не исключено, впрочем что оно понравилось бы Моцарту. Однако, как истинный импресарио, Потемкин сумел придать ему поэтичность с помощью казачьих кликов.

Чем дальше продвигалась процессия на юг, тем больше Сегюр отдавал должное воображению Потемкина: "Он мог неким волшебством побеждать все препятствия, преодолевать саму природу, сокращать расстояния, приукрашать нищету, скрывать от нашего взора однообразие песчаных равнин". Флотилия почему-то останавливалась только в "живописных местах". Берега "одушевлялись" и "оживлялись" крестьянами и стадами, а к самой императорской эскадре подплывали маленькие лодочки с крестьянскими мальчиками и девочками, распевавшими "сельские напевы".

Блестящая победа Потемкина над природой словно пародировала процесс цивилизации, обращая его в обман зрения. Никто, однако, не поддался на этот обман. Сегюр знал, что клики казаков и деревенские напевы - лишь звуковые эффекты, а потемкинские деревни состоят лишь из фасадов.

Наследием этого путешествия стала легенда о Восточной Европе как стране иллюзий, но таких, которые любой представитель Европы Западной может различить без труда.

"живостью своего воображения" и будил его среди ночи, чтобы продекламировать сочиненные экспромтом стихи и песни. Проплывая "через земли казаков и направляясь к татарам", два путешественника забавлялись, ведя через перегородку шуточную переписку. Позволяя своему воображению играть с лишенными поэтичности названиями и известными своей свирепостью племенами, эти два представителя французской цивилизации напоминали своим настроением Моцарта, ехавшего в том же самом году в Прагу. Из них двоих принц де Линь был известен легкомысленностью своих острот; Сегюр находил фривольность принца восхитительно "пикантной".

Снисходительное настроение обоих господ подогревалось и пьянящей близостью к коронованным спутникам Они были восхищены приглашением "тыкать" царице, и принц находил особенно соблазнительной ни с чем не сообразную неформальность обращения "ta majesté".

Они наслаждались возможностью посочувствовать несчастному королю Польши, Станиславу Августу, который приехал встретиться с Екатериной на Днепре, но удостоился лишь скудного политического внимания от женщины, бывшей когда-то его любовницей. Принц де Линь, некогда сам мечтавший о польской короне, не замедлил пустить в обращение презрительное bon mot о Станиславе Августе: "Он потратил три месяца и три миллиона, чтобы увидеть императрицу на три часа".

Когда император Иосиф II присоединился наконец в Херсоне к свите императрицы, он настаивал на сохрани своего обычного инкогнито. "Он твердо желал, чтобы с обращались как с путешественником, а не как с монархом".

потому, что в своих фантазиях воображали себя коронованными особами.

"Тысячи и одной ночи", давало пищу "восточным" фантазиям его спутников.

Прогуливаясь вечером с Сегюром, изумлялся, что они "бродят посреди татарских пустынь". До принца пришли известия о восстании в Австрийских Нидерландах, принц де Линь дразнил императора, намекая, что татары и, оказывается, более верными подданными, чем фламандцы. Нелепость такого сравнения Западной Европы с Европой Восточной придала этому замечанию оттенок остроумия.

Путешественники пересекли степи, зеленую пустыню, которую Сегюр назвал "азиатской", зная, что она простиралась от самой Европы до китайских границ. Степь для Сегюра была прежде всего формой ландшафта, ожидавшей воздействия цивилизации.

"Та часть степи, где мы оказались, на которую цивилизация стремится распространить свои завоевания и труды, напоминает чистый холст, на котором художник только начинает создавать великолепную картину, помещая где хутор, где рощу, где возделанные нивы, но, продвигаясь медленно, его работа еще более века сохранит вид пустыни".

Все путешественники XVIII века молчаливо разделяли представление о цивилизации как о некоей силе, которой предстоит завоевать Восточную Европу, но именно крымский вояж Екатерины был следующим логическим шагом, сосредоточив внимание на образе цивилизации как художественной силы, медленном накоплении живописных деталей.

"немного жизни в этот однообразный пейзаж". Он еще более развлек гостей Екатерины, "заставив появиться" пятьдесят казачьих эскадронов: "Их живописные азиатские костюмы, живость их маневров, резвость их коней, их скачки наперегонки, их дики, их пики заставляли мгновенно забыть о существовании степей".

Эта сценическая, хореографическая дикость, эта роскошная опера отсталости была первой, декоративной, ступенью на пути к цивилизации. "Крымский полуостров, - писал Сегюр, наконец добравшись туда, - ограничен с востока Азовским морем, с юга и запада Черным морем, а с севера скован пустынями древней Скифии".

Для путешествующих по Восточной Европе в XVIII веке перегруженная ассоциациями "древняя Скифия" могла быть столь же реальным географическим объектом, как и Черное море, Сегюр вполне аккуратно описал ее местоположение, к северу от Крыма, две тысячи лет назад.

Путешественники оставили степь позади, и теперь их окружали цветы и фрукты, лавры и виноградники, уже не только как украшения в стиле рококо, но и как вполне натуральная флора. Согласно пору, холодная северная погода в одно мгновение сменилась Итальянским климатом, теплом Венеции и Неаполя.

Как раз когда Сегюр достиг Крыма, Гете, следующий параллельным маршрутом, оказался в Неаполе, также пробудившем его поэтическое воображение: "Многоцветные фрукты и цветы, которыми себя украшает природа, как будто приглашают людей убрать себя и свое имущество в самые яркие цвета, какие только бывают". Когда Гете обозревал в Неаполе настоящее извержение Везувия с его сияющей в ночи расплавленной лавой участники крымского путешествия могли, благодаря заботам Потемкина, наслаждаться "представлением Везувия", освещавшим пейзаж и превращавшим ночь в день. Восточная Европа превратилась в фантастического, иллюзорного двойника Европы Западной.

деле еще до отправления в путь Сегюр оценивал природные ресурсы Крыма с вполне практической точки зрения. Пытаясь убедить Потемкина, что торговля с Францией предпочтительнее британского преобладания в русской экономике, он особенно выделял "южную коммерцию" России. Сегюр настаивал, что "только мы можем открыть рынки для произведений этого огромного, но почти пустынного края, населить, цивилизовать, обогатить и возглавлять который поручила ему государыня".

Они были близки к заключению необычного торгового соглашения между южными провинциями России и Франции, причем для Восточной Европы опять нашелся географический двойник в Европе Западной, и два региона оказались связанными планами экономической эксплуатации. Подобно леди Крэйвен, глядевшей на севастопольскую гавань и воображавшей там английских торговцев и поселенцев, находившийся в Санкт-Петербурге Сегюр, обращаясь мысленным взором к Крыму, видел французскую коммерцию, за которой следовала цивилизация. Однако когда он действительно попал в Крым в 1787 году, его фантазии оказались гораздо более прихотливыми.

Рядом с ним был принц де Линь, интересовавшийся, что подумает "Европа", если татары умыкнут всю их компанию, включая Екатерину и Иосифа, и доставят в качестве пленников султана в Константинополь. Восток был совсем рядом, по ту сторону Черного моря, и принц размышлял о том, чтобы "покинуть Европу, если так и вправду можно назвать то", что они видели, "столь мало ее напоминающее". Крым был той точкой, где Восточная Европа наименее походила на "Европу", хотя его принадлежность к ней и была географическим фактом.

Попав в Бахчисарай, столицу Крымского ханства до его присоединения к России, Сегюр всячески старался об этом забыть. Там, в Бахчисарае, "можно было поверить, что мы и вправду перенеслись в какой-нибудь город Турции или Персии, с той единственной разницей, что у нас была возможность все осмотреть, не опасаясь тех унижений, с которыми христиане принуждены смиряться на Востоке".

В Крыму Восточная Европа становилась иллюзорным Востоком, где власть принадлежала европейцам, в особенности власть, позволявшая им все изучать и осматривать. Они проникали даже в дворцовые гаремы, но им и этого было мало: "Покоренные мусульмане не могли отказать нам ни в чем, потому мы входили в мечети во время молитвы". Продемонстрировав подобным образом свою учтивость, представители просвещенной цивилизации были, естественно, оскорблены видом крутящихся дервишей, "одним из тех зрелищ, которые огорчают человеческий разум".

"Я помню, как, лежа на своем диване, подавленный крайнем жарой, но с восхищением наслаждаясь журчанием воды, прохладой тени и ароматом цветов, я предался восточной праздности, мечтаниям и растительному существованию, подобно настоящему паше; в тот же миг я увидел перед собой маленького старика в длинном одеянии, с белой бородой и красной ермолкой на голове. Его вид, его смиренное поведение, его азиатское приветствие довершили иллюзию, и я поверил на секунду, что я был и вправду мусульманским государем, чей ага или бостанги явился принести свою присягу. Поскольку этот раб немного говорил на языке франков, то есть на плохом итальянском, я узнал от него, что когда-то он был садовником хана Шахин-Гирея. Я взял его своим проводником".

Именно почти волшебное, "в тот же миг", появление раба увенчало собой прочие атрибуты восточной роскоши и превратило Сегюра, бывшего всего лишь графом, в полновластного монарха. Поскольку этот раб, подобно обученной Казановой Заире, немного говорил по-итальянски, он тоже превращался и отражение региона-двойника, южной оконечности Западной Европы. И без того полное иллюзий путешествие увенчалось квинтэссенцией восточноевропейских иллюзий подобно Моцарту на пути в Прагу, Сегюр выдумал себе новый образ.

Пока во дворце татарского хана граф воображал себя пашой, разыгравшийся принц де Линь сообщал своим корреспондентам, что на самом деле Сегюр разместился в покоях ханского черного евнуха. Хотя принц и развлекался, разрушая фантазии своего приятеля, сам он был столь же склонен предаться собственным мечтам. Его воображение было "свежим, розовым и кругленьким, как щечки madamе la marquise", писал он из Крыма французской маркизе, вероятно имея в виду польстить ей. Проживая во дворце - "нашем дворце", - который был неопределенно "мавританским, арабским, китайским и турецким", он не претендовал на какой-то конкретным титул, вроде паши. "Я более не знаю, ни где я, - записывал принц, - ни в каком я веке". Воображение принца было столь свежим, столь розовым, столь восприимчивым, что для него Крым поднимал вопрос о том, кто он такой, лишь в самой общей форме.

Расположенная где-то посредине между Европой и Востоком, между цивилизацией и варварством, между подлинным и подделкой, Восточная Европа в той или иной степени ставила всех путешественников XVIII века перед необходимостью выбора.

Принц де Линь видел движущиеся холмы, при ближайшем рассмотрении оказавшиеся верблюжьими горбами, и размышлял, не оказался ли он среди волхвов на дороге в Вифлеем. Он видел юных горских князей, одетых в серебро, вооруженных луками и стрелами на белых скакунах, и сомневался, не в древней ли он Персии во времена Кира Великого. Даже в век, прославившийся своим космополитизмом, принц де Линь выделялся как истинный космополит без государственной принадлежности, путешествуя в России, он еще более наслаждался этим состоянием: "Я люблю всюду принадлежать к сословию иностранцев, француз в Австрии, австриец во Франции, и тот и другой в России; вот способ всюду наслаждаться и нигде не попадать в зависимость". Эта независимость не сводилась к проблеме подданства, и в Восточном Европе принц успешно культивировал свободу воображения и свободу выбора идентичности.

"казалось, предстали пред нашими глазами". Именно здесь, согласно легенде, стоял храм Ифигении в Тавриде: "Именно в окрестностях этого места, столь богатого на воспоминания и иллюзии, императрица подарила землю принцу де Линю; она не смогла бы выбрать ничего более подходящего вкусам сего принца".

Сегюр был прав, предполагая, что принц де Линь, как никто другой, был готов обзавестись недвижимостью в краю, столь богатом на иллюзии.

Посещая свое новое поместье, на месте храма Ифигении, принц восседал на турецком ковре и сочинял письмо маркизе. Он описывал себя в окружении татар, наблюдающих, как он пишет, и возводящих в восхищении глаза, словно он - второй Магомет. Вокруг него росли пальмы, оливковые, вишневые, абрикосовые и персиковые деревья, украшавшие "самое прекрасное и самое интересное место во всем свете".

В Италии Гете пробовал фиги и груши и восхищался лимонными деревьями, признаваясь в Риме, что "все мечты моей юности обрели жизнь". Он был убежден, что "в этом месте всякий, кто пристально смотрит вокруг и имеет глаза, чтобы видеть, несомненно, станет тверже характером".

В Крыму же все было иначе: принц де Линь объявил себя "новым существом", но, в отличие от Гете, не смог ни встретить воспоминания своей юности, ни укрепить свой характер. "Я спрашиваю себя, кто я такой и по какой случайности я оказался здесь", - писал он, а наблюдавшие за ним татары, наверно, задавались тем же вопросом. "Я подвожу итог моей непоследовательной жизни".

принадлежат ему. "Я благословил лентяев", - повторял он вновь и вновь, наслаждаясь ощущением благосклонного превосходства, которое он испытывал не только как их принц, но и как их пророк.

Хотя принц и сам был одним из развалившихся на турецком ковре лентяев, его воображение бодрствовало: "Что же тогда я здесь делаю? Турецкий ли я пленник? Выброшен ли я на берег кораблекрушением?" Подобные фантазии казались ему ничуть не более невероятными, чем само приглашение от Екатерины: "Она предложила мне последовать за ней в эти очаровательные края, которым она дала имя Тавриды, и, признавая мою склонность к Ифигениям, она подарила мне то место, где стоял храм, в котором дочь Агамемнона была жрицей".

Его "склонность к Ифигениям" была, несомненно, того же рода, что и "склонность к Заирам" у Казановы. Подобно Заире, "Ифигения в Тавриде" также содержалась "в мрачных, священных узах рабства", и принц де Линь в Тавриде имел все основания надеяться, что он сможет найти среди татар в в своем поместье кого-то по своему вкусу и назвать ее в соответствии со своими фантазиями. Скорее всего, фантазируя об "Ифигении в Тавриде", принц имел в виду драму Еврипида, а также получившую незадолго до того известность оперу Кристофа Глюка.

Эта оперная "Iphigénie en Tauride" была поставлена в Париже в 1779 году, а затем в 1781-м в Вене, когда Иосиф II встречал в столице габсбургских владений сына Екатерины Павла. Публикация гетевской "Ифигении в Тавриде" в 1787 году также внесла свой вклад в повышенную восприимчивость западноевропейской публики к легенде о крымском путешествии Екатерины.

Сам принц де Линь не вполне убедительно заигрывал с идеей остаться в Тавриде и поселиться в своем новом поместье: "Пропади пропадом едва ли не все на свете, почему бы мне не осесть здесь?" Он мог бы построить дворец, насадить виноградники и "обратить татар-мусульман, заставив их пить вино". Однако не успел принц дописать эти строки, как слух его поразил призыв к молитве, раздавшийся с окрестных минаретов; фривольные фантазии о том, как ему цивилизовать Крым, растаяли: "Моя левая рука потянулась к несуществующей бороде; моя правая рука легла мне на грудь; я благословил моих лентяев и покинул их". Его воображаемая борода позволила принцу почувствовать себя как дома в Восточной Европе, но гладко выбритый подбородок напомнил, что дом далеко. Поэтому он отправился прочь.

"Я взялся за свой совсем было рассеянный ум; я кое-как привел в порядок свои нестройные мысли Я огляделся вокруг, с сочувствием к этим прекрасным местам, которые я никогда более не увижу и которые позволили мне провести самый восхитительный день моей жизни".

Пребывание в Крыму не только не "укрепило" характер принца (если это вообще было возможно), но, напротив, рассеяло его ум, нарушило стройность его мыслей, растворило его идентичность. Такое потакание своим слабостям было основано на представлении о Восточной Европе как стране фантазий и иллюзий.

Тем, однако, кто приподнимал покров крымских иллюзий, грозили опасности и разочарования. Перед отъездом принц де Линь и граф де Сегюр попали в переделку, когда принц дал волю своему любопытству и обратился к графу с предложением: "Что толку, - сказал он мне, - разгуливать в этом обширном саду, если мы не позволяем себе ознакомиться с цветами. Перед тем как покинуть Татарию, я должен хотя бы раз взглянуть на татарскую женщину без чадры, я совершенно решился на это. Не желаете ли составить мне компанию в этом предприятии".

Они отправились на разведку и обнаружили трех женщин, купающихся в ручье на опушке леса: "Но, увы! К нашему разочарованию, среди них не было ни молодых, ни хорошеньких". Женщины заметили наблюдателей и подняли крик, после чего за двумя отважными искателями приключений погнались татарские мужчины, размахивая кинжалами и швыряя камни. Екатерина выбранила их, как нашаливших мальчишек, но позволила им подглядывать из-за ширмы, когда она давала аудиенцию татарской княжне.

Те виды, которые открывались путешественникам, были тщательно выстроены Потемкиным, и даже чтобы насладиться подглядыванием, им приходилось прибегать к предварительной постановке. В то же время искусство создающих эти иллюзии администраторов и хореографов заслуживало внимания и высокой оценки. "Я отлично могу распознавать ловкость рук (escamotage)", - писал де Линь. Он гордился своей способностью проникать взглядом в суть вещей и считал, что Екатерина одурачена потемкинскими деревнями, "городами без улиц, улицами без домов и домами без крыш, окон и дверей".

о екатерининской империи. "Нас ведут от одной иллюзии к другой", - заявил император Иосиф II, подводя итог путешествию.

Для Сегюра окончить это путешествие значило "оставить стремительную и разнообразную деятельность романа, возвратиться к медленному и задумчивому ходу истории".

Если путешествующий по Восточной Европе жил жизнью романного героя, то неудивительно, что путешественники привносили известную долю воображения в свои рассказы и что среди них мог оказаться вымышленный барон Мюнхгаузен Что же касается истории, то не вызывает сомнения, что путешественники по Крыму, подобно столь многим путешествовавшим в XVIII веке по Восточной Европе, были фантастически бесцеремонны в своем творческом безразличии к историческим эпохам и фактам. Принц де Линь забрел из Тавриды античных мифов в древнюю Персию и оказался на пути в библейский Вифлеем. Сегюр бросил через плечо полный сожаления взгляд.

"Покинув эту сказочную страну, я никогда уже не смогу каждое мгновение открывать, как во время нашего триумфально романного похода, новые поводы дня удивления флоты построенные в одну минуту, эскадроны казаков и татар, спешащие из глубин Азии освещенные дороги, огненные горы, очарованные дворцы, возникшие в одну ночь сады, пещеры дикарей, храмы Дианы, восхитительные гаремы, кочевые племена, бродящих в пустыне верблюдов и дромадеров, валашских господарей, кавказских князей, угнетенных грузинских царей, предлагающих свою верность и обращающих свои мольбы к царице Севера. Я должен был вернуться к сухим политическим расчетам".

После посещения сказочной страны политика, подобно истории, сулила лишь разочарования Сегюр, без сомнения, вполне оценил смысл этого сказочного намека, подчинив свои удивительные воспоминания всеподавляющему образу Екатерины, царицы Севера. Тем не менее на пути в Крым она действительно была царицей, пришедшей с Севера, и посещаемая ею сказочная империя, словно по волшебству поднявшаяся из "глубин Азии", была совершенно "восточной", хотя и лежала в границах Европы. Именно этот исторический момент наиболее остро олицетворил драму и дилемму Восточной Европы.

"Востоку" как раз в тот момент, когда с "Запада" начали приходить первые намеки на "всеобщую революцию". Французская революция, "предмет размышлений, надежд и страхов, гораздо более серьезных и глубоких, чем чувства, вызванные короткой и блестящей мечтой о Тавриде, этой главой из "Тысячи и одной ночи", иллюзия которой растаяла лишь мгновение назад".

Принц де Линь обозначил это противопоставление в письме своей маркизе из Крыма, написанном в 1787 году: "Подданных этой империи, которых мы столь часто по доброте своей жалеем, не интересуют ваши Генеральные Штаты, они умоляют философов не просвещать их". Легкомысленный принц сразу осознал, что в Восточной Европе можно укрыться от неумолимого течения XVIII столетия.

Для последней остановки на пути из Крыма в Санкт-Петербург приберегалось еще одно, последнее зрелище.

Путешественники остановились в Полтаве, на Украине, где в 1709 году Петр разбил Карла XII, а в 1731 году, в "Истории Карла XII", Вольтер установил литературную вешку, отмечавшую открытие им Восточной Европы.

"Полтава, маленький городок, плохо укрепленный, очень малонаселенный, который не может предложить ни здания, ни памятника, достойного, чтобы на нем остановился взор, был бы известен лишь эрудиту, но в 1709 г славная победа и ужасное поражение сделали его бессмертным, приковав к нему внимание Европы".

Это высказывание вполне достойно самого Вольтера, подразумевая существование двух Европ, одна из них обращала внимание на достойные того предметы, другая надеялась приковать к себе это внимание.

Сегюр явился в Полтаву, дабы обозреть, что она могла "предложить" его "взору". В данном случае предложение оказалось великолепным, ибо Потемкин, в последний раз выступая как импресарио, инсценировал в назидание Екатерине и ее гостям Полтавскую битву.

Сегюр описал "ожившую картину, живущую, двигающуюся, в конце почти реальную". Екатерина оценила эту дань памяти Петра, и "величественное и великолепное зрелище достойно увенчало ее вояж, столь же похожий на роман, сколь важный исторически".

Сегюр объяснял историческую важность этой битвы для России в соответствии с представлениями Просвещения о распространении цивилизации в Восточной Европе. "Если бы Петр потерпел поражение, то эта пространная империя обратилась бы, возможно навсегда, к тьме и варварству". Эта битва "изменила судьбы Севера и Востока Европы".

"Восток Европы" Сегюр дал Восточной Европе имя, завершив ее открытие XVIII векомю. В 1731 году, даже следуя за Карлом XII на юг после поражения при Полтаве, Вольтер не мог порвать с традиционным представлением о России как "северной" стране. Сегюр, проехав в 1787 году до самого Крыма и вернувшись назад в Санкт-Петербург, не мог не заметить, что Россия более не лежала на "севере", не мог пройти мимо "Востока Европы", с его верблюдами и гаремами, то есть Восточной Европы.

Во Франции вот-вот должна была начаться потрясшая мир политическая революция, а в Крыму и на Украине, в череде иллюзий и спектаклей, завершался важнейший культурный переворот, которому суждено было изменить карту Европы в глазах всемогущего наблюдателя. Западная Европа сосредоточила свое цивилизованное внимание на Европе Восточной, одновременно определив и самое себя.

КОДА: "АТАКА ЛЕГКОЙ БРИГАДЫ"

В 1820-х годах лорд Байрон отправил своего эпического героя, Дон Жуана, в Россию XVIII века с тем, чтобы покорить там Екатерину. Самого Байрона приводила в восхищение поэтическая комичность русских имен, и он в шутку изумлялся устрашающим рифмам и ритмам, ожидавшим англоязычного поэта, который решил бы последовать за своей музой в Восточную Европу:

Но русские готовились к атаке.

Как мне быть?
Достойны восхваления казаки,
Но как их имена произносить?
(Песнь VII, стих 14. Здесь и далее Байрон в пер. Татьяны Гнедич)

"великого народа (в оригинале - "new and polished nation", "юная и цивилизованная нация" - Примеч. пер.) Чьи имена не выговорить сроду" Если описание России как "цивилизованной нации" напоминало своей ироничностью вольтеровские фразы, то комичность непроизносимых имен ближе по духу к Моцарту и барону Мюнхгаузену:

На "ишкин", "ушкин", "ашкин", "явский", "овскии", -

Куракин, Мускин-Пушкин, Коклобской,
Коклотской, Шерематов и Хремахов -

Ни перед чем не знающие страха,
Такие молодцы бросались в бой
На муфтиев и самого аллаха
И кожей правоверных мусульман

(Песнь VII Стих 16, 15)

Комическое сочетание имен вроде "Мускин-Пушкин" с описанием полкового барабана, который чинят кожей поверженных врагов, досталось Байрону по наследству от эпохи Просвещения и типичных для этой эпохи представлений о Восточной Европе

В 1850-х английские, французские и итальянские войска высадились в Крыму чтобы сразиться с русскими за участь Восточной Европы, которая зависела от поддержания баланса между Санкт-Петербургом и Константинополем.

В 1786 году леди Крэйвен уверяла, что нарисованный ею имперский образ Крымского полуострова не был просто "поэтическим выражением", в 1855 году лорд Теннисон создал поэтический монумент, увековечивший Крым как поле битвы между Западной Европой и Европой Восточной:


Редеет бригада под русской шрапнелью,
Но первый рассеян оплот
Казаки, солдаты, покинув куртины,
Бегут, обратив к неприятелю спины, -

Но вышли из левиафановой пасти
Шестьсот кавалеров возвышенной страсти -

Утихло сраженье, долина дымится,

Вовек не рассеется в прах
(Пер. Юрия Кочкера)

"Поэтический образ" Теннисона, с его катящимися русскими, поставил Восточную Европу на причитающееся ей место в сознании Викторианской эпохи, но сам по себе Крым был хорошо знаком воображению западноевропейской публики. Начиная со времени знаменитого путешествия Екатерины II, полуостров был окружен аурой таинственности, пережившей XVIII век; в XIX и XX веках он стал ареной битв и дипломатических конфликтов.